Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мосты

ModernLib.Net / Исторические приключения / Чобану Ион / Мосты - Чтение (стр. 11)
Автор: Чобану Ион
Жанр: Исторические приключения

 

 


      Мы с Митрей шли за колонной, подпевая. То была немецкая песня:
      Мы - Европы слава,
      Мы - Европы щит!
      Возле Сталинграда
      Фронт врага трещит.
      Во всех газетах писали о сражениях в донских степях. Согласно сообщениям большевики кидали в пекло войны даже школьников. Молодых и старых связывали цепями, за ними в траншеях стояли пулеметы, заставлявшие сражаться не на жизнь, а на смерть...
      И вот узнаем: оказывается, щит Европы уже на берегах Волги!..
      Обстоятельные разговоры о Сталинграде начались несколько поздней. Когда чиновники Кукоары приладили к рукавам черные ленточки. Когда были запрещены хороводы и свадьбы, когда батюшка Устурой служил панихиду в церкви и молил господа отверзнуть райские врата для "героев Сталинграда".
      5
      Бахский луг, еще недавно искрившийся чистым снегом, изрезали черные траншеи. С утра до вечера не смолкали военные команды, брань, и даже все воскресенье трещали пулеметы, автоматы, бухали пушки.
      На посиделки к женщинам заглядывали сам примарь и шеф поста. Каждой бабе выдавали шерсть - по килограмму, - и в срок надо было сдать носки и варежки для фронтовиков.
      Село, затерянное в лесах, забытое богом и людьми, зажило на военный лад. На каждом шагу - муштра.
      Бадя Василе Суфлецелу, признанный советскими врачами негодным к строевой, теперь стал бравым воякой. Бедняга! Василе готов был спрятаться хоть к волку в пасть, только не оказаться в лапах военного фельдшера. Целый месяц его поили хиной. Только увидит издалека белый халат, уже начинается горькая отрыжка.
      Бадя Василе основательно забил затычкой бочку вина, чтобы сохранилось до пасхи. Но разве убережешь? Сначала надо было задобрить санитара, чтобы спастись от хины, потом - офицера, чтобы освободил от строевой. Надо же человеку отлучиться на денек-два! Жена разродилась и теперь замерзала вместе с младенцем. Некому было принести полешко в дом.
      Никогда я не думал, что в селе у нас столько мужиков. Каждому сержанту выделили по отделению. Были среди вояк и близорукие, и косоглазые. Но из пулеметов так косили, что лес стонал. Румынская армия оснастилась. В былое время, если, случалось, у рекрута украдут винтовку, от тюрьмы можно было спастись, заплатив не меньше, чем стоимость делянки земли. За лишний выстрел тоже взымали. И вдобавок еще выбивали зубы. Теперь в каждом взводе были станковый и два ручных пулемета, четыре противотанковых ружья. Каждый кукоарский мужик с утра до вечера был при винтовке, номер которой должен был помнить назубок. Кроме того, он был обязан в случае тревоги быстро найти ее в пирамиде. Но домой никому не разрешали брать оружие.
      - Что, господин сержант, не доверяете винтовку? - поинтересовался Митря ехидно. - А ведь мужик понес бы ее домой, высушил на печи, в тепле, протер бы...
      - И нос нам утер бы! Улизнул бы в лес к партизанам...
      И я и Митря ходили на строевую подготовку раз в неделю.
      Призывной пункт продал каждому из допризывников по деревянной винтовке. Ее мы имели право носить домой и даже дразнить ею собак по дороге. Но Митре хотелось узнать, не собираются ли выдать парням постарше настоящее оружие. А то, глядишь, останемся со своими дубинками. Девушки засмеют.
      Но нам ничто не угрожало. Сколько раз ни заходил разговор о фронте, о настоящих винтовках, сержанты открыто говорили:
      - Везет вам: большевики вы, потому не берут вас на фронт... К русским перебегаете, черт бы вас побрал! Жрете здесь хлеб с салом, понятия не имеете о карточной системе. Вам еще винтовки домой подавай! Половина бессарабцев перебежала к большевикам. А те, что остались, тоже в лес смотрят...
      Во время перекура мы все были вместе, как добрые односельчане. Верно сказал один сержант на теоретическом занятии: "Армия - это сборище дураков, помноженное на единицу потерянного времени". Майору как-то взбрело вызвать бадю Василе перед строем и заставить его тут же приспустить штаны.
      - Что вы... У меня дети дома!
      - Лоботряс, приказ не подлежит обсуждению!
      Какой-то капрал любил наигрывать на гребешке. Мы стояли вокруг него, удивлялись, как ловко и складно у него получается.
      Но больше всего на этих сборах говорили о фронте. Все наши инструкторы побывали на передовой, не раз ходили в атаку. У каждого было о чем рассказать. И все, что они рассказывали, было войной. Но совсем не такой, как она выглядела в газетах.
      Самым большим несчастьем для них была поправка после ранения. Это означало - предписание в зубы и снова на фронт. А вместо них прибывали другие раненые... Другие инструкторы.
      Миновала весна. Все лето нас тоже муштровали. Раненых становилось все больше. Двухэтажная теленештская больница была битком набита одними только фронтовиками. Донской плацдарм! Крым! Искалеченные благодарили бога, что остались в живых. Но не всем хватало сил для благодарности. Иных переносили через дорогу: в церковный двор, на погост, где им предстояло спать сном праведных, под вечной сенью сосен. В лучший мир иногда отправлялись и уцелевшие, выздоровевшие наши инструкторы: их бросали против партизан. И многие не возвращались. Помню, однажды протрубили тревогу. Допризывников погнали окружать лес - вели, как скот на бойню. С деревянными винтовками наперевес шли к Германештскому лесу. Правда, мы были вооружены теорией: вражеских парашютистов следует атаковать без страха; пока парашютист в воздухе, он не способен оказывать сопротивление. Но лишь после боя выяснилось, как плохо была связана эта теория с практикой. Половину наших инструкторов доставили домой завернутыми в брезент. Не на Дону и не в Крыму легли костьми - в гуще леса, где трава так усеяна цветами, что некуда ногу поставить...
      Три парашюта лежали на кустах, как три белых мотылька, отдыхающих на цветах после долгого полета.
      Парашютистов было всего трое. Казалось, они спали крепким предутренним сном. Но они уже не слышали, как жужжат пчелы в чашечках лепестков. Уже не понимали, что голос кукушки кому-то отсчитывает долгие годы.
      Когда похолодало и начались первые заморозки, стали молоть пшеницу, и не только на теленештской мельнице, а везде, во всем крае. Поступил приказ: молоть только темную муку. И на фронте тоже все перемалывалось.
      Раненые и контуженые выходили на балкон теленештской больницы, пели печальную песню с простыми словами:
      Полон боли, полон стонов,
      Едет поезд, семь вагонов.
      Семь вагонов раненых,
      В Сталинграде раненных...
      И потом ее пели уже не только солдаты. Пели ее парни на прополке, и у девушек бежали слезы из глаз. Песня была и сентиментальная и жестокая и звучала, как старинная дойна:
      Голосит один из них:
      - Помогите же, куда вы!
      Или дайте мне отравы,
      Чтобы я навек утих.
      В другую пору песню запретили бы, как запретили хороводы и свадьбы. Но теперь деваться некуда: во всех церквах пели вечную память павшим под Сталинградом. Армия и чиновники были в трауре, повесили носы: пусть поют что хотят.
      Посмотри на звезды, мама,
      И увидишь дни мои...
      Посмотри на месяц, мама,
      И поймешь, что я погиб.
      У стен Сталинграда погибли десятки тысяч человек. Были среди них и мирные крестьяне, привыкшие делиться своими горестями с небом и звездами, когда других собеседников не было. От них и дошла эта песня домой.
      Прижилась эта песня и в Кукоаре. Пели ее при расставании те, кто уходил на фронт. Ясно понимали: их везут на погибель. Многие больше не вернутся. И лишь слабая надежда: вдруг пуля найдет кого-нибудь другого в бескрайних степях?..
      На исходе 1943 года почтальон обошел семь дворов, принес слезы... Появились первые сироты и вдовы войны и у нас в Кукоаре. С каждой неделей их становилось все больше.
      Пропавших без вести - засыпанных в окопах, утонувших в Черном море, сгинувших в топях крымских болот - местные власти причисляли к перебежчикам. Над ними долго висело проклятие войны и забвения...
      Линию фронта постоянно "сокращали" и "выравнивали". Даже дураки понимали, что это значит - отступление.
      В один прекрасный день, подобно саранче, налетели на нас нескончаемые стада. То были коровы бурой масти, совсем не знакомой нам породы. Изможденные, изголодавшиеся, они ломали загоны, перепрыгивали через ограды и пожирали сено, солому, давясь от жадности.
      Подслеповатые хромые немцы, укутанные женскими платками, сидели верхом на коровах. Немцы гнали стада на запад, обшарпанные, грязные; двумя пальцами они показывали, как по ним бегают вши.
      Но помочь им было нечем: три года Кукоара в глаза не видела мыла. И слово "найн" снова поворачивало немцев лицом к западу... На недолгом привале они выворачивали наизнанку белье. Вид у них был такой жалкий, что даже Иосуб Вырлан, этот дьявол, расчувствовался, пошел домой и принес на церковный двор большой бурлуй вина, три хлеба, овечью брынзу. Угостил немцев, и тут черт дернул его вспомнить о скрипке. К нему кинулся пожилой немец, затараторил что-то. Иосуб принес скрипку. Поиграл немного сам, потом скрипку взял немец. Мать честная! Солдаты перестали копошиться в своих рубахах, взялись за руки и давай танцевать.
      Сбежались дети со всей околицы. Даже дедушка Тоадер подошел. Смотрел, крестился. Немцы танцевали почти нагишом.
      - Война капут! - сказал пожилой немец и пощелкал по бурлую Вырлана. Пустая посудина отозвалась гулко.
      Тогда Иосуб принес еще бурлуй вина. И сам виноват, вспомнил, что вырос в Теленештах, где мать служила поденщицей - прачкой у лавочника-еврея. И вдруг заговорил на ломаном еврейском... С детства не говорил, помнил ровно столько, сколько нужно было, чтобы торговцы его не обвешивали, когда осенью продавал пшеницу: плуту везде мерещатся мошенники.
      Немцы онемели. Немец, наигрывавший фокстрот, скрипнул смычком и схватил Вырлана за лацкан пиджака:
      - Иуде? Иуде?
      Тут повскакивали со своих мест все немцы, окружили Иосуба.
      - Какой еще... Иуда?
      У Вырлана дрожали колени.
      - Откуда Иуда? - Иосуб стал креститься, чтобы убедить немцев в своей непричастности к евреям. Но немцы не выпускали его из круга.
      Хорошо, подоспел вовремя Георге Негарэ: как раз шел к дедушкиному колодцу за водой. Георге встрял в разговор. Он четыре года прожил в немецком плену и запросто изъяснялся по-немецки.
      - Верно сказано: не лезь поперед батьки в пекло... Иосуб принес им вина, и он же виноват. - И накинулся на соседа: - Мотай домой! И держи язык за зубами... Благодари бога, что спасся! - Потом обратился к дедушке: - А вы что скажете, дед Тоадер?
      - Что тут скажешь? Дураков не сеют и не жнут... Смотрю на тебя, Иосуб, и думаю: хорошо, что тебя, дьявола, не укокошили. Им некогда вшей вытряхивать из своих шинелей, а тебе музыки захотелось, коровья образина!
      Бабушка Домника взяла свежие калачи и пошла навстречу мужчинам к церкви.
      - Пальнул бы в тебя немец во имя отца... и сына, и не стало бы твоего святого духа, а был бы тебе горячий калач! - проворчал дедушка.
      Тут немцы поинтересовались у Негарэ, почему в кодрах калачи пекут в форме восьмерки. Негарэ пояснил, что так у них принято плести священное тесто: в память о сорока святых...
      - Зер гут! Файн!..
      - Зажги и дай им по свечке, Домника!
      Похищенные коровы уже подкрепились чем бог послал, бродили по селу. Видимо опасаясь, как бы животные не заблудились, немцы стали выгонять стадо из Кукоары. Им помогали женщины, дети. Только бы скорей избавиться от коров! Эта голодная скотина способна сожрать не только соломенные кровли, но и волосы с головы. А пока еще доживем до зеленой травки, до первого хлеба... Эхе-хей!
      - Сыграй-ка ты им марш, Домника! Сыграй на скрипке Иосуба, подзадоривал дед Тоадер бабушку.
      - Ах ты, старый хрыч! - огрызнулась старушка.
      Она неторопливо перешла дорогу, сутулая, несущая на плечах бремя старости, и вошла в наш двор.
      МОСТ ВОСЬМОЙ
      Весна благоволила к беднякам. И к бедной скотине, той, что еще уцелела.
      Распогоживалось. Подсыхали тропинки.
      Мужики ждали, когда наконец пройдет фронт.
      Пора выходить сеять. Земля местами прогрелась на солнышке, задышала паром и прелью.
      Весной и нам немного счастья привалило: раскисли проселочные дороги. Минуя села, утекал поток армий фюрера, скатываясь с холма возле Кукоары.
      Немцы наведывались в село поживиться в овинах и коровниках. Налегке, без машин. Но скотину им в ту пору не так-то легко было найти: люди попрятали ее в самой глухомани кодр. А немцы, наученные горьким опытом, уважали леса: не было опушки или малейшей рощицы, откуда нельзя ждать гостинцев. Кодры им живо прострочивали портки... чтобы ум поднялся в голову, как говорил дедушка...
      Да и армия была не та, что в сорок первом. Тогда сапоги сверкали, как зеркало. Тряпичные обезьянки и попугаи раскачивались в лимузинах. Белокурые немки сидели на коленях офицеров.
      Но и теперь немцы любили комфорт: солдаты выламывали окна, двери у сельчан, свозили в Кулин лог, за околицу. Досками из крестьянских полов, балками из-под стрех обшивали и мостили блиндажи. Окна вставляли в землянки. Ради того же комфорта свезли даже школьные парты. Рассовали по траншеям, чтобы не сидеть на простудно-стылой земле.
      Едва дорога подсохла, они приехали и сорвали крышу с церкви. Стояли мужики и бабы, смотрели, еле сдерживая гнев. А те нагружали стропила, зубоскалили. Рыжий немец наигрывал на гармонике, остальные - целая ватага - топтались с бревном, покуда укладывали в фургон ладно, пригнанно, с немецкой аккуратностью. Бревна нагружали на подводы, запряженные диковинными лошадьми, крупными, сильными что твои слоны! А ноги будто бадьи!
      И это тоже была погоня за комфортом... как бы понадежнее зарыться в землю.
      За несколько дней уйма пришлого люда промелькнула в нашем селе, обойденном дорогами и господом богом. Кто только не перебывал: австрияки, итальянцы, венгры. Не останавливались даже отведать, какая в колодцах вода. Отступали. Повстречав румынского солдата, ласково окликали:
      - Камарад... Камарад!..
      Но камарадам было не до них. Они были большие специалисты по части добывания лошадей, а если это не удавалось, улепетывали на своих двоих, оставляя австрияков и итальянцев с протянутыми руками и разинутыми ртами. Да еще успевали обложить отборной бранью.
      Мы были рады донельзя, что уберегли лошадей. Забаррикадировали их в дедушкиной хате. Двери заложили тычками с виноградника, поверх навалили весь накопившийся за зиму навоз. И все же держали ухо востро - днем и ночью. Боялись, как бы кони со скуки не заржали: они у нас были молодые и глупые.
      Каждую ночь мы им подбрасывали корм, поили. Через дыру в чердаке. И без конца поучали: будьте смирными, не балуйте. Потом по лестнице спускались внутрь, убирали и шепотом всю ночь разговаривали с ними, чтобы было им не так скучно. По-человечески упрашивали - не выдавайте нас!
      Дед помогал нам во всем. Но и день-деньской ругался. Помер друг его Андрей. И дедушка ворчал:
      - Ну вот... коровья образина! Не мог подождать... покуда фронт пройдет.
      - Вы тоже... право! Как же подождать, если час пробил?
      - Ты, Катинка, в мой борщ не дуй, - кричал старик на маму. - Не вздумай меня учить! Я знаю, что говорю. Кто его неволил пить холодное вино? И помер как раз, когда немец уматывает...
      - Смерть всегда найдет причину... чтобы не оказаться виноватой.
      - Ты что, меня будешь определять в школу? Кто здесь кукарекает курица или петух?
      - Ладно, помолчи. Зачем тебе свара? - старался отец унять страсти. Он красиво выводил на длинных белых листках: "Сыпной тиф". Потом наклеивал их у входа в село, на воротах деда Андрея. Пуще всего боялись немцы партизан и сыпняка. Эти "лозунги" немного оберегали нас от немецкой саранчи. Но ненадолго.
      Странная была армия. Входила в село, расквартировывалась. А когда солнце опускалось за деревья, двое верховых солдат, похожих на свадебных дружек, скакали по селу и гикали:
      - Авек!.. Авек!.. Авек!..*
      _______________
      * Прочь! (нем.)
      Тогда солдаты вскакивали, начинали суетиться, бренчать флягами, котелками - будто овечья отара, позванивая тронками, направлялась в долину.
      В доме Вырлана обосновался штаб. Иосуб целый день слонялся по двору: вечером его выгоняли из дому. Спал где случится. И чертыхался неимоверно:
      - Прижечь бы попу язык каленым железом. Это он мне привел этих постояльцев!
      - Ты, беш-майор, поговорил бы с ними по-еврейски.
      - Не приведи господь! Тоже мне, чистые! Дом смердит, как логово хорька. По нужде не выходят во двор!
      - А ты еще завидовал Георге Негарэ, говорил, что везучий он человек... вся колхозная картошка оказалась на его делянке. Вот и тебе повезло. Ты же мелким бесом извивался, все хотел попасться на глаза начальству, выбиться в примари... Попу лизал пятки!..
      Каждый вечер, когда немцы уходили на ужин, Вырлан облегченно осенял себя крестным знамением. И едва успевал убрать в доме, прилечь, как уже возвращались постояльцы, поднимали его с постели, выпроваживали за ворота и запирали за ним калитку. Потом начинали пьянствовать.
      Дедушка смеялся, глядя в землю: как мог отомстить Вырлан батюшке Устурою? Пригрозить еще раз каленым железом? Батюшки давно и след простыл.
      - Ищи ветра в поле! Иди спали ему пахоту, коровья образина!
      Едва ли стоило в такую лихую пору смеяться над чужой бедой. В нашу калитку то и дело заглядывали кавалеристы. Говорили по-русски. Спешили, были возбуждены. Однажды, увидев отца, кавалеристы защелкали затворами пистолетов. Приказали подать вина. То были власовцы. Что оставалось отцу? Пошел, принес. Офицер велел налить в стаканы. Отец повиновался. Потом офицер опять подставил свой стакан. И так раз за разом. Пока отец наливал, офицер, хоть его и не тянули за язык, рассказывал, что против него воюют двое братьев и отец. К тому же он клял немцев, размахивал пистолетом: бегут владыки мира. Бегут, как зайцы. На опушке леса, возле Михалаша, немцы оставили в арьергарде их эскадрон. Завязался кровавый бой. От эскадрона уцелело несколько конников. И под теми лошади пали. Пусть отец достанет им коней. Коней и табака, если ему жить не надоело.
      Я мгновенно кинулся за табаком, чтобы вызволить отца из беды. Прихватил кувшин жирного овечьего молока и помчался к дому попа. Батюшка Устурой покинул родное жилье, снова убежал за Прут. Теперь в его доме расположилась семья с Украины. Женщина, больная чахоткой, не могла дальше ехать из-за кровохарканья. Она работала переводчицей у немцев, а теперь ей суждено было встретить свой смертный час в покинутом поповском доме. На полу, без свечки умирала она...
      Однажды я уже брал у них махорку. Тоже в обмен на молоко. Отец переводчицы, молчаливый старичок, имел целых полмешка.
      Когда я вернулся домой и показал махорку, власовцы так обрадовались, что забыли о конях. Отец отделался легким испугом.
      Вино развеселило офицера, он ударился в воспоминания. Рассказывал о том, как окончил военное училище, в звании лейтенанта попал на фронт. Дальше он в подробности не вдавался, но чувствовалось: одна мысль о немцах вызывает у него бешенство. Он дико хохотал и болтал без умолку о делах на фронте... Пил вино, смеялся:
      - Русских ждете?
      - Ничуть мы их не ждем... К тому же они далеко, наверно! - говорила мама с чисто крестьянской дипломатией: хотела выгородить отца.
      - Хе-хе, очень далеко... Километрах в трех, за лесом.
      Он не скрывал, сколько кавалеристов потерял эскадрон, сколько коней пало в бою на опушке леса.
      Во всем виноваты немцы! Отступают - и не предупреждают союзников. Вообще немец нынче пошел не тот. Из стойкого и храброго солдата превратился в трусливую бабу!
      2
      Уже обозначились тропинки, подсохли поля. Проклюнулись бобы, расцвел кизил.
      И вдруг - снегопад! Крупные и пушистые, словно вата, хлопья.
      - Я, беш-майор, еще когда поглядел на свиную селезенку, предсказал, что зима будет долгая. А вы-то думали, что ее волки съели! Нет, зимушку им не съесть. Не забывайте приметы: ежели селезенка продолговатая и жирная у края, быть долгой зиме... Опять же по ласке можно судить. Если зверек этот в белоснежной шубке, зима будет добрая. Ну, а я не сегодня-завтра отправлюсь к Андрею... Сложу руки на груди. Вам-то, беш-майоры, жить да жить!..
      Мать что-то считала на пальцах и бормотала себе под нос, потом сказала:
      - Сегодня у нас восемнадцатое марта. До пасхи осталось...
      - Ш-ш, слышите? Ветер поднялся, как бы пасха у нас не оказалась со снегом. На моем веку случалось...
      Злобно и тоскливо завывал на дворе ветер. К вечеру все село потонуло в белой метели. За два шага не разглядеть человека. Земля смешалась с небом. Но крестьяне были довольны: может, в такое ненастье немцам не захочется ходить по селу.
      Ночью, с полей, казалось, доносился крик, плач, сдавленные рыдания...
      Мело почти до конца недели.
      Утром из-за заносов невозможно было открыть дверь. Мы с отцом выбирались через чердачное оконце. Первым делом высвобождали из снежного плена дедушку. Без нашей помощи он бы не выбрался: окна у него зарешечены, чердак заложен, а лезть в дымоход - не тот возраст.
      Старик нетерпеливо ждал нашего прихода у окна. Деревянную лопату держал наготове. На ночь он ее всегда вносил в дом - посушить.
      Потом мы втроем прокладывали дорожки среди сугробов. Первым делом к конюшне - напоить лошадей. Потом тропинка к курятнику - накормить птицу. Наконец, к овечьему загону. Овцы всегда оставались напоследок. Холод им нипочем. Лягут в своих шубах на снег, и никакой мороз их не проймет. И уже потом расчищали вход в погреб. Тут дед веселел и начинал лихо покручивать усы.
      Но все, что имеет начало, имеет и конец: и метель улеглась.
      Теперь мир показался мне еще прекрасней. Войны словно не было. И люди, и дома, и солнце - все выглядело обновленным, сказочным, затерянным среди снегов.
      Шел я тогда к колодцу. Тропинка пролегла словно по дну ущелья двухметровой глубины. По бокам отвесные белые стены, выше моей головы.
      Или выходил покормить коней... Солнце заглядывало мне в глаза из-за белых курганов.
      В наших местах редко выпадает такой обильный снег. Поэтому дети очень любят бегать по сугробам, воображая, что они воины в белой крепости, где множество всяких таинственных ходов и переходов. Братишка мой, Никэ, не отставал от других ребят. Когда наступало время обеда, я искал его до одури в снежной пучине.
      Однажды Никэ вернулся домой с парой немецких брюк. Не шуточное дело!
      Отец круто взялся за него: откуда штаны?
      - Из машины, в снегу застряла...
      - Пошли, покажешь! - отец схватил его и потащил где волоком, где приподымая. Я увязался следом. Но лучше бы я остался дома.
      То, что я увидел, болью отозвалось в сердце. Немцы поливали бензином машины и поджигали. Вместе с нагруженным добром: новой форменной одеждой, трикотажным бельем, хромовыми сапогами, рулонами мануфактуры.
      Слава богу, я уже был не маленький. А что я видел? В начале войны мне еще семнадцати не стукнуло, сапоги носить время не подоспело. А когда подоспело, была война. И не носил я другой одежды, кроме домотканой, сработанной матерью, покрашенной бузиной и ореховыми выжимками. За три года войны я видел сапоги только у майора, который муштровал призывников. Больше знал крестьянскую обувку - постолы. Будь они благословенны - опора, спасенье мужика!
      А теперь горели хромовые сапоги. Мягкие, шелковистые, из настоящей кожи. Носки, прочные что твое железо. А у меня вода хлюпала в постолах.
      Ночью мне приснились хромовые сапоги. Они мне были тесны, жали. И дедушка ругал немцев, зачем они сшили такие тесные сапоги. У меня пощипывало глаза: немцы смазали сапоги чем-то едким. Вдруг я стал задыхаться... чувствовал, что погибаю... И открыл глаза.
      В доме было светло. Митря двумя пальцами держал меня за нос. И заливался дурацким смехом.
      Кроме него в комнате было четверо солдат. Называли отца папашей, мать - мамашей.
      Я на них уставился спросонья, ничего не понимая. Солдаты стояли в полном снаряжении: у каждого за ремень заткнуты две противотанковые гранаты. Так дед затыкал ложку, когда отправлялся на прополку. Или топор, когда мы ходили в казенный лес воровать сухой терновник.
      - Никак не разберусь, Катинка, наши или нет?.. Но деваться некуда. Они требуют, чтобы я показал им, где немецкий штаб...
      - Не пущу! - вскочила мать. И мигом побежала за дедом. Привела.
      - Катинка права, беш-майор... Я пойду! И никаких разговоров. Когда вам останется жить с мое, делайте что хотите, ваше дело, я вмешиваться не стану. Не знаете, что ли, - старость хуже смерти.
      Зря старик ерепенился. Солдатам тоже сподручней было с ним. И они отправились, отпустив деда шагов на пятьдесят вперед.
      В штабе немцев и в помине не было. Вырлан уже убирал сени. Дед поздоровался с ним, усмехнулся:
      - Опять навоз выгребаешь?
      - Ох, дед Тоадер, опаскудили они мне дом!
      - Дело такое - чем вкусней жратва, тем зловонней... потроха.
      Дед как нельзя лучше подходил для разведывательных операций. Голос его гудел, как удар колокола. Вся околица слушала его беседу с Вырланом. В конце концов теперь некого бояться...
      - Подожгли амуницию... Уматывают ко всем чертям. И почему они не остановились в доме, где есть баба? Было бы кому постирать...
      - Им нужна была квартира не с земляными полами... И на краю села. С твоего двора им легче драпать: между деревьями, кладбищем, прямо в Кулу... Там, говорят, они укреплялись.
      Когда дедушка вернулся домой, стол уже был накрыт. Солдаты отведали несколько ложек брынзы со сметаной и почти мгновенно уснули, все четверо. Отец оберегал их сон, держа в руке стакан вина. Митря рассказывал, что привел их с сельской околицы. Заглянул, говорит, к Мариуце Лесничихе. И они туда. Митря никак не мог понять, что они хотят.
      - А что ты в такую пору искал у Лесничихи?
      - Хотел залатать ботинок у брата Мариуцы.
      - Ну, ври дальше, - усмехнулся отец.
      - Вдруг слышу: стучат в маленькое оконце, что на печи... Тут я вскочил как ужаленный...
      - Тебе, значит, чинили ботинок на печи?
      Дедушка что-то перестал понимать нынешнюю молодежь. Но тут Никэ не выдержал:
      - Митря любовь крутит с Лесничихой!
      - Что же ты, коровья образина? Там лижешься, а тут помалкиваешь...
      - Ну, стало быть, пошел я открывать. Занавесил окна, засветил лампу. А слов их не понимаю. Тогда они вырвали из газеты портрет Ленина, приладили к стенке. Ага, сообразил я, наши. Но лучше все-таки повести к человеку, который их понимает... Пусть разберется, кто они, чего хотят.
      - Трое суток глаз не смыкали, - сказал отец.
      - Чего на них уставился? Если смотреть на спящего, проснется, беш-майор!
      Я отвел глаза. Разведчики постанывали во сне. То ли от усталости, то ли от тесноты - все четверо уснули на одном топчане.
      Когда я был маленький, мать меня иногда спрашивала:
      - Что всего на свете слаще? С чем даже самый сильный человек не сладит?
      Я тогда думал о всякой всячине: и о тепле, излучаемом печью, и о зимнем солнце, что тускло светит на дворе. И очень удивился, когда мать сказала:
      - Сон, дурачок, сон слаще всего и сильней.
      Теперь я стоял и смотрел, как спали разведчики, забыв про еду и вино. Только оружие лежало под рукой. Ручной пулемет, словно ставшая на задние лапы собака, упирался двумя металлическими ножками в подоконник. Смотрел во двор, оберегал его. Автоматы лежали возле посудной полки, в углу под тремя иконами.
      Сон у человека на войне - заячий. Разведчики проснулись на заре. Вскочили, будто пшеница у них на поле осыпается, будто надо спешить на покос.
      День еще не наступил, а гости наши встали, сняли ремни, ватники, гимнастерки и вышли в белых рубахах во двор умываться. Теперь они выглядели, как наши сельчане. Но случилось чудо! Вечером вошли к нам четверо солдат, а утром умываться вышли трое парней и девушка. Я смущался и морщился, когда сливал ей воду на руки и видел ее шею, грудь... Моет, чертяка, иерусалимские колокола!
      Дедушка тоже опешил, смотрел слезящимися глазами, как девушка чистит зубы снегом. Женщина - она и на войне женщина.
      - Вот и пришли русские!
      Не успел дедушка произнести эти слова, как показались немцы. Крались вдоль забора, что-то показывая друг другу на краю села. Отодвинули старика с тропинки, указали на погреб, посоветовали - знаками - спрятаться там.
      - Рус... Рус... пиф-паф! - объяснили они дедушке, мне, а также трем парням и девушке, умывавшимся возле завалинки.
      Мы вбежали в дом. Солдаты мигом оделись, затянули пояса, приготовились к бою.
      Один разведчик с ручным пулеметом перебрался в каса маре. Пробил отверстие под подоконником с таким расчетом, чтобы держать под обстрелом дорогу между нашим двором и кладбищем. Два полных диска, похожие на плачинты, стояли, прислоненные к стене. Солдат досадливо морщился как от зубной боли: нельзя было открыть огонь преждевременно.
      Я выглянул в окно. Кладбище кишело убегавшими немцами. За каждым старым деревом, могильным холмиком пряталось их по два, по три.
      - Ну вот, вернулись назад, гусаки проклятые. Подожгут они твой дом, Костаке... А я уже думал, что убрались восвояси.
      Мать и Никэ спрятались в дедушкином погребе. Отец сел на завалинку, близ погреба, и караулил. Когда приближался какой-нибудь немец с автоматом, отец кричал:
      - Киндер... Киндер!
      Беда всему научит! Даже тому, чего сам от себя не ждешь. Вот и наш отец стал изъясняться по-немецки. Лихое было время. Всего несколько дней назад немцы расстреляли дядю Афтене. Вышел подбросить корове охапку кукурузных стеблей. И толкнула его нелегкая надеть серую бурку, похожую на шинель. Оттого и погиб. Упал прямо в коровьи ясли, на охапку стеблей...
      Дедушка совсем не остерегался. Видимо, наступает время, когда каждый человек доходит до рубежа и ему все едино. И он уже не боится смерти. Ведь жизнь должна быть наслаждением, не мукой, - говорил дед.
      Честно говоря, старик еще потому не прятался, что был на редкость любопытен. Сидел на глиняной завалинке, всматривался: что дальше? По этой же причине и я без конца искал себе работу во дворе. Носил сено лошадям, рубил дрова. Пока отец не схватил меня за руку:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18