А еще хуже, что есть среди авторов таких ходячих песен подонки, которые подсовывают грязненькие текстики, спекулируют на политике, сеют в здоровой среде микробы подозрения и неуверенности, отражая, должно быть, суть своих слабых душонок. Один мечтает «рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую»; другой модернизирует блатной жаргон и осмеивает все, даже самое святое; третий с этаким шибко смелым намеком не советует нам идти в ногу – мосты, дескать, разрушаются, а по сути этот советчик, точнее – антисоветчик, хочет видеть в нас стадо баранов…
Каждый сеанс я спрашивал нашим жаргонным шифром ошских радистов: «Есть что-нибудь для меня?» Отвечают: «Ничего нет». И вот сегодня я получил длинную РДО с подписью «Белугина». Милая ты моя, славная! Но я боюсь радоваться, зная твой переменчивый характер. Учти, что, когда мы поженимся, я не буду категорически настаивать на том, чтобы ты взяла мою фамилию. Оставайся со своей, если хочешь, но я лично считаю так: если жена прославилась как ученый, общественный деятель или, скажем, даже спортсменка – пусть живет под своей фамилией, ради бога! Но ведь твоя фамилия – не твоя, а бывшего твоего мужа, и, между прочим, если ты пожелаешь таким образом сохранить память о нем – я не стану слишком возражать. А возьмешь двойную фамилию или вернешься к девичьей – тоже пожалуйста! Что же касается наших будущих бэби, тут я не уступлю ни микрона – они должны быть Белугиными, так и знай. Я ничего не имею против твоего отца, но мои дети должны носить фамилию моего отца. Хоп?
А насчет Маринки скажу тебе так: никогда ни при каких обстоятельствах не вздумай рассуждать так, как это было однажды на Каинде, – это, мол, не свое, а чужое, и никогда оно не станет своим. Подобных «разъяснений» больше не хочу и не допущу, чтоб моя семья делилась на своих и чужих. Еще раз услышу, ищи меня где-нибудь в Якутском управлении, на Врангеле или в Антарктиде! Я Маринку считаю своей, родной. Иногда вот вспомню тут, как она свирепо таскает меня за губы, добиваясь моего писка, и – не поверишь? – сердце истаивает. Кстати, я тут для нее накопил кучу списанных термометров – максимальных, минимальных, срочных. Будет ей что совать под мышки своим куклам – термометры здоровенные, как раз вдвое больше кукол.
Так хочется тебя видеть! Обнять, чтоб косточки захрустели, разлохматить, расцеловать. Но я даже в Узген попасть не могу – к нам с утра шли тучи, и все, знаешь, Cumulonimbus calvus вместе со Stratocumulus praecipitans, то есть «кучево-дождевые вместе со слоисто-кучевыми, дающими осадки». И началось! Сплошная стена сырого снега совсем нас засыпает. Двери агрегатной завалило, дрова добывали чуть не час. Понимаешь, их там под снегом десять кубиков здоровых круглых бревен, а сверху ровно, будто ничего нет. Потом на дворе началась такая крутежь, что запутало антенну. Я только что стоял и держал ее в руках, пока Вовка передавал радиограммы. Кричал ему: «Ты что там телишься?», а он за воем бурана ничего не слышал, знай себе постукивал ключом.
Сейчас сижу пишу и вижу, как Вовка «идет» на площадку. Вот хочет встать с четверенек, а сумасшедший ветер валит его в снег. Вовка вползает на площадку, хватается за стойки будки, смотрит, потом зажимает лицо руками и двигается спиной к снегомерной рейке. Отнаблюдал, хочет перевалить через проволочную ограду площадки, но, видно, решил, что это ему не удастся, пополз к выходу навстречу ветру.
Все-таки трудно мне приходится с моей командой! Понимаешь, тут есть одно противоречие. Я им все рассказываю, указываю, требую, заставляю, но мне нельзя допустить, чтобы меня в ответ могли упрекнуть: «а сам-то». Поэтому приходится не только все самому уметь, но – главное – все хотеть сделать, что иногда очень трудно. Мне надо за любое дело браться с охотой, с жаром, чуть ли не с песней и в то же время не давать им сесть себе на шею, чтобы они, не дай бог, не подумали: «Все равно дурак сделает, он главный ответчик за станцию, а нам можно немного и пофилонить!» Как хотел бы я, чтобы они увидели во мне неунывающего, надежного и трезвого старшего товарища, способного преодолеть любую трудность и выпутаться из самой сложной ситуации! Так что я вынужден держать себя в узде, не разрешаю себе ни погрустить, ни посетовать на судьбу-злодейку и работаю, по сути, на износ. Но иначе нельзя. Мне надо добиться одной вещи: чтобы они все делали не потому, что им кто-то приказывает, и даже не по долгу службы, не по собственной сознательности, а как бы инстинктивно, по потребности.
Один старый мудрый киргиз говорил мне на Ачисайке: если гора видна, она недалека. Ребятки стали лучше все делать, и отношения наши налаживаются потихоньку, только вот детство из них прет по-прежнему – не удержишь. Вчера утром мои земляки неожиданно бросились на меня – поразмяться. Шурик поздоровей, я его сразу подсек и придавил шею коленкой. Пока он хрипел, Вовке я успел снять штанишки и навести румянец на соответствующее место. Затем уложил его на Шурика, удобно уселся на кучу и долго и нудно объяснял, чем им грозит борьба со мной, и понимают ли они, что двум молодым на одного старика нападать нечестно, и убивает ли их совесть. Кубанцы дружно вопили, что они отлично все понимают и совесть их очень даже сильно убивает. Я отпустил их души на покаяние. Шурик уполз к своей койке, потирая отдавленную шею, а Вовик пулей выскочил в коридор приводить свой туалет в порядок. Потом я в знак примирения подержался с земляками за мизинец, на том «разминка» кончилась.
Вечерами они пристают ко мне, чтоб я им попел или рассказал чего-нибудь. В принципе мозги у них немного светлеют. Начали читать. Шурик, тот буквально заболел книжками, не спит ночами, хотя я, грешным делом, вначале подумал, что это занятие для него – лишний предлог полежать и еще больше опухнуть. Из-за книг он по утрам стал с большим трудом вставать, и ребята будят его снегом. Олегу я подсовываю чтиво полегче, чтоб не отпугнуть, только он заобожал мою гитару и тренькает на ней как помешанный, а я от этой музыки скриплю зубами. Вовик все больше толчется возле меня, когда я дежурю, или встанет на лыжи и бродит в окрестностях станции. Я запретил ему уходить далеко, потому что он может залезть на лавиноопасный склон, и, кроме того, в эти места, говорят, стал забредать на зиму гималайский медведь в белой шали. Он мелковат по сравнению с бурым, но глуп и свиреп.
Томительно тянутся часы дежурства, спать хочется, время от времени включаю приемник. Хорошей музыки мало. И песни какие-то расслабляющие или фальшиво бодряческие, и голоса противные, словно микрофонных этих певцов подбирают среди старых кастратов. Давно тоскую по сильному, свободному мужскому голосу, по мелодии, зовущей не на подрыгивание, а на раздумье и действие.
…Снег, снег за окном. Письмо все равно не могу отправить, поэтому продолжаю. Нас засыпает. Помнишь, я пел тебе песню: «Четвертый день пурга кончается над Диксоном»? А в наших Пестрых камнях пурга кончается вот уже пятый день. Кружатся в бесконечном хороводе снежинки, и я смотрю на них до кружения головы. Мои друзья на Сарысу, наверно, уже спускают мокрые лавины, а у нас, на высоте, еще валит сухой снег. Тучи собираются к нам как в мотню трала, а мотня-то с дырой, и мы – прямо напротив дыры. Но пусть бы все это, лишь бы ты была со мной! Ну почему так получается? Есть Наташа – нет работы, есть работа – нет Наташи. Ведь тут работа, моя работа, которую я знаю и люблю. И тут я не жиже человек, чем любой твой интеллектуал! Теперь я и самого Сафьяна мог бы нанять, но доверил бы ему лишь таскать воду да пилить дрова.
Курю, стряхиваю пепел в твою кокосину. Она засыхает потихоньку, уменьшается, и сейчас то и дело приходится выбегать с переполненной пепельницей. Занимаюсь усиленно в эти дни. Сделал зачеты тригонометрии, химии, два по физике. Грызу английский, астрономию. В химическом немного нахимичил, да и от тригонометрического попахивает липой. Но надо же как-то сдавать! Отправить бы их поскорей, чтоб совесть не мучила. Когда кончится этот снег?
Перебирал твои письма, внимательно перечитывал. Ты зря опасаешься, что я изменюсь после нашей свадьбы, как это вроде бы часто бывает в жизни. Не изменюсь я! До самой своей смерти я буду привязан к морю, тайге и горам, буду пылко и нежно любить ту, что мне всех дороже, останусь верен старым друзьям и постараюсь заиметь новых, все так же я намерен писать длинные письма, плохие стихи и петь хорошие песни, драться за правду до юшки и отстаивать свое мнение с прямолинейностью телеграфного столба. Так что не опасайся – у тебя много со мною забот впереди!
Но зачем ты сетуешь, что у меня нет новых слов о любви? Разве тебе слова дороги? Помни, что я попросту и тихо сказал тебе у Каинды, это было главное. В твоих глазах я увидел тогда вопрос, ожидание чего-то, но не мог добавить ни слова. Иные писатели, знаешь, заставляют своих героев талдычить: «Я очень тебя люблю, очень, очень!» Врут эти герои! Можно любить или не любить – степеней сравнения тут нет. А в кино то и дело кто-то кричит с экрана: «Люблю-у-у!» А киношники еще раскатное эхо пустят по горам и лесам, чтоб вышло убедительней. Фальшь все это и дешевка; в данном случае крику не поверит ни одна женщина.
Пишу из Узгена. Погода вдруг наладилась, и мы с Шуриком рванули вниз. К сожалению, до тебя дозвониться не удалось, и на переговорный пункт ты почему-то не пришла по моей телеграмме. Я понимаю: был уже вечер, и ты могла пойти в кино… Так подмывало кинуться в Ош – до него тут рукой подать. Но я не должен так рисковать – об этом непременно бы узнали в управе и не помиловали, припомнили б мне мой «анархизм», выговор, увольнение. Кроме того, не мог я оставить моих мальцов. Конечно, Шурик без меня не вернулся бы в горы, а Вовке и Олегу на станции очень тяжело, двоим долго не выдержать – слишком велик объем работ. Так что свидеться не удалось. А за письмо – спасибо! Кроме того, пришло два письма от Карима, по одному от Славки и Гоши Климова. Очередной пакет из управы прибыл. За отчет нам, кстати, 5/5!
Сейчас глубокая ночь. Мы остановились на Узгенской метеостанции, и я познакомился со здешними ребятами. На рассвете мы с Шуриком уходим. От Араголя до станции дорога очень тяжелая, на серпентинах снежно, опасно. Боже, поможи! Но это все ладно. Меня огорчило в твоем письме описание хлопот, связанных с получением справки для университета. Да не имеют они права не дать эту несчастную справку, не могут же они запретить тебе учиться, где ты хочешь и чему хочешь! Не буду пилить тебя, но ты тоже хороша: если ругаться со мной, так ты смелая, а настоять на своем законном праве в отделе кадров – тут тебя не хватает. Ну зачем ты с ними затеяла разговор об оплате будущих отпусков? Вместо того чтобы вежливо, но твердо потребовать нужную бумаженцию, взялась божиться, что отпуска будешь брать за свой счет. Ты же грамотный человек и до некоторой степени разбираешься в наших законах, которые учреждены не твоим отделом кадров. В крайнем случае пойди в парторганизацию, к прокурору, в редакцию газеты.
И совершенно напрасно ты сетуешь на социализм и его порядки! При чем тут социализм, если встречаются еще – и будут встречаться! – должностные лица с такой толстой лобовой костью, что сквозь нее даже электромагнитные волны не проникают, не то что человеческие нужды. И таких людей при случае все равно приходится брать за глотку, что я сейчас настоятельно рекомендую сделать тебе.
А что значат в твоем письме эти почти что стихи или пословица: «Сафьян меня снова довел до рева»? Знаешь, милая, давай договоримся – я ничего не хочу о нем слышать, и надо, чтобы ты поступала так же. А еще говорила, будто «он просто так». Мне не нравятся твои «стычки» с Сафьяном и другими «симпатичными дядьками». Неужели ты не можешь твердо означить границы дозволенного? Пора тебе понабраться обычной житейской мудрости. Можно «не быть сухарем», синим чулком, но надо научиться наконец-то указывать каждому сверчку его шесток. И если он довел тебя до рева, то делал это не в силу товарищеских чувств. Нет, я не ревнивец, но не хочу, чтобы каждый скот смотрел на тебя как на предмет своего, так сказать, внимания.
Из твоего письма, кстати, не ясно, выполнил ли Сафьян свою «клятву на полусогнутых» и стал ли «хорошим». Но в случае необходимости ты ему передай, что я могу невзначай сделать его таким хорошим, каким он никогда еще не был за всю свою мотыльковую жизнь. Я все жду, когда ты перестанешь его путать с Крапивиным. Помнишь, как Крапивин мог двумя-тремя словами снять напряжение у людей, как он по-человечески понял нас с тобой в Саянах? Вспомни его мысли о том, что любая вершина – будь то горная, научная, административная или политическая – имеет подножие, что в нашем немного странном и довольно тесном мире нельзя отрываться от своего народа, иначе не будет счастья тебе или твоим детям, и что веру в свое будущее наш народ найдет в величии своего прошлого. Он, правда, был строговат к людям, но и себя не жалел. А как он любил свою жену и детей! Знаешь, может быть, подлинная цена человека измеряется искренностью и чистотой его любви? Крапивин был большой жизнелюб и умница, а этот твой «интеллектуал» с его подленькими поступками, его стандартным набором тривиальных мыслей и постоянной обоймой западных модных имен скорее, извини, «интеллектуевый индивидуй», чем что-либо иное.
И ты совершенно зря «мрачно и злостно» размышляешь «о том, что женщине, видно, в геологии не место». Ведь от этих размышлений не меняется ни жизнь, ни ты, не становится порядочнее и благороднее Сафьян и другие «симпатичные дядьки», которых, кстати сказать, хватает и в метеорологии, и в химии, и в прочих отраслях народного хозяйства. Прошу, не сердись на меня! Давай больше никогда не возвращаться к этой теме. Иначе я при первой же встрече испорчу тебе прическу, выдеру горсть волос или даже сниму скальп, это уж смотря по настроению.
Глаза слипаются. Ложусь. Письмо опущу утром, через четыре часа, и оно очень скоро будет у тебя.
Прошло два дня, как мы вернулись снизу. Отоспались, отдохнули. Сегодня даже смог полюбоваться потрясающим алым закатом, от которого всегда цепенею.
Понимаешь, к нам на перевал уже приходит ночь, а далекие вершины долго и тихо светят вишнево-розовым пламенем, потом почти незаметно мутнеют и, словно угли в костре, покрываются пеплом, умирают не дыша.
Досталась нам эта дорожка наверх! А мы сдуру слегка перегрузились, и это осложнило путь. Ты геолог и понимаешь, что в тяжелом маршруте каждый килограмм должен иметь какую-то целесообразность. Не надо было нам брать полугодовой запас бланкового материала, присланного управой. И без урюка обошлись бы, и без сала, которое прислали Шурику. Как назло, Шурик не просился отдыхать дорогой, ни разу не отстал и даже не пискнул – как большинство кубанцев, он оказался настырным, вымотал меня порядочно, и мне приходилось самому останавливаться. А когда уже в темноте мы приплелись на станцию, то мне пришлось раздеться и выжимать белье. Спина болела от напряженного наклона вперед, мускулы ног противно тянуло – вот-вот сведет судорога. Неужели стал сказываться возраст?
Снова перечитал твое письмо. Высылаю его тебе. Я отчеркнул красным кубинским карандашиком строчки, чтоб ты подумала над ними и, поставив себя на мое место, ощутила в них сквознячок. Тут такое дело. Я всегда был предельно откровенен с тобой и очень верил тебе, всему, что ты говоришь. Но прошу тебя об одном: не надо меня наталкивать на сомнения и подозрения, не стоит намекать, чтоб я не все написанное тобой принимал за чистую монету. И пусть я в твоих глазах стану еще прямолинейнее и грубее, не хочу, чтоб в наши отношения вошла ложь и криводушие, которых и так достаточно в мире. Никогда не смирюсь с трусливым тезисом твоих интеллектуалов, будто люди уже не могут быть чистыми и ясными…
Карим сообщает, что мой перевод на сумму, которую ты у него брала, очень пригодился, и просит еще полсотни рублей. Надо помочь – там нелегко, родился очередной сын, и всякие тряпочки-качалочки потребовались. Завидно! У нас тоже мог уже ползать бутуз, которого я потихоньку учил бы ходить на лыжах и давать сдачи соседским мальчишкам. Ты привила бы ему свою страсть к цветам, всему живому, и то хорошее, светлое, что я угадываю, смутно предчувствую в тебе, пусть бы раскрылось в нем. Главной нашей задачей было бы сделать из него человека и гражданина. Это очень важно. Вспомни наш разговор о жизни еще там, в Саянах. Ты отказывалась понять ее смысл, я тебе почему-то малодушно поддакивал, хотя всегда считал, что в принципе люди живут для того, чтоб передать детям и вообще младшему поколению достижения разума и нравственные идеалы Человека.
Еще Карим сообщил, что не возражает приехать ко мне на станцию. Только он гордый и сам не пойдет наниматься. Надо будет еще раз подсказать в управе насчет его, нам тут сразу всем станет легче. Славка пишет из Калининградской области, передает тебе привет. Он «устроился» на танке, службой доволен, вспоминает Киргизию, горы и всех нас. Говорит, что это все недаром для него прошло и он обязательно после армии приедет сюда на высокогорку, чтоб непременно перезимовать со мной. Пишет, что услышал на днях в кино писк морзянки и вся душа, мол, перевернулась. Вообще он мечтает о какой-то бродячей, скитальческой специальности на гражданке. А с Райкой у них все. Слава пишет, что теперь ненавидит и презирает ее. Она наконец-то написала ему откровенно, что ей жаль своей молодости и она ищет человека с дипломом. Вот гадина! Я-то ее чуял за версту. Сказал однажды Славке, что я о ней думаю, только он обиделся, а сейчас Славка потрясен.
Послал ему песню, которую спишу и тебе. Ее принесли на Саяны морские офицеры из Балтийска, которые решили пройти по Казыру большой водой. Они чуть не погибли в пороге, вернулись голодные и ободранные в Тофаларию. Утопили резиновую лодку и все, что было в ней, больше десяти суток шли назад без пищи. Отлеживались и отъедались у нас на станции. Потом один из них оклемался, засек мою гитару, хорошо запел, и его песню я запомнил.
Не путай с итогом причину,
Рассветы, как прежде, трубят,
Кручина твоя – не кончина,
А только ступень для тебя.
По этим шершавым ступеням,
По злу неудач и слезам
Идем, схоронив нетерпенье
В промытых ветрами глазах.
Спокойно, дружище, спокойно!
И пить нам, и весело петь,
Еще в предстоящие войны
Тебе предстоит уцелеть!
Уже изготовлены пули,
Что мимо тебя просвистят.
Уже и рассветы проснулись,
Что к жизни тебя возвратят.
И вот письмо Гоши Климова. Он сообщает о новостях на Сарысу. Новостей, правда, особых нет, происшествий тоже, то есть все живы. Там уже вовсю тает, пошли мокрые лавины. Пишет, что слыхал в управе обо мне: Белугин, дескать, вытягивает «мертвую станцию». Он очень рад за меня, но если я захочу на будущий год к нему – всегда пожалуйста!
Что-то я начал уставать, Наташа! Ходили на снегомерные втроем, и вроде только ближайшие пункты обежали, но я вернулся разбитым. Ушел к себе, захотелось побыть одному. Перечитал твое письмо, однако против ожидания оно не сняло усталости: в нем много такого, о чем не хочется думать. Приходил Вовка – не то заметил, что я не в себе, не то решил поделиться своим. Начал рассказывать, что получил сразу четыре письма – одно от матери и целых три от девушки из его села, Тони. Смущаясь, спрашивает: «Валерий Николаевич, как узнать, когда есть любовь, когда нет?» Что я мог ему ответить?
А Шурик Замятин целыми днями бродит по станции сам не свой – внизу, пока я бегал тебе звонить, он, оказывается, влюбился в одну узгенскую радисточку. Я на правах «умудренного» его предостерегаю: что-то уж очень быстро у тебя, братец, получается! А сам вспоминаю нашу встречу на Саяне: как увидел – сразу по уши. Беда! Но вообще, Наташенька, это ведь чудесно – люди любят друг друга!..
У нас тихо, солнечно, тепло. Сбегать бы к ущелью Тугоксу, посидеть на пестрых, уже обтаявших камнях, помечтать – там такой вид открывается, душа мрет! Но все некогда. Наверно, из-за хорошей погоды лисы откуда-то взялись, шастают вокруг нашей помойки – даже стрелять в них противно. А дамы с гордостью таскают их на плечах, носики суют в эту шерсть: бр-р!
О делах написать? На моей фабричке пока ни одной забастовочки. Своим чередом идет работа, так сказать, преподавание и, так сказать, воспитание. Надо поскорей снегомерные съемки закончить да установить в агрегатной новый двигатель, чтоб сесть за очередной отчет. Я, конечно, снова помогу ребятам в качестве считающей, решающей и анализирующей машины, куда ж денешься?! Мальчишки мои вообще-то не так уж плохи. Вот только прожорливые, как утята. Не наготовишься в дежурство, но это ничего. У нас еще полно муки, гречки, специй, не распечатана бочка сельди, бочонок сухого молока, баклага русского масла, есть консервированная капуста, рис, правда, весь переложенный мышиными зернышками, вермишель, большой запас сигарет «Джейбл» и «Ароматных», маловато лишь картошки да мясных консервов. Проживем!
На снегомерных сказал ребятишкам, что в армии им цены не будет с их дефицитной специальностью и опытом зимовки. Обрадовались, раньше им это и в голову не приходило. Надеюсь, что все наносное с ребят сотрут горы и обыкновенная, не абстрактная романтика. А для этого их еще надо жучить. Олег сегодня утром проспал время наблюдений. Такое ЧП было впервые, я разорался на него, но эти шкеты уже изучили меня: если я кричу, они и ухом не ведут, зато начинают метаться, как зайцы, если я значительно снижу голос. И вот, когда я разрядился, говорю им, что могу составить наблюдения, не выходя на площадку, и об этом в управе никто не догадается, однако сие будет служебным преступлением. Но если кто из них хоть еще раз проспит срок, сказал я, того с ходу разрублю на куски и разбросаю во все стороны света. Они поняли, конечно, эту шутку, так как количество извилин в их мозгах медленно, но верно увеличивается. Вовка, например, с такой гордостью говорит, что он зимовщик, и с такой жадностью хватается за штормовку перед снегомерными, что я в него поверил и, хотя поругиваю для острастки, в душе доволен: получается человек!
Со многих склонов у нас сошли лавины. Из-за обильных осадков они иногда шумят даже ночью. Вчера на снегомерных было очень опасно. Пришлось переходить два спелых лавиносбора. Парнишек оставил на страховке, а сам полез к рейке. Ничего не поделаешь – это моя работа. Их не мог послать. Ведь если они погибнут, меня отдадут под суд, а главное – моя совесть потом не выдержит. Случись что со мной, они отвечать не будут.
Ребята начинают понимать, что высокогорник – это не пижонское трико в обтяжку, грубый свитер и зеленая штормовка. Это – трудная профессия; тяжелую и подчас опасную работу высокогорника не сделает за него никто, ее можно не уметь делать, но надо хотеть делать, а тот, кому нужен длинный рубль, пусть поищет его в другом месте. Иногда я думаю: эти парни, возможно, тоже будут когда-нибудь руководить и им придется показывать молодым, что их старший товарищ на высокогорке – это не случайный знакомый по бару и не фамильярный похлопыватель по плечу, – это самый тяжелый груз на его плечи, и неизведанная первая тропа, и никакого писка, и последний ломоть хлеба пополам, и последний рубль: «Бери, обойдусь…»
На ближайшую неделю работы у нас уйма, и писать не смогу до окончания работ в агрегатной и завершения отчета. Подержалась бы погода, чтоб мы могли доставить вниз последний за эту зиму отчет! Эти дни в нашем седле спокойно, едва тянет из долины реки Яссы, и ветряк чуть слышно шуршит лопастями. Ночами огромные звезды хлопают своими длинными сияющими ресницами, а днем солнце уже ощутительно начинает припекать. Снег ноздревеет, нас вот-вот отрежет, и писем от меня не будет месяца полтора-два, пока не сойдут весенние лавины и не растает все. В прошлом году дорога сюда открылась пятого июня.
Дописываю ночью. Ребята сидят за отчетом, и я с ними. Включили на всю катушку приемник – чтоб нам не казалось, что мы смертельно хотим спать. Сейчас вот, в перерыве, размечтался об отпуске в июне или июле. Спущусь вниз, увижу тебя, поросенка, слазим втроем на Сулейманку. Вот только жить мне негде. Карим наверняка уедет на лето куда-нибудь, а мне придется на вокзал. Но зачем тогда и отпуск брать, если спать на вокзале?
Ну вот и отдохнем! Отчет окончен, кубанцы мои вышли с ним и с письмами. Я проводил их до спуска, вернулся, немного поспал и сменил на дежурстве Олега. Бросить станцию в такой момент не мог, поступила по радио новая инструкция: наблюдать и передавать теперь надо через каждые три часа. Сутки буду спать урывками. Работенка и вправду изнурительная, но я привык к ней, как к чему-то неизбежному, и давно перестал сетовать по этому поводу. Я знаю, что моя работа необходима равнинным жителям, которые, в свою очередь, предпринимают усилия, чтобы у меня была тут еда, одежда, топливо, хорошие книги, чтобы приборы мои не барахлили, лыжи не ломались, а те, кто делает книги, приборы или лыжи, хоть в малой степени заинтересованы в моем труде, успехах друг друга. И, наверно, в такой вот всеобщей связи по мелочам – крепость целого, именно на этом основывается прочность жизни.
Правда, для полноты ее и, если хочешь, для счастья человеку надо еще очень и очень многое; я должен быть уверен в неизбежности открытия и раскрытия тех возможностей, что определены мне природой, уверен в верности дружбы и чистоте любви, уверен в будущем своих будущих детей, в том, наконец, чтобы народ, которому я принадлежу малой частицей, будет благоденствовать на земле-матушке несчетные века. И еще мне надо, чтобы ты была, понимаешь? Как хочу видеть твои шальные глаза! Только я иногда не понимал, что в них – не то хочешь сказать мне самое главное, не то миру о себе и обо мне поведать, не то сама жизнь смотрит на меня твоими глазами, убеждая в том, что ее не постигнуть никогда…
А ребятки мои все-таки молодцы! Я сообщил им это, когда мы закончили перепланировку агрегатной, они и глаза вытаращили. Работали все здорово. Если б ты видела, как мы добывали из-под глубокого снега песок, как замешивали и закладывали раствор, как копали котлован под главный наш движок! Песок смерзся, его отколупывали ломами, а потом крошили кувалдой. Котлован вырубали топорами, в грунте попадались камни, но у нас уже была практика – баня. И парни знают, что все это наблюдатели имеют право не делать, что наемные рабочие содрали бы с управы рублей двести, но мы уже никак не могли без нового движка, и все получилось хорошо, хотя, конечно, надо подумать, как бы эту работу оформить счетом.
С нами ведь, знаешь, не очень хорошо поступают. Мы сами готовим, сами топим, сами моем полы, стираем белье, а из заработка высчитывают квартплату за то, что живем в этом поднебесном домике, и полную стоимость угля и дров. И даже доставку топлива сюда за сто километров оплачиваем мы. Тут что-то не так! Почему же тогда с лаборанта или бухгалтера не берут за помещение и теплую батарею? И разве зимовщики в Антарктиде, например, платят за топливо и его подвоз? А угля и дров у нас идет уйма, потому что на ветру помещение очень быстро выстывает: ведь на таких станциях, как наша, печные вьюшки запрещены, чтоб не было опасности угореть, разрешаются лишь сложные дымоходы.
Хороший денек сегодня выдался, но перед вечером горы помутнели, давление начало падать. Когда я шел к станции, услышал отдаленный гул. Где-то сошла громадная лавина, и мне показалось, что у нас даже воздух дрогнул. Пошли, очевидно, мокрые снега, потому что днем так печет, что хоть загорай. Лавина прошумела не в том ущелье, которым спустились мои ребятки, но все равно я начал за них беспокоиться. Вообще-то путь вниз у нас проторен, более или менее надежный, и больше всего я опасаюсь бурана, если он застанет их на подъеме к перевалу.
Часто ловлю себя на том, что думаю о тебе. Делаешь работу, все идет нормально, и вот незаметно расфантазируешься. Будто бы подошел я к твоей двери, принес свою нежность и тепло, откровенность и доверие. Стучусь, вхожу, а на диване сидит некто, и ты еще не успела погасить улыбку, обращенную к нему. Как бы я поступил? Скорее всего извинился, что не туда попал, и ушел навсегда. Но это все мои пустые фантазии, не придавай значения.
Вот уж и ночь кончается. Я разделался с химией, снова берусь за тебя. Вспомнилось вдруг, как ты сказала однажды, будто любая любовь пропадает через пять лет. Я тогда пробормотал что-то, потому что был ошарашен, а сейчас хочу разбить тебя в пух и в прах. Нет, не любая любовь пропадает! Если она по-настоящему настоящая, то расти ей год от года, крепнуть и расцветать. И это не мечта и не предположение; моя уверенность основывается на убеждении, что любовь – самое человеческое в нас, а мы людьми становимся с годами.
Ночью звезд не было, и это меня еще больше растревожило. Как будет дальше? Олег проснулся, готовит на кухне завтрак. Прибегал неумытый ко мне, постоял у барометра, сбегал наружу посмотреть облака, вернулся, но ничего не сказал. Облака плохие, барометр падает, и я только что передал «авиа»: самолеты сегодня не пойдут…
Ну, кажется, самое неприятное началось! После завтрака Олег великодушно дал мне поспать несколько часиков, потом разбудил, потому что порвало антенну. За окном бушевала метель, и было сумеречно, как на рассвете. Выбрался, долго лазил по пояс в снегу, разыскивал концы. Срастил кое-как, наверно, снова порвет. Снег мокрый, крупный, лепит ошметками, стекла в окнах забило, и площадки не видно. Худо.
Интересно, где сейчас мои ребятки? По всем расчетам, они уже должны выйти из Араголя. Пойду встречать. Возьму ружье, чтоб сигналить. Знаю, что они будут придерживаться пестрых камней на хребтине и старого следа, который, надеюсь, не заметет совсем. К тому же перед уходом я им всучил Гошин компас: может, пригодится. А за себя не боюсь – я незамерзаемый, непотопляемый, огнеупорный и прочее, не страшны мне ни гималайские медведи, ни хитрые лисы, ни серые волки. С нетерпением пойду навстречу Вовке и Шурке, потому что знаю: они, наверно, несут мне письмо от тебя, хотя где-то под сердцем затаилось тоскливое предчувствие, что такого письма нет.