Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Серебряные рельсы (сборник)

ModernLib.Net / Путешествия и география / Чивилихин Владимир Алексеевич / Серебряные рельсы (сборник) - Чтение (стр. 19)
Автор: Чивилихин Владимир Алексеевич
Жанр: Путешествия и география

 

 


Я послушался, хотя и малограмотный; у меня отца и братьев в войну поубивало, одни документы остались, учить, меня было некому, и я работать пошел парнишкой. Ладно. Приходим с лесниками к директору, приносим наши липовые акты.

– Почему это мы врем?

– Насчет чего? – спокойно спрашивает он, сам елозит на стуле.

– Леса-то не будет на ваших вырубках, а мы пишем: есть лес.

– За это, между прочим, лесничий отвечает, а не лесники. Вы же исполнители!

– Да это-то мы согласны, только охота узнать, почему все мы врем?

– Кому?

– Друг дружке, государству.

– Насчет государства – это вы поосторожней! А вот эта бумага разве не государственная? Смотрите: «Инструкция по устройству государственного лесного фонда СССР». Государственного! Поняли?

– Как не понять. Только где там сказано, чтобы врать?

– Я сдаю лесные культуры по инструкции. Привет!

Ушли мы разгребать траву да считать всходы, а сами все думали про наши подсчеты, это уж куда тебе верней, нечестные. Снова приходим к директору, чтобы посмотреть инструкцию еще раз. Опять сидит неспокойно, как на кривом пеньке. Говорим:

– Вот тут сказано: «При обследовании культур». Но все в том, что через три года эти проценты, что принялись, зачахнут под травой и кустами.

– А какое ваше дело? Нет, какое тебе-то дело до этого? – встал передо мной директор. – Тебе больше всех надо? Государственную инструкцию он будет критиковать!

И только потом, когда закончили обследование, я понял главный обман. Выходило, что и саженцы тут не помогут. На гектар можно посадить сто или тысячу саженцев, и это, согласно инструкции, все равно! Лишь бы прижились эти проценты к моменту обследования, который назначит леспромхоз! Вот где обман, вот это обман! Нет, государство не могло такого придумать, чтоб самого себя объегоривать. Лесничий сказал мне:

– Ты, Шевкунов, все понял правильно. Это не государство придумало, а ведомственные чинуши легкую жизнь себе сооружают. Я-то уже весь порох истратил – бесполезно…

И до сего дня я думаю, что не один такой параграф в той инструкции, потому что уже дорубились до наших мест и теперь послали экспедицию искать леса в самые дальние урочища. А тут, над заливом, совсем нечего брать. Покосы, редкие лиственницы, порослевые березки по две да по три на одном кореню. Алтайцы вечно выжигали этот склон для выпасов, вот береза и взялась…

Скоро хребтина? На ней хорошо ветрит, сейчас обдует пот, снимет усталость, а дальше прохладными кедрачами можно прибавить ходу. Хороши там леса! Сколько раз бывал, а всегда будто снова, – хороши!

Как это они думают отсюда брать древесину? Задешево не возьмешь, дороги выйдут золотыми. И техника не поможет. Тот таксатор на Колдоре говорил, будто был такой лесной министр Орлов, который попробовал с Кавказа тягать дерева вертолетами и прогорел. А с нашими долинными лесами можно было обойтись совсем по-другому, на этот счет у меня есть свое рассуждение. Молодняк не трогать – пусть бы набирал. Из кубатуристого крупномера выбрать старое и клеймить на рубку. Только по нашему клеймению рубить – и никаких тебе других инструкций не надо…

Пока я бежал по гольцам, стемнело. Видно, придется ночевать. Я чуток спустился в Тушкем. Кынташ криво резал гору на другой стороне долины, чернел едва приметно сквозь жидкий туман и совсем сгинул в темноте, когда я запалил костер. Значит, Симагин вел людей по Кыге, забрал там экспедиционщиков, потом влез на ту хребтину и спустился по Кынташу? Сейчас все они, видно, тоже ночуют, с больным не полезешь потемну. А сюда подняться можно только маральим следом, Тобогоев его должен найти. Где-то тут, посреди склона, есть полянка, Ямой называется, тропа эта место уж не обойдет, потому что в ней стоит чистое болотце, а маралы таким добром дорожат.

Я почти не заснул – все ждал, когда засветит над абаканским хребтом заря, чтоб вниз поскорей да узнать дела. Очень уж долго человек без врача, вот что главное. Неужели это тот самый очкастый Легостаев? Сначала-то он мне не понравился, но, видно, с человеком надо побыть в тайге, чтоб судить. Завел я его тогда на Колдор. Он шагал передом, меня не замечал, все время протирал очки рубахой, смотрел по сторонам и вверх – наверно, думал про свою научность.

А в том урочище тайга ровная, обновленная и только-только набрала силу. Когда вошли в кондовый древостой, он засуетился, начал обнимать то один ствол, то другой, совсем забыл про меня, закричал:

– И эту тайгу рубить?! Отсюда масло надо качать!

– Я, конечно, извиняюсь, – сказал я. – Но наука видит, что все эти деревья неодинаковые?

– В каком смысле?

– В таком смысле, что одни полезные, другие вредные.

– Не понимаю, – он смотрит, а я по глазам вижу, что голова у него работает на другую тему.

– Вот это, – показываю, – вредная кедра стоит.

– Почему? – спрашивает он и сам все не на меня, вверх смотрит.

– Она метелкой растет, бесплодная, шишки почти не дает, только другим застит свет. А эта вот – матка! И эта кедра тоже матка, семенистая. Шапкой у нее вершина. Видите?

Тут он меня заметил.

– Надо, – говорю, – аккуратно разредить тайгу, она получит вволю солнца и даст больше добра. Убрать эти метелки, а маткам дать свет…

Инженер совсем меня заметил и закричал:

– Это же мысль! Мысль! Приеду – сразу займусь. Опубликую под вашим именем эту идею? И как просто, как просто!

Он говорил и другие слова – про смешанные женские и мужские деревья, про выгоды в рублях и горы в кедровых садах, но этого всего я не запомнил, только твердо понял, что наука мало знает кедр – и как отдельное дерево, и когда он поселяется компанией.

Дождь, что ли? Дождь. Промочит меня тут или нет? Дождь в тайге всегда плохо. Спать?..

Утром нашел их быстро. В тайге я никогда не кричу, так нашел. Навстречу залаяла собака Тобогоева, узнала меня, и я скоро услышал голоса внизу. Рассветный час там еще не кончился, из тумана выглядывали острые вершины пихт, и в этом молоке кричали люди.

Тобогоев встретил меня на крутой, мало не отвесной тропе, обнял и сказал:

– Хорошо, однако, Иван, – ты пришел.

– А как тут?

– Плохо. Пойдем глядеть.

У костра было трое. Я узнал покалеченного. Это был он, тот самый, таксатор, которого я водил по Колдору. Лежал без очков, подслеповатый. Спросил меня:

– Вы один?

– Один, – виновато сказал я, разглядывая больное лицо, ногу колодой, все его слабое тело. Губы у него пересмякли, были сухие и серые. – Никого нет на озере, все ищут.

– Ясно. – Он закрыл глаза.

– А вас всего-то народу? – испугался я. – Симагин разве не тут?

– Двое пошли за водой, – сказал Тобогоев.

– Все равно дело никуда. Значит, главные спасители все еще на Кыге блукают, и тут надо управляться малой силой. Еще двое лежали на ветках. Один свернулся калачиком, выпятил круглую спину к огню и не шевелился. Другой – длинный и белый, как макаронина, парнишка смотрел на консервную банку, которая стояла рядом с больным. Я заметил, что в ней было немного воды. Да, тут без воды пропадешь, что и говорить. Носилки Тобогоев, видно, делал? Рюкзаки. Ворох грязных бинтов. Этого-то добра я еще принес.

Собака вниз кинулась и завизжала. Там зашевелились кусты. Тобогоев крикнул:

– Несете?

– Несем!

– Несут, однако, – сказал Тобогоев больному, и тот сразу схватил консервную банку. Он даже на локте не мог приподняться из-за палки, привязанной к телу. Вытянул шею и губы, перелил воду в рот. Ее и было-то два глотка, не больше.

– Вчера целый день, – услыхал я голос Симагина. – А теперь за час туда-обратно.

Он узнал меня и сильно обрадовался, хотя виду не подал, только руку тиснул. Занялся тут же Легостаевым, поит его досыта. Ага, а вот этот, видно, тот самый отдыхающий. Нахохлился в сторонке, часто дышит от подъема, курит. Значит, нас шестеро, Тобогоев не в счет, слаб. Пятеро. Это ничего еще. А они совсем немного его подняли от реки! Да это-то понятно: слабосильная команда, видать, подобралась. Парнишка в городской куртке пьет из кастрюли, как Легостаев, едва голову поднимает. Заболел или раскис? И другой проснулся. Он, конечно, покрепче в плечах, но страшный, оброс весь, глаза мутные, и кашляет со свистом, хватается за грудь. Может, простудился?

Завтрак готовить не стали, вскипятили чайник. Это правильно, потому что время-то идет. Я вывалил из своего рюкзака все, что было. Она мне, оказывается, моя-то, насовала туда между делом добра, вчера вечером я и не докопался. Шаньги, шматок сала, сыр, яйца вкрутую, свежий лук, кусок маралятины с чесноком, копченые чебаки, масло в банке и даже обжаренный куренок. А я-то перед ночью еще подумал, почему это рюкзак прижимается к спине.

– Цыпленка – Виктору, – сказал Симагин.

Он отложил в сторону ракеты, и мы взялись. Черного парня даже трясло, когда он брал еду. А городской таращил на него круглые, будто пуговицы, глаза, и видно, ему было противно. Никто не говорил за едой. Эти двое бирючили, молчали с тех пор, как я пришел. И отдыхающий тоже ни слова, только один Симагин спросил про вертолет, и я сказал, что никуда он не делся, дежурит на Беле и сегодня будет летать, если погода.

Поначалу я спереди взялся сам, пусть, думаю, двое отдыхают пока, на пересменку оно пойдет лучше, но сразу же от ночлега такой крутяк вздыбил, что надо было лезть боком, хвататься за кусты, и одному тут никак не выходило. Подскочил отдыхающий, я ему уступил одну ручку носилок, сразу стало легче. Крутяк этот мы с ходу одолели и порядочно запыхались. Я тут понял, почему они поднялись за день всего на пятьсот метров. Больной был не так тяжелым, как неудобным. Его нельзя трясти, резко вскидывать, но самое страшное – уронить таксатора на камни. И руки сильно оттягивало, но не от тяжести, а оттого, что носилки мы все время держали на жилах. На небольшом уступчике затеял я связать наплечные лямки из рюкзачных ремней и подпояски. Кусок веревки к месту подошел. Другие тоже наладили себе такую сбрую, и Симагин даже ругнул меня – где, мол, раньше-то ты был, золотая голова!

Это у меня-то этакая голова? Скажет тоже! С детства я пень пнем, ученье от этого еще у меня не пошло, а книги читать так и не привык. Возьму другой раз зимой численник со стены, перелистну два раза и засыпаю.

С лямками куда легче пошло. Где поровней, я лез передом один, а сзади менялись все время. Парнишка, которого называли каким-то кошачьим именем, совсем почти не мог нести, только поддерживал.

– Что? – спрашивал его Симагин на привале. – Ощетинились, а?

– Не могу.

– Вверх всегда приходится через «не могу». Пошли?

Я медленно поднимался, а отдыхающий не давал мне первому встать, вскакивал. Нарочно он это, что ли? Или силы у него больше, чем у меня? А черный тот парень, видно, вконец ослабел. Вначале еще хватался за ручку, а потом отстал. Кому я удивлялся, это таксатору. Он пока ни разу не пикнул, хотя мы его сдавливали носилками с боков, иногда потряхивали. На остановках я заглядывал ему в лицо: живой или нет? Симагин не давал много отдыхать, поднимал, мы кое-как продвигались по тропе на десяток саженей и снова садились отдышаться.

Тропа пошла кривулинами. Когда спускался, я заметил это место. Неужели мы так невысоко поднялись? Отсюда еще, наверно, с версту до поляны будет, не меньше. Это по прямой, а повороты удлиняют тропу вдвое, если не втрое. Одно утешало, что ближе к Яме подъем станет, помнится, поотложе.

День давно уже разлился, на гольцах, должно быть, ясный и жаркий, а у нас еще не сошла сырость, не высох на траве и кустах вчерашний дождь. И тропа была сырая. Чтобы не оскользнуться в глинистых местах, приходилось ставить сапог ребром, вдавливать каблуки, приседать с носилками и просить Симагина, чтобы они снизу, ради бога, не подталкивали их, пока нога не станет потверже. Потом Тобогоев заметил, как я танцую, пошел с рюкзаком передом, начал бить в глине ступеньки, и совсем стало идти не тяжело. Еще и потому, знать, что глина лепилась в отложинах, где ливневую и полую воду замедляло, закручивало, и она очищалась. Если бы тут большой спад – вымыло бы все до блеска и по крутяку не взять бы так быстро…

Мы миновали глинистое место, пошли сухой щебенкой, и тропа снова полезла на отвес, закрутилась в больших камнях. В прогалину ударило солнце, сразу сделалось жарко, пить захотелось. Я знал, что воды у нас нет – кастрюлю выпили сразу, а чайник вскипятили. Была, правда, фляжка у Симагина, однако про эту запретную воду и думать не стоило – мы по глотку спаивали ее таксатору, а он просил пить все чаще. И просил не жалобно, что в его положении было бы понятно и простительно, он просто говорил своим голосом:

– Ребята, попить дайте.

От этого голоса у меня становилось покойнее на душе, и у других, наверно, тоже – ведь инженер верил в нас, хотя мы сами, кажется, не верили. Таким макаром мы протянем его до гольцов еще три дня, не меньше, а он уже сколько дней без поддержки уколами или чем там еще, уж не знаю. Что у него сейчас под бинтами делается, жутко подумать. Заражение уже есть, наверно, потому что горит весь. Губы обметало, лицо и шея в каком-то жирном поту. И пахнет от него сильно.

А шум Тушкема приметно слабел. Снизу уже почти ничего не доносило, лишь камень на той стороне урочища давал слабый отбой. Мы все же продвигались!

Вертолет? Он! Положить носилки нельзя – тропа тут была узкой, и мы держали таксатора на весу. Вертолет зашел с гольцов, прогремел над нами, потянул вниз по Тушкему, потом сделал еще один заход, слил вниз свой рев с отбойным шумом реки и затих. Увидеть нас под густым пологом леса было нельзя. Ладно хоть мы его услышали. И еще я заметил, как таксатор потерял себя в тот момент, когда вертолет загрохотал вверху. Инженер широко раскрыл глаза и ровно забыл, что мы тут: замитусил руками, пытаясь оторвать ремень, который стягивал ему грудь. Потом сразу уронил голову и обмяк. Я глаза его запомнил. Они в тот момент были как у соболя в капкане, когда он понял все и на тебя уж не смотрит, а последний раз обшаривает зрачками вершки дерев.

– Ничего, Витек! – сказал сзади Симагин. – Сейчас из этих камней вылезем и покурим. Взяли?

У нас кончились папиросы и сигареты, остался табак у Тобогоева, но и его было мало. Я давно вывернул все карманы, выкурил последнюю цигарку. Теперь только инженеру курить табак, а мы будем пробавляться мхом. Хорошо, у меня сохранилась в кармане жинкина выкройка.

Во время отдыха одолевала какая-то вязкость во всем теле, даже противно за себя становилось. Мне надо было поспать побольше, вот что, тогда ничего такого на привалах я бы не чувствовал. Конечно, я пересиливал себя, поднимался – на свою натуру мне никогда не приходилось жаловаться, но было бы плохо, если б мужики заметили, что я себя пересиливаю. Воды бы сейчас – совсем другое дело! А так она вся вышла потом, и я чувствовал, что усыхаю и почему-то тяжелею. Эта слабость мучила меня с час, а может, и побольше. Потом без причины все тело охватила утренняя легкость, в руки и ноги пришла, откуда ни возьмись, прежняя сила, и я потянул хорошо, даже Симагин со своим сменщиком не поспевали сзади и просили отдыха.

А отдыхали мы все чаще, больной тут сам командовал, я и не знаю, нас ли он жалел или ему тоже было тяжело, когда мы его ворочали. Он стал неспокойный какой-то. На остановках не давал нам молчать, заставлял говорить, все время звал к себе Тобогоева.

– Еще мало надо терпеть, – говорил Тобогоев и усаживался у головы инженера. – Вертолетом тебя с гольцов сразу в больницу. И нога – это ничего! Если б медведь руки сжевал, а руки целы, хорошо!

– Да вы не об этом, – инженер морщился. – Вы о другом. Про тайгу, что ли.

– Можно, – соглашался Тобогоев.

– Вы так и не сказали, почему это ущелье – заклятое место.

– Да брось ты, Витек, ерунду-то собирать! – встрял Симагин.

– Почто ерунда? – сказал Тобогоев. – Шаманы не всегда ерунду делали. Вот эту траву, однако, шаманы знали. Вся в волосках, видишь?

– Вижу, – покосился в сторону таксатор. – Кошачья лапка. Ну и что?

– Кровь останавливает. Шаманы знали.

– А почему они все же заклинали это урочище? – гнул свое Легостаев.

– Ладно делали, однако! Сюда никто не ходил, и зверь тут жил и плодился спокойно.

– Вроде заповедника, что ли?

– Считай так…

На обед не стали тратить светлого времени, решили идти, пока можем. У меня-то силенка еще была, но остальные сдохли, кроме Симагина, пожалуй. Вот удивительно! Кнут кнутом. Хотя этих тощих экспедиционщиков я знал. Попадаются среди них такие, что любого ходока из наших уморят на тропе. Держался пока и отдыхающий. Он, правда, менялся с малым, которого называли Сашкой, но тянул и подталкивал носилки все же лучше его. Тобогоев шел впереди, разыскивая коренную тропу, потому что в иных местах дорожки разбегались вдоль камней, и можно было пойти по самой работной. А городской паренек совсем обессилел. Он первое время тянулся сзади, потом начал отставать. Мы уходили с привала, оставляли его на виду отдыхать, и он кое-как догонял нас. Я заметил, он почти что полз на локтях и коленках, а в глазах у него все время стояли слезы. Но чем мы могли ему помочь? Парнишка, должно быть, так и остался бы лежать-отдыхать на каком-нибудь уступе, если бы не побоялся один. Что же делать? Страхи-то он переживет, это на пользу, лишь бы не оступился, не покалечился в камнях, а то еще одного придется тащить. Когда он отстал совсем, я затревожился:

– Надо бы сходить к нему. Мало ли что…

– Да, сдал наш герой, – сказал Симагин.

– Это ему не на студента учиться! – Сашка плюнул в кусты и заругался.

– Пойду, – решил я.

Спустился метров на сорок, досадуя, что потерял высоту, которая с такими муками была взята. Он лежал белый, как береста, разбросал руки и плакал. Оказывается, резиновые фабричные чувяки его вконец разорвались и он до крови посбивал уже пальцы.

– Что же ты не крикнул, дурило!

– Вы меня только не оставляйте, – захныкал он наподобие ребенка. – Пожалуйста! Я отдохну и полезу…

– Ты соображаешь, что всех нас можешь подкосить? Что же ты не сказался?

– Чтоб вас не задержать.

– Правда что герой!

Я распорол свой рюкзак. Когда лошадь в горах потеряет подкову, первое дело обмотать ей чем-нибудь копыто, а то потом не залечишь! А человеку без обуви в таких местах никак нельзя. Выпускают эти тапочки тоже, о людях не думают – резина да брезент на соплях, какая обувь? Я откинул в кусты лохмотья обутки, обмотал парнишке ноги рюкзачным полотном и прикрутил шнурком. Ничего, как-нибудь поползет.

– Спасибо, – сказал он. – За рюкзак я вам деньги вышлю.

– Дурачок ты! – сказал я. – Пошли.

Перед вечером еще раз пролетел вертолет. Он долго урчал где-то вверху, может, примерялся к площадке. Мы чутко слушали его, и не знаю, как другие, а я представлял себе весь оставшийся путь, бурелом да крутяки, что ждали нас впереди, и возможностей не видел. Какие тут, к черту, возможности, когда мы подвигаемся не быстрее мурашей, а таксатор становится все беспокойнее – то просит прикрыть ногу, потому что ему кажется, будто ее едят комары, то порывается разбинтовать себя, то требует курить, то пить, а табак почти весь, и вода во фляге тоже кончилась.

В вечернем холодке мы затянули отдых надолго и потом решили ночевать под уступом, потому что никто не мог первым подняться. Я думал, что встанет Симагин и чего-нибудь скажет, а он, оказывается, мертво заснул, откинул большую голову, и только нечесаная бородища торчала. У нас не было воды, вот что крушило. И никак не выходило спускаться за ней к Тушкему. Я пошел бы на это, если б можно было остаться там ночевать. Поутру я быстро бы поднялся без груза, но как остальные? Есть вода в Яме, но до нее надо подниматься, наверно, еще саженей триста по прямой, если не больше, а тут темнота скоро совсем забьет лес и скалы. А впереди – самый главный проход в стенах, изломистый и крутой. В темноте не пройти к воде, и думать даже нечего.

– Есть вода! – Тобогоев вылез из кустов. – Однако будет сейчас вода.

Мы вскочили. У алтайцев нюх, что ли? Тобогоев повел меня и Симагина подошвой скалы и саженях в двадцати от лагеря раздвинул кусты жимолости. В глубь горы косо уходила черная щель, откуда несло холодом.

– Там снег, – сказал Тобогоев.

Симагин поспешил за посудой и веревкой, а я потихоньку начал спускаться. Вот это погреб! Я задержался, чтоб подождать Симагина. Надо было посоветоваться – тут можно загреметь черт-те куда, косой этот срез легко спустит меня в пропасть, ни за что не зацепишься. Скользнешь рыбкой – и там. Ага, вот она, веревка!

На дне щели вправду лежал снег, прикрытый хвоей, семенами и другим лесным сором. Хорошо, что он заледенеть не успел, а то бы пришлось рубить топором. Я разгреб сор и набил этим зернистым и тяжелым снегом рот. Заломило зубы.

– Стоишь, Иван? – услышал я Симагина. – Что молчишь? Есть снег?

– Я его ем. – Голос у меня сразу охрип. – Спускайте кастрюлю…

Мы заняли снегом посуду и рюкзак. У костра долго и жадно пили дорогую воду и никак не могли насытиться, потому что талая эта вода была пресной и шелковистой, как озерная. Для ужина процедили ее через чистые бинты, сварили суп. Поел я без аппетита, хотелось поскорей лечь…

Проснулся от холода, сырости и негромких голосов. Костер пыхал в тумане, одежда на мне была мокрой. В свету маячили черные фигуры. Хотел подняться, чтоб развесить у огня свои кислые портянки, но меня будто магнитом притянуло к земле. Давно уже я так не уставал. Даже на зимней охоте. Другой раз до упаду загоняет тебя соболишка по липким снегам, и то как-то легче сходит. Котелок крепкого чаю или, еще лучше, алтайского толкана – и снова тебя наполняет сила.

– Медведь – шкура дешевый, волк – дорогой, – услышал я Тобогоева. – Однако волки тут от веку не жили. У нас глубокий снег и мягкий, вроде русской перины. Волки его не любят. Да ты лежи, лежи, не шевелись…

– А ты говори, говори.

– Почему не говорить? Мы говорим. Если не снег, мы говорим, волки бы нашего марала давно ликвидировали…

– Постой, а почему волк летом не пройдет сюда?

– Вот прошел. Два года, как прошел из степей. Марала режет, плохой зверь.

– Неужели нельзя вывести его окончательно?

– Есть по степям охотник, который волков разводит.

– Как разводит?

– Берет выводок, стариков не трогает. На другой год опять ему выводок, потому что полсотни за слепого волчонка и полсотни за матерого платят.

– Что за идиотизм? Какой дурак эту расценку установил?

– Ты думаешь – глупый, а я думаю – хуже, по тому что заставляет охотника жить обманом…

Тень Тобогоева качнулась в темноту, потом от костра пошли искры, и стало посветлее. Погреться, что ли? А то можно застудиться. Вон кто-то у костра зашелся в затяжном кашле, не Сашка ли? Он и днем кашлял так же, с воем.

– Скажите, Тобогоев, а вы своей судьбой довольны? – обыкновенным своим голосом спросил инженер, но алтаец молчал, и я не знал, что он ответит. Может, скажет про детей – на ребятишек он не наглядится, и я был бы доволен всем на свете, если б у меня были ребятишки, хоть один.

– А? Что же вы не отвечаете? Большой вопрос?

– Однако вопрос маленький, – сказал Тобогоев. – Ответ большой.

– Ну, а если коротко: вы довольны, что так про жили свою жизнь?

Тобогоев пустил из костра искры и сказал:

– А я ее еще не прожил.

Долго я собирался встать, но незаметно заснул и очнулся уже на рассвете. Симагин перематывал возле таксатора бинты, отдыхающий кипятил котелок. Не знаю уж, чего это он затеял. После вчерашнего ужина остались консервы, вермишель и хлеба на раз, и сахару на одного только инженера. И воды у нас полчайника оставалось, а снег в щели весь. Сегодня нам нипочем не добраться до гольцов. Как ты ни крути – полгоры еще впереди, и вертолет снова будет зря палить над нами бензин. Да и вертолетная ли сегодня погода? Туман вроде сгоняет быстро, и светлеет хорошо, и звук от реки далекий, но ясный. Будет погода.

С утра зло начали сосать комары, будто рядом болото. Покурить бы хорошо, но алтайца с собакой не было в лагере. Вверху заметил на молодых пихтушках свежие затески. Тобогоева работа. Он пошел к Яме. Туда сходятся все тропы. Там вода.

9

АЛЬБЕРТ СБОЕВ, РАДИСТ МЕТЕОСТАНЦИИ

Иногда почти физически ощущаешь, как радиоволны текут, пульсируют, ткутся вокруг тебя и держат, держат в невидимой липкой паутине. Раньше на рабочие сеансы меня мог подменить начальник метеостанции, а недавно его перевели на Аральское море, и я остался один и ничем не могу помочь тем, кто ушел на Кынташ. Если Симагин захватил своих с Кыги, все в порядке, но вдруг они не встретились? Тогда у них сейчас каждый человек на счету. Тобогоев с Жаминым никакие не спасатели, выдохлись уже, наверно, и только хлеб переводят.

Хорошо еще, что Шевкунов ушел туда, этот может. Прошлой осенью мы с ним взяли марала на дудку и за день спустили тушу к воде. Срубили кривую березину, перевалили быка на сучья, поволокли вниз. Иван тащил за кривулину, как трактор, а я мелким бесом прыгал сбоку. В отлогих местах брались оба, и тогда я полной мерой чувствовал, как Шевкунов может тянуть.

Мне нравятся эти места. С нетерпением жду из Риги отца – он хочет провести тут отпуск, посмотреть, как я устроился. Уж бате-то я уважу! Покатаю по озеру, на рябков сходим в горы, хариуса в Чульче подергаем. И ждет его здесь одно главное знакомство, которое не могло состояться в Риге…

Отец у меня человек. Он довольно известный ученый, но не в этом дело. Я его ставлю выше всех людей на земле за то, что он человек. Отец никогда не занимался моим воспитанием. Просто всю жизнь понимал меня, и это было великим счастьем. Помню, накануне распределения состоялся у нас с ним разговор.

– Уедешь? – спросил он. – Подальше, конечно?

– Так мы все решили. Куда пошлют.

– Молодцы! Но почему ты такой скучный?

– Папа, у меня тут девушка остается, – решился я.

– Оля! – Отец весело посмотрел на меня и пошел на кухню. – Оля, у нас сын вырос.

Они пошептались там, и мама, выйдя в комнату, спросила так ласково, как только она одна это умеет:

– Ты не покажешь нам ее, Алик?

– Нет. Она еще ничего не знает.

– Альберт, – сказал отец. – Ты вырос, и я не буду тебе говорить никаких слов, вроде «не спеши, подожди», которые никогда и ничего не меняют. Ты сам все решишь.

И я был благодарен отцу, что он не стал расспрашивать и советовать, а незаметно перевел разговор на радиотехнику, о которой мы с ним можем говорить без конца. Свою специальность я полюбил с детства. Сейчас-то я понимаю, что многие годы отец поддерживал во мне интерес к радиотехнике, со временем добившись, чтоб уже не надо было его поддерживать.

А ее я встретил на вечере. Она все время танцевала с ребятами из своей группы, и я не смог ее пригласить.

Скрывал свое чувство до самого конца, все боялся, не зная, как к этому отнесется она, друзья и, главное, Карлуша, который никогда не поощрял разговоров насчет девчат. Он был парнем серьезным, даже сухим и черствым с виду, но я-то знал, какая у него нежная и беззащитная душа.

С отцом мы однажды говорили об отношениях между парнями и девушками. Я попросил его прочесть в юношеском журнале повесть, и он сказал, что не понимает, зачем это начали так много печатать о скотском между молодыми людьми, объяснять и даже оправдывать это очень общими причинами, пытаясь уверить нас, что иначе уже и не может быть, – время, дескать, наступило такое. Отец сделал длинную выжидательную паузу.

– Знаешь, – я посмотрел ему в глаза. – Если б все так обстояло в жизни, было бы худо. Но я знаю, что это не так…

На вокзале я попросил Карла передать Лайме подарок – вмонтированный в дамскую сумочку транзистор, который я собирал больше года. Поток, на котором учились Лайма и Карлуша, выпускался на полгода позже, и я думал, что заберусь-ка подальше, а ее тем временем ушлют куда-нибудь в другую сторону – она мечтала на Дальний Восток, – и все забудется. Не вышло…

В Ашхабадском управлении гидрометеослужбы я сказал, что мне все равно, откуда засорять эфир, но лучше бы залезть в самую глубину пустыни. Молодой инженер, с которым я разговаривал, ухмыльнулся как-то скептически и сказал:

– Понял вас, коллега. Найдется такое местечко.

Послали меня на станцию Колодец Шах-Сенем. Метеоплощадка, финский домик, в двух километрах древняя крепость и сыпучие пески во все стороны – до горизонта и за горизонтом. На небе ничего, кроме солнца. Ближайшие соседи жили на сто километров южнее; я побывал у них, когда добирался сюда. Там стоял точно такой же домик, пересыпались такие же пески, и палило то же солнце. Только станция называлась Екедже.

Когда я привел в порядок аппаратуру, перемонтировал кое-что и облазил окрестности, оказалось, что делать больше нечего. И я за праздник считал день, если после рабочего сеанса можно было посидеть у ключа, чтобы передать приказ на отдаленную станцию, которая не смогла принять Ашхабад, или сообщить еще какую-нибудь пустяковину.

Течение времени будто замедлилось для меня, и я взвыл. Правда, какое-то утешение приносила музыка. Как и все ребята, дома я делал вид, что меня увлекает модная, «горячая» музыка, хотя, честно говоря, она всегда меня раздражала тем, что ею были забиты все волны. Может, это шло от моей детской неприязни к музыке вообще, от тех смутных лет, когда родители пытались занять меня нотами и приходящей учительницей? А тут, в пустыне, я почему-то совсем не мог слышать истерических выкриков саксофонов и бесился, если сквозь писк и треск вдруг прорывался хриплый женский бас, может быть, терпимый где-нибудь, только не здесь, в ночной пустыне.

Я написал в Ригу, чтобы мне прислали пластинки с музыкой, какую они считают стоящей. Так отец открыл мне Цезаря Франка. Все забыв, я слушал и слушал «Джинов», знал из них каждый такт и, начав с любого места, мог до конца проследить внутренним слухом эту ослепительную поэму. Ночами я искал в темном и чутком мире старую, благородную музыку, вызывающую не искусственный психоз, не ощущение никчемности всего, а драгоценное чувство полноты жизни. И все время я думал о Лайме. Закрывал глаза, и она являлась в тонком белом платье, потом исчезала и снова появлялась, только я не мог никак рассмотреть ее глаз…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31