Мне писали ребята из Риги, но письма эти были без подробностей и какие-то чужие. Наверно, из-за телефона мы не научились писать писем. Они получаются у нас короткими и сухими, а чаще всего шутовскими. Я был недоволен и короткими записками Карлухи, почти официальными, хотя в жизни он был тонким и чутким парнем. Я просил его рассказать подробно, как Лайма приняла мой подарок, и он сообщил, что с радостью. Все. А мне надо было знать, как она обрадовалась. Еще написал ему. Он ответил, что она сказала: «Ах!» Но меня мало интересовали слова, которые Лайма произнесла, мне хотелось увидеть все остальное – ее лицо, руки, глаза. Может, она засмеялась, растерялась, покраснела или погрустнела? Только я не стал больше писать, потому что понял: ни один человек на свете, кроме меня, не увидел бы всех этих подробностей, и я напрасно изнуряю Карлуху, который, как я заметил в Риге, кое о чем догадывался и даже будто бы тяготился моим отношением к Лайме, хотя из-за своей стеснительности и тактичности ничего не говорил.
А тут мне с каждым днем становилось тошнее. Тянуло домой, к соснам и пескам на берегу моря, к яхте, которую отец решил поставить на консервацию, к сказочной летней Риге, к ее осенним дождям, к Лайме, шлепающей в босоножках по лужам. Я ждал любых перемен.
С первых дней работы меня раздражала Екедже. Я не знал, кто на ней живет, но передатчик там невыносимо барахлил, и я, скрипя зубами, вынужден был слушать время от времени его противное кваканье. Написал туда письмо и отправил с первой же оказией. От скуки и безделья подробнейшим образом перечислил возможные дефекты и даже вычертил схему передатчика с моими улучшениями. Вскоре Екедже зазвучала почище, по крайней мере можно было слушать ее без злости. Еще послал туда одно письмо-инструкцию, и станция заработала хорошо, без единого хрипа или хлопка, и я иногда стал даже путать ее с главной нашей радиостанцией. И вот однажды я принял приказ из Ашхабада: «Опись неисправностей и схему радиста Альберта Сбоева размножить и разослать по всем станциям управления».
А через месяц меня послали открывать новую точку. На Кошобе я все сделал чисто, даже захотелось остаться и поработать немного, но меня, оказывается, ожидало еще одно поручение.
– Вы в двигателях разбираетесь? – спросил в управлении тот самый инженер.
– А что? – сказал я.
– Новый движок на Леккере два месяца не работает. Дули ветра – ничего еще, а эту неделю тихо, и ветряк стоит. Не сделаете?
На Леккере я с удовольствием разобрал и собрал двигатель, хотя в том не было нужды – неисправность была пустяковой. Потом долго проверял аппаратуру, научил тамошнюю радистку-туркменку делать из маленьких анодных аккумуляторов накальные, объяснил их соединение – короче, всячески оттягивал свой отъезд и все время ловил себя на том, что думаю о Лайме. Будто стоит она рядом и смотрит на мои руки.
– Вы довольны, значит, что мы вас гоняли? – спросил в Ашхабаде инженер.
– Да!
– Я знал, коллега, что так будет, – понимающе улыбнулся он. – Но придется полюбить пустыню, другого выхода нет.
Он полагал, что видит меня насквозь, но дело-то было совсем не в пустыне. И когда я снова оказался в Колодце Шах-Сенем, то попытался пусть не полюбить пустыню, а хотя бы привыкнуть к ней. Ночами по-прежнему ловил музыку. Через пики и хребты, чистые, без единой соринки, радиоволны несли индийские песни на два голоса. Их бездонная грусть и целомудренная интимность покоряли и обезоруживали меня. Уходили часы, только я не чувствовал их – время не то чтобы уплотнялось, а попросту исчезало, и с ним исчезало все остальное в мире, кроме меня, Лаймы, наших голосов, звучащих на этой прозрачной волне…
Полгода, как я в Туркмении. Письма от ребят стали приходить реже, и я не особенно от этого страдал. Мне начало казаться, что я был уже взрослее их, во мне появилось то, что их еще ожидало. И я чутко прислушивался к себе, к безмолвной пустыне, ждал ответных сигналов. Иногда мне казалось, что я улавливаю их, зримо представляя, как Лайма сидит где-нибудь в парке, включает мой приемник и тоже слушает Дели. Лайма – имя древнего божества, олицетворяющего счастье…
И вот однажды произошло чрезвычайное событие, изменившее все. В урочный час и день появился над крепостью наш арендованный вертолет, пошел на посадку. Я побежал к нему, и сердце бешено заколотилось от какого-то неясного предчувствия. Летчик выкатил бочку с горючим и, заложив руки за спину, стоял у машины, снисходительно смотрел, как я подбегаю. Не дожидаясь, когда он скажет обычное свое: «Пляши!», я начал притопывать по черной, в мелких трещинах такырной земле.
– В присядку! – приказал летчик, и я сделал, как он хотел.
– Маши платочком! – смеялся он, наблюдая за мной.
Наконец он выдал мне конверт. Ничего не понимая, рассматривал я обратный адрес: «Горно-Алтайская автономная область… Виндзола Лайма».
…Очнулся я в тени вертолета. Летчик обматывал мне голову мокрой тряпкой и поучал:
– Наше солнце шутить не любит. Чуть чего, кувалдой тебе по голове бац! Что же мне с тобой делать?
– А что? – открыл я глаза.
– Ты в порядке? – обрадовался летчик. – А то у меня маршрут только начался.
Он напоил меня теплой водой и улетел, а я пошел на станцию. Сейчас я вспоминаю, что думал тогда не о письме, а почему-то о летчике. Мне он не нравился. Вечно вел себя так, будто он главный человек на земле. И напарник его был такой же. Между прочим, я заметил, что все они похожи. Вот и сейчас стоит на моей Беле спасательный вертолет, и Виталий Курочкин, пилот этой машины, хотя сроду не видал своего туркменского коллегу, но держит себя так же по-индюшиному. С вечера сеет мелкий дождь, и я переживаю за спасателей, за инженера, который погибает в тайге, подступаю к пилоту:
– Неужели даже для такой тихой погоды ваша машина не годится?
– Это вам не пылесос, – отвечает он и смотрит свысока.
– А что может произойти, если полететь?
– Вы обломки когда-нибудь видали? Нет? А я видал, – произносит он с видом все пережившего человека и даже отворачивается – так ему противно смотреть на меня. – Погода тут – все! Высота, разрежение, понимаете! Винт не держит…
Но я вернусь к письму Лаймы. Оно было неожиданным, как землетрясение, и я шел к себе, не веря очевидному факту. Только уже в доме вполне осознал простые истины: да, у меня в руках ее письмо, она разыскала меня, написала сама.
«Esi sveicinats, Albert! Добрый день, Альберт! Извини, что пишу тебе как бывшему нашему комсоргу. Ты уже давно работаешь и все знаешь, как надо поступать в жизни, а я только неделю тут и вот решила посоветоваться с тобой. Ты терпеливый человек? Можешь дочитать мое письмо до конца?»
В письме было много страниц, и я решил, что буду его читать весь день, постепенно. Но почему она пишет «как бывшему комсоргу»?
«Я живу сейчас в самой-самой тайге, но вокруг поселка лес вырублен. На улицах остались огромные пни и гнилые зеленые лужи. Тут большое озеро и горы. До железной дороги триста километров, до Барнаула – пятьсот. Областной центр поближе, но он за горами, дороги к нему не проведены, и я летела сюда сорок минут вертолетом, а не самолетом, потому что аэродрома тут нет из-за гор. И все время идет дождь; можно неделю просидеть, пока вертолету дадут погоду».
Дождь – это замечательно! Прохладно. Совсем все другое, хорошее. Озеро, леса. Рыбалка, наверно, есть? А главное – там Лайма.
«Сейчас вечер, почти ночь. На улице ревут в грязи последние лесовозы и трактора. Но я не об этом. Хочу, чтоб ты все понял, и подробно опишу обстановку, в какой я оказалась.
В моем ведении радиоузел. Штат – двое: я, так сказать, техник, и линейный надсмотрщик. Двухквартирный сборный дом, чуть покосившийся, – мое жилье и место работы. Внутри все грязно. В сильный дождь течет, штукатурка отваливается. На столе среди всякого барахла стоит серый от пыли и без футляра приемник. Когда-то он был „Родиной“. У стены усилительная стойка ТУБ-100. Она состояла раньше из двух блоков, по 50 ватт, а теперь бог его знает как держится один блочок. Все сожжено. Коммуникация и панель измерений работать давно отказались. Удивляюсь еще, как прибор показывает напряжение накала. Остальное все мертвое. Аккумуляторы бывший техник давно перепортил. Его никто и никогда не видел трезвым, он тут спивается вместе с лесничим. Я не расплакалась только потому, что был тут начальник конторы связи. Он сказал, что узел хорошо работал и выход в радиотрансляционную сеть был нормальный, потом толкнул речь, что мне, как молодому специалисту, надо все наладить, и, пообещав сто поддержек, уехал в район.
Я еще раз огляделась. Рядом со стойкой два ящика пустых бутылок, заплесневевший хлеб, какие-то раздавленные конфеты. Динамо-машина неисправная, стоит вверх ногами и вся покрыта ржавчиной. Зарядка идет от сети, через выпрямитель, но надсмотрщик сказал, что выпрямитель леспромхозовский и его скоро заберут.
Проработала до вечера. Выметала, чистила, терла, перепаяла с надсмотрщиком все предохранители. А утром пришел бывший техник-совместитель забирать свои, как он сказал, шмутки. Они долго спорили с надсмотрщиком из-за бутылок, и мне стало противно. Он забрал „Родину“, паяльник, контрольный динамик, один накальный аккумулятор и весь инструмент. Остался у нас молоток и громадные тиски. Поставила приемник ПТБ, который уже два года не работает – нет ламп. Надсмотрщик отдал технику все совместные бутылки, и тот пожертвовал мне какие-то старые лампы. По поселку несется хрип, шум, треск и все такое, а выход очень слабый: я бегала на конец линии – громкоговоритель там чуть шепчет. Надсмотрщик сказал, что контора не посылала ни запчастей, ни приборов, ни инструмента, а если посылала, то все ломалось и списывалось. Начальство считало, что все есть, а тут ничего не было, и все доставалось в райцентре через пол-литры».
Нет, это уж слишком! Я вскочил и забегал по комнате в бессильной ярости.
«Прошло два дня, и этот техник затеял еще одну диверсию – утащил антенную мачту. Когда я прибежала к нему, он был пьяный и сказал, что мачта его. Ты понимаешь мое состояние? Я кинулась звонить начальнику конторы связи. Здесь все телефоны на первой линии, я полдня звонила, начальника не было, а больше мои дела никого там не касаются.
Передача стала совсем невозможной. Пришлось ночью лезть на крышу и ставить изоляторы, а на сарай надсмотрщик вырубил в лесу маленькую пятиметровую мачту. Немножко стало лучше, когда изолировали от земли, но остаток ночи я проплакала.
Утром пошла к начальнику леспромхоза. Там долго было какое-то совещание, а потом он меня не стал слушать – у него план по древесине горит, и радио ему не надо. Секретарь парторганизации оказался получше. Он тут же позвонил в район, и мне через день привезли другой приемник, но он точно такой. Его в районе выбросили, поставили новую сетевую аппаратуру, а мне, значит, негодность».
Надо ехать туда! Я должен быть там! В частности, для того, чтобы набить морду этому забулдыге-технику и сказать пару ласковых слов директору леспромхоза.
Ему, видите ли, радио не надо! А у населения там наверняка это единственный источник оперативной информации.
«Альберт, тебя звали у нас „королем эфира“ за победу в соревнованиях, и ты здорово знаешь радиотехнику. Карл мне говорил, что буквы у тебя поют. Как мне совсем устранить шумы? Посоветоваться тут не с кем. А люди уже целую неделю ругают меня за хрипы, говорят между собою, что во всем виновата „эта девчонка“, а при старом технике было все хорошо и пусть бы он пил, лишь бы знал дело.
Письмо пишу всю ночь, иногда перерываюсь и плачу. Тебе я могу сознаться в этом. Вспоминаю нашу Ригу, улицу Меркеля, где мы всегда гуляли, родной поток и думаю о том, что нас мало чему научили. Например, я не знала, как правильно эксплуатировать аккумуляторы, и хорошо, что взяла с собой книги. Надо учить по-новому и динамо-машину, и двигатели, и линию знать. Помнишь, чем только производственным нам не забивали голову, и мы думали, что это нужно! А нужно совсем другое.
Карл меня провожал, он мне и адрес твой дал. Его оставили на заводе в Риге. Я тут часто вас всех вспоминаю. Привезла сюда приемник, который мне Карл подарил когда-то, – чудесный транзистор, запрятанный в сумочку, только здесь нет батареек. Карлуша – большой чудак. По своей скромности сказал, будто приемник не он делал, а ты. Узнаешь Карлушу? Как будто было тебе время с твоими общественными нагрузками заниматься такой работой. Ar labu nakti, Альберт! Спокойной ночи!»
Я решил ехать на Алтай. Инженер, с которым я был уже запросто, сказал мне в Ашхабаде:
– Это нереально, коллега.
– Уеду! Пешком уйду! Расчет, документы – все это пустяки. Я должен быть там. Я без нее жить не могу.
– А она без тебя? – засмеялся он.
– Она пока не в курсе.
Инженер свистнул, назвал меня вахлаком и сказал, что почти решено перевести меня на главную станцию и дать инженерскую ставку.
– Нет, не могу, – решительно отказался я.
– Ладно, коллега, – неожиданно сдался он. – Я сделаю все, что от меня зависит. И знаешь почему? Дело наше ты любишь больше, чем я. И девушку свою тоже. А у меня так не выходит, понял?
У него был какой-то грустный вид. Инженер помог мне оформить перевод в Западно-Сибирское управление, а там уже было проще. Так я оказался на Алтае.
Лайма сильно испугалась, увидев меня, и я тоже совершенно потерялся.
На Беле я прожил остаток осени, зиму, весну, и вот уже середина лета. Радиоузел в поселке работает хорошо, и вообще все тут идет нормально. Только вот это несчастье в тайге. Мне даже страшно, если Лайма узнает, что все эти дни я был рядом, но ничего не сделал, чтобы помочь в спасении человека. Приходится все время дежурить на станции, принимая бестолковые и противоречивые распоряжения этого Сонца, который, очевидно, совершенно не знает местных условий.
А с Легостаевым я познакомился ранней весной. Лесоустроители организовали в Беле перекидной пункт на пути в тайгу – у нас есть причал, огороды, рация. Людей тут побывало много, и я запомнил не всех. С инженером, который сейчас попал в переплет на Тушкеме, мы встретились у каменной бабы. Изваяние бесстрастно пялило слепые глаза на юг, в глубь Азии, и Легостаев смотрел туда же.
– Сильная штука, – сказал он, поправляя очки.
– То есть? – не понял я.
– Точка зрения, – пояснил он. – Выбор места захоронения. Смотрите! Середина террасы, и тут же естественный холм. И вокруг трава, потому что сюда просачивается влага от ручья. А вы заметили, что над озером заселены только те полки, по которым сбегает вода? Улавливаете мысль: где вода – там люди, где люди – там память. Но главное – направление взгляда! Смотрите – дорога к небу! Нет, в древности люди были не глупее нас…
Словно впервые я взглянул на панораму, открывающуюся с холма. Горы на юге, перекрывая друг друга, громоздились все выше и выше; вот на вершинах появились ермолки ослепительной белизны, а на горизонте, в самой короне, снега светили каким-то особенным сиянием.
Инженер вынес из того, к чему я успел присмотреться, свежее впечатление, мысль, и для меня это было очень ново и важно. Я просил Легостаева выкроить время, чтоб вместе поплавать по озеру, надеялся, что он по-своему увидит здешнюю красоту, которую я пока принимал безотчетно. Однако не дождался – Легостаев все время шутил, что со мной плавать не рекомендуют и он будто бы даже записал это положение специальным пунктом в правила безопасности для таксаторов симагинской партии.
Кто ему наболтал – не знаю. Тут вообще насчет меня и моей лодки много преувеличений. А я не нарочно рискую – мне надо хоть иногда видеть Лайму, вот и все. Осенью я сразу же сообщил в Ригу о переезде, и отец это воспринял хорошо. Написал ему, что до поселка шестьдесят километров и, чтобы почаще бывать там, нужна лодка. Он срочной скоростью занарядил из Риги дюралевую посудину с мотором «Москва». Не яхта, конечно, но все же можно и на ней гонять, если без перегруза.
Когда я освоился на здешней волне, то начал выходить почти в любую погоду. С ветром-то и водой я познакомился еще в детстве, на Балтике, и за это всю жизнь буду благодарен отцу. Тут одно только плохо – везде отвесные берега, и в случае чего пристать совершенно некуда. А озерные ветры не так уж страшны, нужно только узнать их и для начала переломить себя. Когда построю яхту, эти ветры мне помогут: верховной – к Лайме, низовкой – домой…
И тогда уж мы походим под парусом, хотя Лайма невозможная трусиха. Помню, как этой весной впервые после долгой зимы я подплыл к поселку, нетерпеливо просигналив: «Идут радисты!» Для этого я специально поставил на лодку аккумулятор и клаксон. Она выбежала на берег в легком платье. А у них там есть одно любопытное место, в истоке Бии. Из леспромхоза в колхоз и турбазу переброшен деревянный мост, и метров за двести до него недвижимая озерная гладь обрывается, вода начинает шуметь, вертеться, под мостом она проносится на хорошей скорости, а за ним уже в полный голос ревет на камнях. Из этого рева, брызг, воронок и бурунов рождается Бия, отсюда она берет изначальную силу.
Лайма прыгнула в лодку; и пока она усаживалась, я смотрел на горы. День стоял ясный, а на душе у меня была какая-то неопределенность. Мы не виделись четыре месяца. Зимой северная половина озера замерзает, а по южной гоняет ветрами большие льдины. Чтоб ни о чем не думать, начал строить яхту; и Тобогоев, вернувшись с промысла, мне помогал. Но я все равно думал…
– С тобой что-то происходит? – спросила Лайма, когда я взялся за стартовый шнур. – Что?..
Я дернул стартер, и лодка, оставив у берега синее облако, рванулась к мосту, проскочила между понтонами. Лайма вцепилась в борта, смотрела на меня расширенными, светлыми своими латышскими глазами. На бурунах я прибавил оборотов, пошел кругами и восьмерками. Брызги бросало в лицо, сеялась водяная пыль.
Потом на мосту забегали какие-то люди. Они махали руками, кричали, но за шумом воды и мотора их не было слышно. Когда я пристал к берегу, подбежал интеллигентный старичок, местный врач.
– Этого я не позволю, молодые люди! – закричал он слабеньким голосом. – Категорически запрещаю! А вы, молодой человек, приплыли сюда моих пациентов топить?
– Я его сама попросила, Савикентич. – Лайма отжала мокрые волосы.
– Утонете, – сказал старик. – Как я вас тогда вылечу?
Он смотрел на нас, чуть заметно улыбался в седые усы и, казалось, видел меня насквозь. Когда Лайма поднялась на берег, доктор сказал:
– Если вы пообещаете больше так не шалить, я организую вам несколько свиданий.
– Каким образом?
– Противоэнцефалитные прививки делали?
– Нет.
– Три свидания есть! Потом на зобное исследование приедете. А там еще что-нибудь придумаем…
Савикентича, этого расчудесного старика, все тут знают. Один раз я подвез его на радоновый источник, и он мне признался в своих увлечениях, порассказал таких штук, что я только ахал. Савикентич уже в очень преклонных годах, слабый, и в дождь или туман ему давит сердце. А вообще это замечательный дед! Старые алтайки считают его чуть ли не святым, а на могилу его жены, тоже врача, даже носят цветные тряпочки.
Эти дни доктор дежурит на нашей Беле. Как прилетел вертолетом, так и остался. Чувствовал себя все дни неплохо, только его беспокойство заметно нарастало. Действительно, с ума сойдешь оттого, что совсем рядом, а не помочь. И если б еще этот начальник-дубина не увел всех людей на Кыгу! Я сообщил в леспромхоз, что инженер Легостаев находится в тяжелейшем состоянии на Тушкеме, попросил еще прислать людей, но с директором леспромхоза любое дело трудно проходит – он рассудил, наверное, что здесь больше двадцати человек из экспедиции, местные алтайцы, врач, и не стал обременять себя лишними заботами. Если Сонц еще на Кыге, то вся надежда на тех, кто с Симагиным, да на Шевкунова. И, как назло, безлюдно сейчас на озере, иногда, правда, забредают случайные туристы. Этот московский парень, что сейчас на Тушкеме, без слов бросил фотоаппарат, рюкзак и – наверх. А приятель его – дрянь. Перед приходом «Алмаза» он поднял ко мне барахлишко товарища.
– Хорошо, передам, – сказал я, едва сдерживаясь. – Но почему вы не пошли с ним?
– Это мое дело.
– За такое дело по физиономии бьют!
– Попробуй!.. – с угрозой сказал он.
– Да я-то не буду руки марать. Сообщить бы куда следует.
– Сексоты, – он оглянулся. – Плевать.
– Но почему вы отказались помочь? Просто психологически интересно.
– Катитесь вы со своей психологией знаете куда!.. Он уплыл.
К вечеру того дня я принял очередную радиограмму из Горно-Алтайска. У меня их уже накопилось порядочно: «организовать», «принять все меры», «не допустить», «доложить». А что тут можно сделать? С тех пор как спасатели ушли на Тушкем, погода стояла неустойчивая. Из-за Алтын-Ту без конца тянулись тучи. Они проливались в озеро, громыхали над нами, иногда ходили на Кыгу и дальше, за хребет. Вертолет без пользы стоял тут, и пилот целыми днями слонялся по террасе. Ночевал он у меня.
В первый же вечер он рассказал о себе: с тридцать седьмого года, отслужил, в армии летал и тут летает. Вот и все. По-моему, Курочкин просто воображал – на вертолетчика в этих местах смотрят почти как на бога, и он привык. Утрами он уходил изучать небо. Возвращался злой и не смотрел на меня, будто я был виноват в этих дождях.
– Какая-то чепуха! – шептал он себе под нос. – Человек рядом, а вытащить не могут. И еще эти синоптики, чтоб им…
– Если тучи с разрывами, скоро погода сменится, – говорил я.
– Третий день меняется! Не погода, а как ее…
А сегодня еще один человек появился у нас на Беле. Катер «Лесоруб» притащил баржу с трактором и трактористом. Я помог срубить помости, чтоб спустить машину на берег. Тракторист – чумазый спокойный малый, родом из Белоруссии и говорит по-своему: «трапка», «бруха», «дерабнуть». Зовут его Геннадий Ясюченя. Он сюда с целины приехал и гор никогда не видал. Будет на тракторе возить сено, а потом разрабатывать нашу террасу под сад – это затея лесничего. Мы с вертолетчиком помогли парню скатить на берег здоровое «бервяно», и Геннадий его мигом раздвоил топором и клиньями. Потом подкатили вдвоем чураки, настлали толстых плах, что были на барже, и скоро трактор фыркал на берегу.
Всласть поработали, вымокли немного под мелким дождиком, и я заслужил от Геннадия «щырае дякуй». Славный он какой-то! Хотел по-своему отблагодарить нас, достал из мешка бутылку водки и предложил «дерабнуть за сустрэчу». Но я водку не пью, а Курочкину нельзя. Теперь будет повеселее здесь, и я обязательно освою трактор: не такая уж, думаю, это хитрая штука. А Геннадий все же очень забавный парень! Наверху он робко приблизился к вертолету, поковырял ногтем зеленую краску на брюхе машины, отошел в сторонку с раскрытым ртом и восхищенно сказал:
– Жалеза лятае! А? Каб тебя черти у балоте ажанили! Жалеза лятае!
Мы засмеялись, но Геннадий был невозмутимо серьезен, хотя по его глазам я понял, что он придуривается, чтобы нас потешить, на самом же деле это дошлый мужик. Когда, например, тучи развело и Курочкин собрался на Тушкем, Геннадий даже не оглянулся на рев двигателя, продолжал ковыряться в своем тракторишке.
Вертолет скоро вернулся, и Савикентич, который с самого утра бродил вокруг каменной бабы, кинулся к площадке. Я тоже прибежал туда. Виталий вылез из машины, безнадежно махнул рукой.
– Ни прогалинки, ни дымка…
– Они там уже давно. Пора бы вытащить, – сказал я.
Мы разбрелись в разные стороны. Нет, это уже никуда не годилось! Пожалуй, я после рабочего сеанса махну туда, иначе потом душу себе выгрызу. Если взять попрямее, тут километров пятнадцать, не больше. За лето, пока был начальник станции, я облазил все верха. Самое тяжелое – вскочить на хребет, а по гольцам уж как-нибудь. Захвачу с собой тракториста, он парень здоровый.
Но что могло произойти? Неужели так долго не могут поднять? Конечно, там крутизна. Одно неверное движение спасателей может стать для Легостаева роковым. Савикентич говорит, что больному сейчас грозят две опасности – заражение крови и шок, из которого он не выйдет. И надо смотреть правде в глаза – обе эти штуки не только возможны, но просто неизбежны. Сегодня какое? Шестнадцатое? Он ведь уже больше недели без врача, и чудес не бывает. Но идти все равно надо. Пойдем вдвоем с Геннадием, он сам это предложил, когда узнал, в чем дело.
Наступал вечер, солнце повисло над щербинами Алтын-Ту, а облака, словно отрезанные этой пилой, ушли на восток, очистив небо. Сырость с террасы сдуло чулышманским феном, и воздух стал полегче. Теперь погода постоит не меньше суток, это уж я точно знал. Сказал вертолетчику, что собрался с трактористом на Тушкем. Пусть выговор схвачу, но мне больше нельзя тут сидеть ни минуты.
– Не суетитесь, – сказал Курочкин и долго сморкался в платок – наверно, простудился. – Когда вы туда притопаете?
– Неизвестно. Сейчас полезем по тропе с фонарем. Вы же не летите.
– Погода сопливая, братуха…
– Погоду я гарантирую, по крайней мере, на сутки.
– Тогда я буду там раньше вас, – встрепенулся он. – Утречком.
Уговорил. Я завел будильник на четыре утра, но спал вполглаза и вскочил за минуту до звонка. Курочкин уже облегчал свой нос, скрипел кожанкой, смотрел на меня независимо и незнакомо. Мы быстро попили чаю, пошли к вертолету. Совсем рассвело, и небо приняло в себя невидимое пока солнце, заголубело.
Над головой загрохотало, затрясло легкую нашу кабину, и когда рев двигателей достиг такой силы, что, казалось, должен был вот-вот оборваться от перенапряжения, мы мягко поднялись, качнулись, скользнули над огородами и потянули вверх, к гребню приозерного хребта.
Я еще не видел гор с такой высоты. Прошлой осенью вертолетом пользоваться не пришлось – из Бийска добирался в поселок попутной машиной. А горы отсюда любопытны. Конца им нет, это верно, и однообразны они только на первый взгляд. Склоны их заметно отложе и зеленей на западе. Там выделяется хребет Иолго своими неправильными вершинами и выточками цирков. На восток, к Туве и Хакасии, – сплошные гольцы, и в распадках больше камня, чем леса и трав.
Озеро уменьшалось, яснее очерчивались его берега. Вот Кыгинский залив раздвинул горы, и от него уродливой рогатиной нацелились в водораздельный хребет ущелья Кыги и Тушкема. Над хребтом выкатило большое ясное солнце, хотя в теснинах было сумрачно – там еще стояли туманы. Тушкем прятался в тени отвесных стен, под густыми лесами, река лишь иногда проблескивала из глубины светлым зеркальцем.
Курочкин поправил наушники левой рукой, осторожно перетолкнул правой какую-то рукоятку вперед, и мы пошли на снижение. Сплошная тайга по склону. Изредка промелькивают желтые камни, узкие серые осыпи, но их тут же перекрывает кронами кедров и пихт.
Никого! Где же они? Скоро верховье реки. Туман или дым? Дым. Он синее тумана, легче, и его заметней заволакивает по склону вверх. А вот и костер, прямо под нами. Даже несколько. Они! Неужели добрались только до середины горы? Гольцы начинаются за километр от костров, не меньше.
Внизу вспыхнула красная искра. Я думал, она достигнет нашего уровня, однако ракета рассыпалась над вершинами. Мы пролетели в лучах солнца немного, развернулись и снова прошли над кострами. Стрельнули одна за другой еще две ракеты. Курочкин дал Шевкунову три. Если они сразу использовали весь запас – значит, у них крайний случай.
Опять повернули на костры. Курочкин начал гонять вертолет кругами, то и дело заглядывая вниз. Что он хочет понять? Ветерок от реки вычесал из лесу дым, развеял его на пути к гольцам, и вдруг я прямо под собой увидел крохотную проплешину, глубокий колодец меж деревьев, черные фигурки людей на зеленом пятачке. Это они! Я закричал, но не услышал своего голоса. Курочкин повернул голову ко мне, и я уловил презренье в его взгляде.
Что он делает? Улетает? Да, мы лишь порхнули над этой ямой, повернули к гольцам, набирая высоту, и вот уже редколесье внизу, вот скальный камень пошел и черные россыпи. Неужели этот «братуха» не соображает, что он для людей внизу, может быть, последняя надежда? Тут все ясней ясного: они по какой-то причине не могут поднять Легостаева на гольцы. Возможно, что он уже сгорает в гангрене. Люди, как могут, сигналят нам, а мы улетаем? Неужели на эту площадку нельзя сесть? Я тронул рукой пилота, и он дернул плечом. Тогда я снова закричал.
10
ВИТАЛИЙ КУРОЧКИН, ПИЛОТ ВЕРТОЛЕТА
Спокойно! Все обдумать сейчас, над гольцами. Эти штатские считают вертолет чем-то вроде пылесоса, даже неинтересно с ними. Моей нежной машинке нужен добрый воздух, а в этих высоких неровных местах он всегда разный по температуре и плотности, переменчивый по направлению и скорости, любит подкрадываться и обманывать – короче, с ним тут надо на «вы». И мой МИ-1 не примус и тем более не ковер-самолет.
Когда подлетал сюда, мечтал, чтоб человека они вынесли повыше. На гольцах воздух жиже, но прохладен и хорошо держит. И еще надеялся на площадку, а то в начале сезона чуть не гробанулся с топографами. Они упросили сбросить их у геодезической вышки – в таком месте, где иначе нельзя как одним колесом на камне, другим на весу; поскидали свои приборы и мешки, сами попрыгали, а меня при взлете поддуло справа, и хвост едва не завело на скалу…
Горочка тут слава богу! Упадешь – неделю будешь катиться. А эти, с больным-то, лишь до половины поднялись, вылезли на уступчик и надеются, что я к ним сяду. Какой наив! На уступе яма провальная, в ней должна быть вода, и для них это счастливая случайность. А мне тут скорее всего могила. По технике безопасности я даже не имею права туда соваться. Разобьешь себя и машину, а делу не поможешь. Высота чуть ли не два километра, и воздух, конечно, сильно разрежен. Свалиться-то я как-нибудь свалюсь в эту дырищу; и даже если не покалечусь при посадке, то ни за что оттуда не выскочу.