Занести покалеченного в вертолет было тяжко. Там тесно, и его пришлось согнуть, чтобы поместился доктор. Старик одной рукой считал покалеченному пульс, а другой держался за свое сердце, и я думал, что он сейчас упадет без памяти. «Буду рисковать, Виталий, – почул я голос нового летчика. – Проскочу». – «Давай зарабатывай выговор». – «Да и ты с командиров звена загремишь». – «Утешил!»
Мы отбегли от вертолета, он завертел винтами, оторвался от земли, как бы упал сверху к озеру, и взял вправо от хмары. А я пошел к себе в сарай, лег и долго думал про ситуацию с покалеченным, вспоминал радиста, и эти туристы-капиталисты путалися в голове, паразиты. Потом подошла хмара с блискавицами, и град забарабанил по крыше. У меня было сухо, тепло, и пахло свежим сеном, а если этот град дойдет до зерносовхоза, то побьет весь хлеб. Потом я вспомнил, что забыл в траве недопитую бутылку, тольки по дождю за ней не пошел.
12
САВВА ВИКЕНТЬЕВИЧ ПИОТТУХ, ВРАЧ
Лежу в своей больничной пристройке. Старый тес на крыше разбух от дождя, который все не кончается, шумит в заросшем огороде, булькает под окнами. Иногда через шорох и плеск воды, сквозь неприятное зудение электрической лампочки доносятся крики больного. Пусть покричит, теперь не страшен ни крик его, ни молчание. Я вспоминаю подробности моей последней операции, удивляюсь ему, удивляюсь себе, не утратившему способности удивляться.
Когда-то в ранней молодости меня удивила и навек покорила алтайская природа – бурные очистительные весны, разноцветная осенняя тайга, синие горы летом и белые, благородно-нагие зимой, светлый бийский исток, в котором вечно бодрствует дух Жизни. Позднее мы с Дашенькой попригляделись, попривыкли здесь и стали замечать, что наше удивленье переходит на людей, которых мы узнавали. Сквозь слезу смотрю на те далекие горы и благодарю судьбу за то, что она оказалась ко мне благосклонной: я узнал и понял народ, который узнал и понял меня. Трудно объяснить словами это состояние, когда после всего, что ты увидел и сделал за свою жизнь, не страшен конец нити…
Казалось, мой многотрудный край уже ничего неожиданного не сулит врачу общего профиля. Случилось. Конечно, он был практически нетранспортабельным, но другого выхода никто не видел. Подступала гроза, и пилот заявил, что если мы через пять минут не поднимемся, то застрянем в Беле. И я даже не имел возможности осмотреть больного подробно. В спешке мы таскали его туда-сюда и несколько раз я вводил ему наркотики, чтоб уменьшить боли и предупредить шок.
Одно меня радовало – его удивительное сердце. Оно билось ритмично, ровно и чисто. Когда нас засунули в кабину, я прежде всего схватил его запястье. Это непонятное сердце давало восемьдесят ударов, и пульс был удовлетворительного наполнения и напряжения. Но самое поразительное произошло перед тем, как загремел мотор. Больной открыл глаза и сказал:
– Вы не волнуйтесь, доктор. Теперь-то уже ничего. Теперь я вылез.
Он говорил что-то еще, шевелил губами – наверно, начал хмелеть от водки, но пилот запустил винты, и я больше ничего не услышал, только вдруг почувствовал свое сердце – маленькое, разболтанное, еле живое. Грудь теснило и прихолаживало. Тяжелый предгрозовой воздух, неудобная поза и запах бензина ухудшили мое состояние. Я давно уже знаю диагноз – стенокардия, грудная жаба, которая, наверно, меня и доконает. Достал таблетку валидола, положил под язык, не рискуя прибегнуть в такой обстановке и таком своем состоянии к нитроглицерину – после него надо лежать…
Мы летели над озером, забирая все выше и выше, а слева, от Алтын-Ту, валила на нас черная стена. Ее чрево раздирали сполохи, и смотреть туда было страшно, хотя глаз почему-то тянуло в этот содом. Справа, над хребтом Корбу и дальше на север зиял просвет. Туда вертолетчик и гнал машину. Мы уходили от грозы, только впереди тоже опасно мутнело. Потом я понял, что это с Абаканского хребта надвигается ночь. Стройный Купоросный мыс, под которым я когда-то заблеснил первого своего тайменя, в погоду чисто зеленый, окруженный такой же изумрудной водой, сейчас был темным и бесформенным. Ночные полеты вообще-то категорически запрещены вертолетчикам, и не знаю уж, как будет оправдываться пилот перед своими командирами. Несдобровать ему.
К поселку мы подлетели в полной темноте. Можно было сесть на той стороне озера. Ровную поляну у турбазы пилот, конечно, знал хорошо, но я тронул его за плечо и показал глазами на поселок. Нам нельзя было терять ни одной минуты. Ведь от площадки до нас километра четыре берегом и потом через исток Бии по мосту. Нет, надо поближе к больнице!
Мы сделали несколько залетов над крышами, чтоб люди поняли, и скоро внизу появились огоньки. Потом там совсем посветлело – кто-то сообразил подогнать к огородам лесовозы, которые хорошо обозначили место своими фарами. И стало почти как днем, когда мы зависли и включили прожекторы, – оказывается, у вертолета такие случаи предусмотрены.
Сели прямо на картошку, мягко, хорошо. Наступила тишина, и я увидел людей. Шоферы, второй наш врач Нина Сергеевна, сестра Ириспе и студент-практикант с носилками, знакомые поселковые женщины и ребятня. Самое опасное миновало – больной был почти на операционном столе. Его выгрузили и молча понесли, только сзади я услышал женский голос:
– Да будя табе за ту картошку, будя! Заплотют! Купишь на всю зиму этого добра – ни табе тяпать, ни копать…
В больнице я почувствовал себя хуже, но выхода не было – приказал кипятить инструменты, готовить гипс и начал мыть руки. Я даже нашел в себе силы порадоваться тому, что в свое время настоял, чтоб мою участковую больничку снабдили палатным рентгеновским аппаратом. В области тогда снизошли к моему стажу и моему странному, на их взгляд, нежеланию переехать к ним. А я просто решил дожить тут до конца, за которым ничего нет; в завещании давно уже написал, чтоб схоронили меня на горе, рядом с моей Дашенькой…
Снимки меня ошарашили, правду скажу. Только здесь я понял, что смертельный шок был почти неизбежен. Положение больного оказалось хуже, чем оно представлялось мне по самому неблагоприятному варианту. Кроме тяжелого открытого оскольчатого перелома обеих костей правой голени в нижней трети, очевидного при поверхностном осмотре, у него оказался межвертельный перелом бедра, к счастью, без смещения отломков. Но главное – мы положили его на стол в ночь на семнадцатое июля, а падение произошло седьмого. Почти десять суток искалеченный человек был без медицинской помощи – и жив. Невероятно!
Не берусь утверждать, что такого еще не бывало, однако случай этот поистине редчайший, можно без преувеличений сказать – уникальный. Надо будет описать подробности товарищам в Барнауле. Они, конечно, не поверят, но я покажу снимки и документы. Может быть, мне удастся разжалобить кого надо и добиться наконец-то большого хирургического набора, а то приходится на старости лет буквально воровать новые скальпели и ножницы у коллег. Они считают это моей стариковской слабостью, чем-то вроде клептомании, посмеиваются за моей спиной, но что мне делать, если у меня такие малые деньги на медикаменты и на все больничное обзаведенье?..
Во всей этой истории моя роль была последней. Вместе с моим слабосильным персоналом свой долг я выполнил, сделал все возможное, но знаю, что еще раз такого не выдержу. Во время операции я допустил глупость, непростительную для врача с моим стажем, – чтобы отдалить приступ стенокардии, снять невыносимую боль, я попросил сестру Ириспе дать мне таблетку нитроглицерина. И вот слег. Впервые за многие годы слег, наверно, основательно. Я никогда не позволял выписывать себе бюллетень – это было бы смешно, я просто все чаще начал терять работоспособность. И давно мне надо бы замену, только молодежь неохотно едет сейчас в такие места. А работы-то у нас, работы! Облздрав сию минуту оформит сотню медиков, и всем в наших горах найдется дело. Ничем не заменимая здешняя практика при квалифицированном руководстве стариков может на всю жизнь наградить юношу мерилом труда и сознанием своей полноценности. Однако у теперешних молодых людей, кажется, иной символ веры. Вот взять нашу Нину Сергеевну. Эта молчаливая, не сказать раскрасавица, но очень милая девушка, на свою беду, влюбчивая и оттого несчастная, так и не смогла тут за два года выйти замуж, на что я весьма надеялся. Тоскует, хандрит, стала много курить и, видно, не удержится здесь, уедет. А жаль, очень жаль!
Мы-то с Дашей приехали сюда сразу после революции на трахому и остались, потому что вернуться в Томск нельзя было – народ этот увидел первых врачей. Вспоминаю трудные поездки по тропам, долгие прививочные кампании, вздутые гнойные веки стариков, несчастных детей с базедовой болезнью, наши молодые разговоры. Мы тогда дали друг другу клятву избавить глаза здешних людей от гноя и слез, все время нужны тут были оба, поэтому так и не решились завести своих ребятишек.
Дашеньки моей не стало после войны. Она скончалась тихо и спокойно, как жила, а я все чаще вспоминаю какие-то мелкие подробности прошлого и плачу иногда по-стариковски. Помню, вначале она здесь стеснялась носить пенсне, а у нее была диоптрия минус девять с астигматизмом, и Дашенька ничего не видела в трех шагах. Раз в воскресенье мы вышли «завоевывать авторитет» среди местного населения – как все, гуляли по улице, чтоб люди не думали, будто мы их гнушаемся в праздники. Даша крепко держалась за мою руку, кланялась, здоровалась со встречными. Под окнами одного дома она заметила какие-то неясные фигуры и тоже пожелала им доброго здоровья. Я ей посоветовал не щуриться, а то, мол, люди подумают, что она их презирает.
– Хорошо, хорошо, милый, – шепотом согласилась она, как всегда со мной соглашалась. – Ответили?
– Нет, – сказал я. – Они на нас не смотрели.
– Тогда вернемся.
Мы опять прошли мимо завалинки, и Даша с приветливым поклоном громко сказала:
– Здравствуйте!
И тут же моя Дашенька беззащитно заулыбалась, потому что услышала в ответ самодовольное хрюканье – на теплой весенней завалинке грелись две большие свиньи. Она простила тогда мне эту шутку, как всегда все прощала, а когда настал ее последний час, прошептала, что рада умереть первой. И сейчас, как вспомню все прошлое, туманит глаза, и даже иногда жалеешь, что ты атеист и точное знание не оставляет никакой надежды встретиться с ней в ином мире…
А в ту ночь я не раз ловил себя на мысли, что могу последовать за ней. Меня спас больной. Он оказался человеком с могучим сердцем и на диво редким характером. В тайге-то помог ему стерильный наш воздух, в котором не живут микробы. И еще высокогорная прохлада большую часть суток, особенно по ночам. Больной там мерз, конечно, однако именно это его и сохранило. Кроме того, крови он потерял на удивленье мало – очевидно, тут свою роль сыграло голенище сапога, туго намотанная портянка, последующая фиксация ноги и бинтование, пусть даже такое примитивное. И еще было одно, о чем врач, знающий человека во всех его отправлениях, может говорить в силу профессиональной обстоятельности. Моча. Этот своего рода гипертонический соляной раствор утишал боль и даже в какой-то степени лечил травму. Наконец, при обработке ноги я с ужасом увидел в грязных, вонючих тряпках серую пыль и понял, что больной сыпал в рану костерный пепел. Минерализованный, стерилизованный огнем порошок, возможно, приостанавливал кровотечение, изолировал от воздуха страшную рану, разорванные живые ткани. Я не стал бы говорить о таких варварских и очень рискованных способах самолечения, но без учета их невозможно объяснить медицинский феномен, свидетелем которого я стал. Ведь больной мог в первые же дни погибнуть от антонова огня, общего заражения крови!..
Ко мне в пристройку неслышно заходит сестра Ириспе, и я прошу ее специально следить за тем, соблюдаются ли мои указания о введении больному антибиотиков. Но сестру Ириспе можно не проверять, я ей доверяю больше Нины Сергеевны. Она и меня иногда поправляет, ворча на мою забывчивость, которая стала в последние годы прогрессировать. Сестра Ириспе в больнице с самой войны, вот уже больше двадцати лет, и никогда ничего не забывает, несмотря на свои тоже преклонные года. Пациенты любят даже ее ворчанье. Она изумительно управляется со шприцем – неслышно колет в мышцу и значительно лучше меня находит иглой глубокие вены. Это в наших условиях мастерство неоценимое, потому что новые иглы для нас большой праздник и приходится сверх всяких норм пользоваться тем, что есть.
Больной очень кричал в первый день. Я положил его на скелетное вытяжение в отдельную дальнюю палату, но деревянная моя больничка сильно резонирует, и его было слышно отовсюду. Сестра Ириспе заходила ко мне и ворчала:
– Однако неженка! Откуда такой неженка – из Барнаула или из самого Новосибирска? Помните, Савикентич, в прошлом году мы собирали чокеровщика по частям, и такого крику не было.
– Пусть кричит, сестра, сколько ему надо, пусть!
Груз вытягивал сократившиеся мышцы, и боль была, это понятно. Только он перенес боли куда сильнее этой. Наверно, наступила у него нервная разрядка после всего, что с ним было. Как он выжил столько времени один у реки? Как выдержал трехдневный подъем по скалам, погрузки с вертолета на трактор, а с него на катер и потом все в обратном порядке? Чем он держался, когда его тащили на руках в гору? Моя медицинская точка зрения этого не объясняет, он должен был погибнуть.
К больному я не велел никого пускать, к себе тоже, хотя последний запрет был невыполним. Кто мог бы задержать начальника партии Симагина? Он ворвался ко мне в пристройку, отстранив сестру Ириспе, и я с интересом наблюдал, как он отжимает на пороге воду из бороды. Отжал, но говорить не мог – совсем запыхался. Наверное, только что приплыл и бежал под дождем в гору. У нас тут от берега идет затяжной подъем, который я беру с тремя-четырьмя остановками. Симагин отдышался и спросил:
– Как он?
– Орет, слышите? – Я наслаждался сдержанной радостью гостя.
– Его надо спасти. – Симагин сел на порог. – Понимаете, у этого парня идея.
– Идефикс?
– Нет, не фикс. Просто идея.
– Слушайте, а разве не все равно, есть у человека идея или нет?
– Не все равно.
– Для медицины все люди одинаковы.
– При чем тут медицина? Для дела его надо во что бы то ни стало спасти.
– Он сам себя спас.
– Спасибо. Но почему он так кричит?
– Нравится, наверно! – Когда все было позади, я позволил себе поговорить вот так – иронически, легко перехватывая у него слова. – Пусть кричит, если нравится. Вы слышали, чтоб кто-нибудь умирал от крика?
– Оставьте, пожалуйста. Все это очень больно?
– Конечно. Почти пуд мы ему повесили на больную ногу.
– Зачем?
– Для преодоления мышечного натяжения.
– Ну ладно, вам виднее. А можно его повидать?
– Нет, нельзя. Он ведь будет долго еще лежать, увидитесь. Историю болезни могу показать.
– Давайте.
– Сам почитаю… – Я раскрыл историю болезни, что лежала у меня на тумбочке, и начал читать, выхватывая отдельные фразы:
«Головные боли, головокружение… Терял сознание три раза, может быть, больше, не помнит… Вензаболевания у себя и в семье отрицает…» Ну, и другие подробности, я лучше прочту главное.
– Нет, нет, – возразил Симагин. – Вы, пожалуйста, все читайте…
– Хорошо… «Сознание ясное. Пульс семьдесят шесть ударов в минуту, ритмичный, наполнение в норме. Сердце: тоны ясные и чистые. Легкие: дыхание везикулярное, хрипов нет. Живот правильной формы, активно участвует в акте дыхания, при пальпации мягкий, безболезненный. Курит много, алкоголь употребляет»… Вы почему смеетесь?
– Такие подробности! Он же не пьет.
– В Беле я его и просить не стал. Почти стакан выдул. И это хорошо помогло организму в тот момент сохранить тепло. А тут спрашиваю: «Бахусу поклоняетесь?» – «Ничего мужик», – отвечает. Я и записал…
Симагин вскоре ушел, а я долго лежал без движения, вспоминая подробности операции. Было необычно тихо той ночью в поселке, моторы не рычали под окнами, и больничку не трясло. Все население знало об операции – Лайма ночью объявила по радио. А въезд в нашу улицу перегородил своим прицепом какой-то шофер, и припоздавшие водители бросали машины на краю поселка. Сестра Ириспе сказала, что главный инженер почти всю ночь дежурил у дизелей, чтоб предупредить какую-нибудь непредвиденную помеху со светом. Кроме того, он распорядился подбросить к нашему крылечку два мазовских аккумулятора и лампы. Инженер в нашем леспромхозе очень молодой, однако толковый, и все надеются, что он когда-нибудь заменит директора, с которым я конфликтую много лет. У Нины Сергеевны был с инженером роман, однако потом, ко всеобщему сожалению, у них разладилось…
Перед операцией больной все время просил пить, и ему давали понемногу. Водка, которую он выпил в Беле, знать, еще больше сушила ему внутренности, и он горел от жажды. Хмель у него проходил, но глаза блестели и выкатывались, как у зобного больного. Он был переутомлен, перевозбужден, и щитовидка, конечно, тут была ни при чем. Я, однако, не удержусь здесь, чтоб не сказать попутно два слова о базедовой болезни, которой я посвятил всю свою жизнь.
Наши места – особые в Сибири. Вода здесь самая чистая в мире. В байкальской, например, около ста миллиграммов примесей на литр, а в нашем озере и семидесяти не набирается. Густые алтайские леса процеживают, дистиллируют воду, забирая из нее почти все минеральные компоненты. И это большая беда – человеческому организму не хватает микроэлементов, что становится причиной зобной болезни. Как всякую болячку, зоб легче предупредить, чем вылечить или прооперировать, и я давно уже на основе йода и гипса составил соль, которую назвали тут «солью Пиоттуха», хотя я этого и не хотел. Мои последние наблюдения над зобными заболеваниями заинтересовали самого академика Верховского, пришли письма даже из Японии и Швейцарии. А группа московских ученых недавно предложила мне защищаться только в их институте. Я поблагодарил и вежливо отказался: они же не знали, сколько лет их предполагаемому диссертанту…
Вернусь к той ночной операции. Сердце у меня щемило, я волновался, как приготовишка, и больной тоже был не в себе. Он не знал еще, выкарабкается или нет, и никто этого не мог ему сказать наверняка. Руки мои наконец были готовы. В наших условиях на это уходит много времени. Нина Сергеевна сделала больному местную анестезию, практикант приготовил гипс. Я приступил.
Картина была знакомой. При любом насильственном переломе трубчатых костей травмируются и мягкие ткани, окружающие кость, – мышцы, межмышечные соединительные пленки, кровеносные сосуды. У больного образовалась большая гематома – кровяное озеро, удобное для анестезирования. И конечно же, была повреждена часть нервов. Худо. Это могло вызвать осложнения, затруднить питание и возрождение тканей, срастание костей. Много осколков, надкостница и кожа разорваны, сместились отломки. Удар при падении был сильным, а главное то, что мышца после перелома сократилась и развела отломки своим физиологическим натяжением.
Счастье, что в момент этой тяжелейшей травмы не произошло жировой эмболии – попадания костного жира в сосудистую сеть. Вены быстро бы доставили его в сердце, легкие, оттуда в мозг, капилляры могли закупориться, и наступила бы неизбежная смерть. Больной ничего, конечно, не знал о такой опасности. Я спросил его: «Как настроение, юноша?» Он ответил, что нормальное.
Вначале я не думал, что решусь обрабатывать место перелома. Однако рана была в относительно неплохом состоянии, никто бы не сказал, что ей уже десять дней. Только грязь, очень много грязи. По моей команде Нина Сергеевна еще раз обошла рану йодом, и я начал иссекать ткани, удалять грязные и нежизнеспособные. Подошел к костям, взялся выбирать мелкие осколки, оторванные от надкостницы, фиксировать крупные.
– Нашатырчику не нюхнете, молодой человек? – спросил я, чтобы узнать, как он себя чувствует.
– Если надо, могу. – Голос у него был слабым, но без паники.
– А теперь, юноша, укол. Ничего?
– Да, ничего.
В операционной было невыносимо жарко. Сестра Ириспе то и дело прикладывала к моему лбу марлевый тампон. Боль и тяжесть в груди стали нестерпимы. Я не выдержал, сел на подставленный стул и попросил таблетку нитроглицерина.
– Потерпи, милый, – сказал я, наблюдая, как Нина Сергеевна опрыскивает рану раствором, волнуется и торопится. – Потерпишь? Сейчас я тебя потяну за больную ногу.
– Ладно, – едва услышал я.
– Костодержатель!
И тут я почувствовал, что ничего не смогу сделать. Для сопоставления отломков необходима большая физическая сила, а у меня ее не было. И нужно двоим, непременно двоим! Нина Сергеевна никак не шла за полноценного помощника. Я мог измучить больного, измучиться сам, а ничего бы не вышло. Фактически это было бы грубой ошибкой – гипс не удержит все равно. Единственно правильное решение – положить больного на скелетное вытяжение. Сократившиеся мышцы вытянутся, и отломки сопоставятся. К тому же гипсовая повязка обрекала эту многострадальную конечность на длительную неподвижность, иммобильность, отечность. Может быть, прав был Люка-Шампионьер, разработавший методы лечения переломов по принципу «Le mouvement c'est la vie!» – «Движение – жизнь!».
– Спицу, скобу! – потребовал я, и Нина Сергеевна метнулась от стола.
Догадается или нет захватить дрель? Догадалась. Сейчас проведу ему спицу сквозь пятку, а остальное доделает Нина Сергеевна с практикантом. Ощущая в груди тяжелый шершавый кирпич, я взял в руки спицу Киршнера.
– Держите!.. А вы, больной, не очень-то пугайтесь… Прошел надкостницу, наставил дрель и мельком взглянул на больного. Он со страхом и любопытством наблюдал за каждым моим движением. Ему странно, конечно, видеть, как я загоняю в пятку эту длинную штуковину, провожу ее насквозь. Он, чудак, не знает, что другого способа подвесить груз нет, пластырное натяжение тут бесполезно…
Через десяток минут все было закончено. Напоследок я нашел в себе силы спросить:
– Как самочувствие нашего больного?
– Никак, – поморщился он. – Скоро конец?
– Все, – сказал я и отошел в угол мыть руки.
Его увезли, а сестра Ириспе проводила меня в мою пристройку и открыла оба окна. Я попросил, чтоб она поставила мне под ключицы горчичники, и тут же забылся, не успев почувствовать облегчения. Смутно слышал, как дождь осыпается на мой запущенный огород и струя воды, падая из желоба, плещет в луже, неясно думал о том, что вертолеты засели теперь на озере и пилотам несдобровать…
Сестра Ириспе дежурит возле меня, появляется в комнате без стука, но я ее жестоко прогоняю. Она понимает, что мне ничего не хочется, однако все равно приносит еду. И Нина Сергеевна была уже два раза. Прибежала ночью, через полчаса после операции. Возбужденная, с деловым и энергичным видом взялась мерить давление. Сказала, что прежде всего надо мне снять боли. Когда-нибудь получится из нее врач.
– Хорошо бы сейчас закись азота, Нина Сергевна, – очнулся я. – Но вы же знаете наши возможности…
– Морфий? – спросила она. – С чем-нибудь расширяющим сосуды сердца…
– Вы теперь тут главный медик…
На рассвете Нина Сергеевна снова пришла. Она, должно быть, совсем не спала. Я чувствую, как она чересчур осторожно прикладывает стетоскоп к моей коже. От ее пальцев пахнет дрянным табаком, а в глазах усталость и робость. Неужели она все же окончательно собралась в отъезд и боится мне об этом объявить? Или, может быть, по молодости, по глупости думает, что я ее перестал уважать после того случая? Весной, плача и неподдельно страдая, она обратилась ко мне с обыкновенной женской бедой, как обращаются многие поселковые представительницы слабого пола. Я помог ей. Это был мой долг и ее личное дело, а она, видно, до сих пор не преодолела неловкости, никак не может увидеть во мне просто врача. Или это все мои стариковские домыслы, и она расстроена совсем другим?
– Милая Нина Сергевна! – сказал я. – Вы не сможете еще раз измерить мне давление?
Она обрадовалась, быстро вернулась из больницы с тонометром и закатала мне рукав.
– Как наш больной?
– Хорошо, Савва Викентьевич, очень хорошо! – заторопилась она. – Иногда зовет меня, просит уменьшить груз.
– Уменьшаете?
– Он очень славный, – виновато сказала она. – «Посплю, – говорит, – немного, а потом снова тяните, сколько вам надо». Спал крепко… Славный парень.
– Настоящий мужчина, – возразил я.
– Да? – рассеянно произнесла она. – Он долго у нас пролежит?
– Самое малое – до зимы. Функциональный метод лечения переломов очень длительный… А что же вы не сказали, есть у меня перепады давления или нет? Говорите честно.
– Вам нужен покой, Савва Викентьевич.
– Хорошо, больше не будем мерить, Нина Сергевна…
Она ушла, а я, чтобы не думать о перепадах давления, о моих очень даже неважных делах, начал мечтать о том, как бы хорошо было съездить до зимы в Томск, может, в последний свой отпуск. Там никого уж близких не осталось, но мне доставляет неизъяснимое блаженство бродить по деревянным тротуарам моего детства. Наш домишко на окраине города все еще стоит, хотя совсем врос в землю и к нему подступают новые кварталы. Я подолгу стою подле, смотрю на его замшелую крышу, на окна в косых наличниках, вспоминаю мать-великомученицу и могильный запах герани, который почему-то преследует меня всю жизнь, как только вспомню о детстве.
И еще тянет меня в Томск одна моя давняя страсть. Сейчас это стали называть ужасным чужеземным словечком «хобби». Мое увлечение обычно, но, должно быть, не столь бесполезно, как многие современные так называемые «хобби», часто совсем не отличимые от мелочного собирательства или полубуржуазного накопительства.
Так вот, меня хлебом не корми, только дай хотя бы раз в году порыться в архивах, в старых книгах и картах. Началось с того, что в юности я решил узнать все о декабристе Завалишине, моем дальнем предке. Это по отцу я Пиоттух, а мать была Завалишиной.
Удивительный мир подчас открывается в старых бумагах! Помню, я обливался слезами, впервые читая записки княгини Волконской. Да что там я? Есть воспоминания сына Волконской о том, как он с рукописного оригинала переводил эту поразительную исповедь Некрасову, а великий русский поэт не раз вскакивал со словами: «Довольно, не могу!», сжимал голову руками и плакал, как ребенок. А я удивляюсь, почему ни одного из наших великих художников не захватил такой, например, сюжет: Мария Волконская встречается со своим мужем в камере читинской тюрьмы и целует его кандалы. У нее об этом рассказано эпически просто, а что же надо художнику, чтоб загореться? Я иногда, как въяве, вижу эту картину, достойную кисти Сурикова или Репина. И хотя главным в ней выступает благородное мужицкое лицо князя Сергея, это суровое и серьезное полотно видится названным так, как Некрасов назвал свою поэму, – «Княгиня Волконская». В картине могла быть выражена великая глубинная правда о русском человеке, а поколения наших молодых людей вздыхают над сентиментальной и лживой «Княжной Таракановой»…
Однажды от досады и ревности я решил узнать все об этой пресловутой княжне. Разыскал исследование П. И. Мельникова (А. Печерского) «Княжна Тараканова и принцесса Владимирская», сделанное с таким же блеском и научной тщательностью, с какими Стефан Цвейг написал свою монографию о Марии Стюарт. Правда, в отличие от Мельникова, который доказывает, что Августа – дочь Елизаветы и Разумовского, умершая в 1810 году под именем монахини Досифеи в Ивановском монастыре, и таинственная авантюристка Алина, схваченная в 1775 году Алексеем Орловым в Ливорно под именем принцессы Елизаветы, есть разные лица, я пришел к выводу, что под всеми этими именами прожило бурную жизнь одно и то же лицо. Об этой взбалмошной внучке Петра Великого есть свидетельства В. Н. Панина и С. С. Уварова в «Чтениях императорского московского общества истории и древностей», статьи Лонгинова в «Русском вестнике» за 1859 год и в «Русском архиве» за 1865 год, есть воспоминания Манштейна, кое-что можно установить по «Словарю достопамятных людей» Бантыш-Каменского, по «Исследованию о монахине Досифее» А. А. Мартынова, по статье Самгина из «Современной летописи» и другим источникам. Конечно, все это к картине Флавицкого не имеет никакого отношения, но я тут просто увлекся…
А картина обманывает хотя бы потому, что во время большого петербургского наводнения 1776 года женщины, вошедшей в историю под именем княжны Таракановой, в Петропавловской крепости уже не было. Кроме того, как могла беременная дама после длительного пребывания в грязной подвальной камере страшного каземата сохранить свое прекрасное бальное одеяние? Не понимаю, зачем надо было художнику подслащивать…
– Знаете, – Нина Сергеевна принесла какую-то новость. – Знаете, наш больной несколько странный.
– А в чем дело? – Я был недоволен, что мне спутали мысли.
– Понимаете, Савва Викентьевич, одежду его мы выкинули, она была ужасна…
– Так.
– А там у него осталась какая-то палочка.
– Что за палочка?
– Не говорит. Морщится и требует эту березовую палочку. Какой-то странный каприз!
– Надо найти.
– Но…
– Найдите, Нина Сергевна, – попросил я. – Может, это и не каприз?
За разговором она незаметно разматывала трубку аппарата Рива-Роччи, и я понял, что дела у нее особого нет ко мне, просто хочет еще раз проверить кровяное давление. Хитрить со мной? Ладно, пусть мерит, а я вернусь к тому, что меня занимало до ее прихода…
…О своем увлечении, об успешных и безуспешных поисках больших и малых исторических истин я могу говорить и думать бесконечно. Коллеги знают мою слабость и относятся к ней именно как к слабости, лишь сотрудники библиотеки Томского университета да архивисты считают, что я занимаюсь серьезным делом. И меня влечет не только старина. Скапливаются интересные материалы о знаменитом сибирском партизане Мамонтове. В Томске я разыскал следы революционной деятельности богоподобного юноши Сергея Кострикова, который позднее стал Кировым.