Спал я плохо. Было холодно, сыро, костер не грел, и Симагин всю ночь шарил по кустам, собирая редкие палки. А утром услышали глубоко внизу выстрелы. Спасатели? Симагин отбежал в сторону и, приставив ладони к ушам, долго слушал раскатное эхо. Вернулся к нам таким же мрачным, каким был вчера вечером.
– Они не знают, что мы здесь? – осторожно спросил я.
– Даже если б знали, сюда подняться нельзя – стены внизу, – отозвался он. – Побежали, мужики?..
– Они теперь оттуда не скоро вылезут, – сказал Жамин.
Симагин быстро собрал посуду, и мы пошли. Мне хотелось поговорить о своем, но не получилось – он не дослушал первой фразы, ступил в кустарник, и все пошли за ним. Несколько часов молча и медленно продвигались гольцами – через сыпучий камень, лишайники, заросли березки. Потом Кыга; чуть спустившись с хребта, напились вволю и снова в просторные цирки, без тропы и без воды. Хорошо еще, что солнце пряталось за тучки. Я отупел от этой однообразной и тяжелой дороги, переставлял ноги, ни о чем не думая, и лишь иногда вспоминал завод и то свое состояние, когда так же перестал нормально ощущать мир. Неожиданные и острые события начались с профсоюзного собрания.
После подведения на заводе квартальных итогов до нас начали доходить слухи о том, что директор где-то сильно разнес конструкторов. Называл нас бумаго-мараками, не сумевшими вовремя испытать и довести узлы новой машины. Верно, мы не испытали ряд узлов, но ведь для этих испытаний не было оборудования! А потом стало известно мнение секретаря парткома: в конструкторском отделе ослаблена идеологическая работа, нет творческого соревнования, из ста пятидесяти человек только семь ударников коммунистического труда. И вот на профсоюзном собрании председатель месткома предложил развернуть соревнование за звание ударников и отдела коммунистического труда. Кто примет на себя обязательства?
Мы все опустили глаза и старались не смотреть на него. Встретишься взглядом – будешь брать обязательства первым. Я сидел и думал о том, что все это почти что комедия. Мне стало стыдно. Встал и сказал, что лично я отказываюсь брать обязательства.
– Как то есть отказываетесь? – испугался предместкома. – Товарищи, что это такое?
– Каждый месяц мы их подписываем, – добавил я и сел.
– Значит, вы отрицаете необходимость соревнования за звание ударников коммунистического труда? – спросил меня через паузу предместкома, в голосе его слышалась угроза. – Встаньте, пожалуйста, вас плохо видно!
– Да, – я поднялся. – Отрицаю.
– С этим товарищем, товарищи, мы поговорим отдельно, а сейчас перейдем к следующему…
Кое-как я досидел до конца, на душе было муторно. После собрания ребята осудили меня, называли карасем-идеалистом, упрекали в том, что я подвел начальника нашего сектора, которого мы все уважаем за порядочность и скромность. И только Игорь Никифоров поддержал меня:
– Андрюшка, я с тобой согласен. От принятия этих обязательств ничего не изменится. Но ты понимаешь – цифра нужна. По цифре мы выглядим хуже других цехов…
– Вот ты и стал цифрой, – буркнул я.
А через несколько дней меня пригласили в партком, к самому Дзюбе. Когда я вошел, секретарь разгреб в обе стороны лежащие перед ним бумаги.
– Бунтуете? – улыбнулся он. – Вот тут еще один борец объявился…
Он порылся в бумагах, нашел какую-то запись. Я обратил внимание, что руки у него большие, как у слесаря.
– Ага, вот! Крыленко. Погодите-ка! – Дзюба удивленно посмотрел на другую бумажку. – Так это вы и есть?
– Крыленко – это я.
– Ну, рассказывайте. – Секретарь строго взглянул на меня. – Как все это произошло на собрании. Что у вас за особое мнение?
Безо всякого разгона я начал говорить о том, что мы принимаем стандартные обязательства много раз в год и всегда к каким-то датам или событиям. А если б не было этих событий, как бы мы работали? И несмотря на всеобщие обязательства по новой машине, допущено немало отступлений от проекта.
– Это мелочи, – сказал секретарь. – Машина в основе получилась хорошая. И дело ведь не в том, чтобы в точности выполнить все записанное, а в том, что бы стремиться к этому!
– Не согласен, – возразил я. – Кроме того, я не считаю правильным подходить с шаблоном к разным категориям людей. По-моему, нельзя устраивать соревнование за звание ударников среди инженеров. В цехе, у станков – другое дело, а у нас это чистой воды формализм.
– А почему вы противопоставляете инженеров рабочим?
Я замолчал, не зная, что сказать в ответ на эту ерунду.
– Вы же коммунист! – повысил тон Дзюба.
– Да, и этим все сказано! – крикнул и я. – И я прошу вас не преувеличивать, будто я кого-то кому-то противопоставляю. Давайте посмотрим реально, практически, как говорится, в масштабе один к одному. Вот я видел над кассой в кино красивую табличку под стеклом: «Ударник коммунистического труда». Объясните мне, что это значит? Если девушка в окошке быстро и вежливо продает билеты, при чем тут звание ударника коммунистического труда? Машина эти билеты может продавать быстрее и вежливее, но никто не вздумает ей присваивать какие-то звания.
– Вы опошляете…
– Нет, все мы совместно опошляем высокие слова и понятия!
– В окошке пока сидит человек, и вы забываете о моральном кодексе, – протянул Дзюба.
– Но я не могу быть порядочным человеком по регламенту или обязательству! Понимаете, я коммунист. Как вам это объяснить? Это самое для меня святое и высокое звание…
– Нет, я вас очень хорошо понимаю, – сказал секретарь. – И, на мой взгляд, в ваших рассуждениях есть что-то верное. Я и сам иногда думал. Опошляем! Ленина, например, начали показывать по телевидению и в праздник и в будни. Чуть ли не каждый кружок самодеятельности считает своим долгом изобразить. Не тактично, понимаете, небережно… Хотя, конечно, это другой вопрос…
– Да нет, примерно один и тот же, – не согласился я.
– Ладно, вернемся к нашей теме, – встряхнулся Дзюба. – Повторяю, я сам тоже думал. С другой стороны, вот пособие для партийных работников. Тут ясно рекомендуется развертывать соревнование за звание ударников коммунистического труда. И вы это зря вот так на собрании. Не стоило!
– Есть еще одно пособие для партийных работников, – сказал я. – Там тоже ясно сказано, что коммунист считает презренным делом скрывать свои взгляды и намерения. Или это пособие устарело?
– Нет, не устарело, – засмеялся секретарь. – Так каковы же ваши главные взгляды и намерения?
– Я работать хочу. С максимальной отдачей. И чтоб мне не мешали.
– А кто же вам мешает?
– В данный момент? У меня там работы уйма, а я сижу и разговариваю…
И тут я разошелся, стал рассказывать обо всем, что мучило меня в последние месяцы. Он терпеливо слушал, не перебивал, а когда я замолк, сказал, что у меня есть мысли и есть завихрения. Молодых, к сожалению, всегда заносит на поворотах. Во всяком случае, нельзя противопоставлять звание коммуниста званию ударника коммунистического труда, вредно отмежевываться от рабочих, считая себя окончательно сознательным, и совсем уже ошибочно думать, будто у нас есть штурмовщина в идеологической работе. Я не стал продолжать спор, и разговор на том закончился, только Дзюба сказал, что еще раз встретится со мной.
А вскоре произошло одно событие, которое до сих пор не могу пережить. Стоит вспомнить, как меня начинает трясти. Это не удивительно – случай и вправду чрезвычайный. Интересно, как бы повел себя в подобной ситуации Симагин?..
…Перед обедом, у истоков Кынташа он извинился за то, что не дослушал вчера мою исповедь – надо было, мол, нажимать, не отвлекаться, но у нас еще найдется время потолковать. Мы уже спускались по ручью высокогорным лесом, когда стало ясно, что сегодня нам не добраться до места. Здорово болели плечи от лямок, и бинт на ноге опять свалялся. Вода шумела в каких-то больших красных камнях меж кустов и криволесья. Железняк, что ли? Симагин поджидал нас у небольшого водопада. Сказал:
– Они внизу.
– Не успеем. – Я глянул в ущелье, где было уже почти темно.
– Надо.
– Не полезу дальше, – простонал Жамин.
– Полезешь, – возразил Симагин. – Через час будем на месте.
– Не могу.
Не знаю, как выглядел я, но Жамин совсем сдал – тяжело лег на камень, опустил голову и плечи, руки его бессильно повисли. А у Коти лицо сделалось каким-то потерянным, совсем безвольным, и он ничего не говорил, со страхом вглядывался в ущелье. Мы все же пошли. Конечно, ходьбой это нельзя было назвать. Вот если б заснять на пленку наш подъем от Стана да прокрутить наоборот – это дало бы примерную картину спуска. Искали щели поуже, чтоб можно было спускаться в распор, подолгу нащупывали ногами опору. Иногда снизу доносился голос Симагина:
– Камни! Камни не пускайте!
Потом его стало плохо слышно – Кынташ шумел все громче. Уже наступили сумерки, когда мы оказались на краю обрыва. Внизу была чернота, бездна, край земли. Кынташ сбрасывал себя в узкую расщелину и пропадал. Зато мощно и гулко, как реактивный двигатель, что-то рокотало внизу.
– Тушкем! – оживился Жамин.
– Надо спускаться! – крикнул Симагин. – Они близко, только почему-то костра не жгут.
Симагин полез куда-то в сторону, вернулся и достал из моего рюкзака моток веревки.
– Не полезу, – сказал Жамин. – Порвется.
– Троих выдержит, – возразил Симагин. – Я эту веревку знаю.
– Заграничная? – с надеждой спросил Жамин.
– Простая советская веревка, – возразил Симагин.
– Не полезу! – окончательно решил Жамин. – Расшибусь. У меня ноги крючит и голова кружится.
Действительно, не стоило рисковать – темнота и крутой, неизвестный обрыв. Альпинисты и те, наверное, ночами не лазят. Я пополз к обрыву.
– Бывают случаи, когда надо, – услышал я Симагина.
– Смотрите! – крикнул Котя. – Костер!
– Абсолютно точно. Вон огонек! – подтвердил я. Симагин задышал мне в ухо, вцепился в плечо.
– Они! Совсем рядом! На той стороне Тушкема. И тут хоть ты лопни от крика, не услышат. Надо бы то же запалить костер.
Я подался назад, достал топор, взялся рубить тонкие прутики. Симагин вскоре притащил флягу с водой. Я протянул к ней руку.
– Сначала ему, – показал он на Жамина.
– Голова дурная, – невпопад сказал тот слабым голосом.
– Пей досыта, Сашка. – Симагин дал ему фляжку. – Мы сейчас этой воды накачаем будь здоров!
Он привязал к фляжке камень и начал «качать» воду из Кынташа. Мы напились, даже на суп уже было. Ночуем?
Сухие палочки хорошо занялись, и стало светло у нас, а темнота вокруг совсем сгустилась. Вдруг я вздрогнул: отчаянно закричал с обрыва Симагин – звал меня. Я пополз к нему, совсем ослепший после костра, нащупал его сапоги.
– Глядите, Андрей Петрович! Глядите! – Он боль но стукнул меня кулаком по спине. – Два костра! Понимаете? Два!
И правда, в глубине ущелья светили рядом два огонька. Вот разгорелись посильней, и там задвигалась неясная тень.
– Умница Тобогоев! Какая умница! – кричал Симагин, забыв про меня и, наверное, про то, что в трех шагах от него ничего уже не слышно. – Жамин! Константин! Будьте вы прокляты! Сюда! Витька, держись! Живой! Витька, мы еще собьем кой-кому рога!
Подползли остальные.
– Кричали женщины «ура» и в воздух лифчики бросали, – выдал Котя.
– Заткнись! – оборвал его Жамин.
– Правда, Константин, помолчи сейчас.
– Живой, – голос Жамина заметно дрожал. – У них шамовки совсем нет.
– Сейчас я туда, – проговорил Симагин. – А вы тут заночуете. Саша, скала эта в воду обрывается?
– У меня голова не работает.
– Вспомни, вспомни, пожалуйста!
– Да где как. Однако через реку в темноте и не думайте, пропадете…
– Полезу! – Симагин поднялся.
– Перекусили бы вы, – сказал я.
– Нет, ослабну. Вы, Андрей Петрович, тут за главного остаетесь – повышение, так сказать, по службе. Отдыхайте. Не забывайте, что это балкон без решетки. Утром – к нам…
– Может, не стоит вам рисковать?
– Надо, пока силенка остается.
Конец веревки мы привязали к кусту и стравили с тяжелым камнем почти весь моток. Симагин напихал за пазуху и в карманы консервов, хлеба, колбасы, взял пакет с аптечкой.
А когда мы уже поели, я увидел с нашего «балкона» третий огонек. Неужели Симагин форсировал Тушкем? Да нет. Наверно, просто перебросил им еды, а неизвестный мне Тобогоев снова сообразил и зажег еще один костер для нашего успокоения. После ужина я долго лежал на редкой траве, смотрел в огонь. Рядом тихонько постанывал во сне Жамин, а мне никак не спалось. Болела нога, было холодно. Я думал о последнем случае со мной там, в городе, после которого я пришел к выводу, что ничего не могу понять в жизни.
…Вечером того дня я решил сходить в кино. Этот документальный фильм об Отечественной войне обязан посмотреть каждый. И не по затее «культсектора», а по зову сердца и памяти. Между прочим, я начал собирать военную мемуарную литературу – ощущение истории помогает жить. И любопытные вещи попадаются! Только по воспоминаниям одного немца, например, я понял, чем был для них Сталинград, и уже какими-то сложными обратными связями по-новому осознал величие своего народа. Правда, этот немец только в двух местах оговаривается, зачем они пришли к нам, а в целом пытается создать впечатление, будто мы их били просто так, ни за что…
Так вот, о том киносеансе. Перед началом его я заметил, что рядом села какая-то пара. Ничем особенным не выделялись, и я просто мельком взглянул на них. Начался фильм. Многое потом уходит из памяти, расслаивается, дробится и одновременно собирается в целое – великую священную войну, но одна сцена, должно быть, никогда не забудется. Немецкий солдат уводит женщину, чтоб втолкнуть в машину, а ее маленькая дочурка удивленными и чистыми глазами смотрит ей вслед, топает ножонками за матерью, не понимая, что же это такое происходит, и мать оборачивается, пытается прорваться к девочке, но солдат грубо толкает ее. И эту потрясающую человеческую драму с холодным любопытством изувера снимал когда-то оператор-фашист! Зал онемел.
А супруги, сидевшие рядом со мной, спокойно о чем-то разговаривали! Я тут же очень вежливо попросил соседей сидеть молча. Они согласились, но через некоторое время я снова услышал их голоса. Это было невыносимо. Я огляделся и заметил, что другие как будто не обращают на них внимания. Вдруг женщина зашептала: «Черчилль, Черчилль-то какой! Смотри!» И я уже не видел фильма, видел только соседей. Они без стеснения обменивались впечатлениями, показывали руками на экран, даже заспорили между собой – короче, вели себя, как дома у телевизора.
– Да перестаньте вы наконец! – не выдержал я. – Вы же не у себя в квартире!
Они смолкли, словно оглушенные, но женщина тут же набросилась на меня:
– А вы не слушайте чужих разговоров! Развесили уши! Ему мешают!.. Садитесь на первый ряд, если плохо слышите!..
И так далее и тому подобное. Замолчать таких не заставишь, возражать – дело пустое, а слушать противно и стыдно. К счастью, она быстро выдохлась, но радоваться было рано.
– Ты был там? – задышал вдруг мужчина мне прямо в ухо, и я услышал запах винного перегара. На экране в это время наши танки входили в Вену. – Ты там был? Нет? Ну вот, а еще кричишь. А я эту Вену брал! Понял? А ты кто такой? Где ты был? Где? Молчишь?
– Мой отец погиб в Вене, – тихо сказал я, чувствуя, что больше уже ни слова не смогу произнести – разрыдаюсь.
– Если сын такой хам, то и отец, наверно, был свинья! – сказал он, будто подвел окончательный итог, и заскрипел креслом.
Я размахнулся и наотмашь ударил его по лицу. Люди впереди обернулись и, видимо ничего не поняв, продолжали смотреть на экран. А я уже не видел экрана, не слышал голоса диктора, трясся, как на вибростенде.
– Ну что ж, – услышал я срывающийся голос соседа. – Ты, я вижу, смелый. Но я тебя проучу. Ты меня запомнишь. Выйдем сейчас, поговорим.
Экран погас, и я встал.
– Я покажу тебе, как распускать руки! – сказал он, но в голосе его я почувствовал не силу, а власть. – Идем!
И он попытался схватить меня за рукав.
– Не трогайте!
Я отведу тебя, куда следует!
– Почему «я» и почему «отведу»? Пойдем вместе. У выхода рядом с нами оказался какой-то хорошо одетый человек, он вполголоса заговорил с моими соседями.
– Кто он такой? – услышал я.
– В милицию, в милицию его! – закричала женщина.
В милиции нас встретили удивленно – было около двенадцати часов ночи. И вежливо. У вошедших за мной деликатно осведомились, что случилось. Странно, почему об этом не спросили меня?
– Заберите хулигана! – тоном приказа сказал мужчина. – Пусть до утра посидит.
– А что он сделал? – У лейтенанта изменилось выражение лица, и он засуетился, усаживая супругов.
– Ударил человека в кинотеатре.
Вы спросите у него, за что я его ударил!
– Ваши документы! – Дежурный нетерпеливо протянул руку.
Я развернул и хотел показать удостоверение, но лейтенант вдруг вырвал корочки у меня из рук.
– Не надо, товарищ, – устало сказал я и тоже сел на скамью. – Вы же на работе.
– Сами распускаете руки, – он снизил тон. – А нас пытаетесь воспитывать!
– Я не воспитываю вас, но все же сначала надо выяснить, кто виноват.
– Разберемся завтра, – решил лейтенант, рассматривая мое удостоверение. – Гражданин Крыленко! К девяти часам утра быть здесь с письменным объяснением. Удостоверение останется, завтра на работу опоздаете. Все.
– Зачем хулигана отпускаете? – воскликнул муж чина.
– Никуда не денется, – сказал лейтенант. – Извините, а вы будете писать заявление?
– Да, сейчас же.
Я пошел в общежитие, думая о том, почему у этого типа не потребовали документы. Что сей сон значит? Ребята уже спали. Я выпил бутылку кефира и сел писать объяснение. Разволновался, накатал девять страниц и лег. Утром я коротко рассказал ребятам и дал почитать объяснение.
– Ну, ты даешь!.. – сказал Игорь Никифоров. – Тебя бы замполитом в армию…
Когда я сдал объяснение, меня попросили подождать минутку, но я просидел часа два. Потом провели в кабинет начальника отдела. Пожилой майор со шрамом через всю щеку глянул на меня равнодушно, как на вещь.
– Я внимательно прочел и это заявление, и ваше объяснение. Вы ничего тут не придумали? Что-то не верится. Он ведь тоже воевал. Как мог фронтовик, солдат оскорбить память солдата?
– Об этом надо у него спросить, а не у меня!
– Скажите, а как вы докажете, что не были пьяны?
– Это уж слишком, товарищ майор! Я был трезв, как пучок редиски.
Он улыбнулся одной стороной лица.
– Вы не встречались с ним раньше?
– Нет.
– И не знаете, кто это?
– Знаю, – сказал я. – Негодяй.
– Это наш новый товарищ из аппарата райисполкома.
Вон оно что! Уж этого-то я не предполагал. Это мне совсем не понравилось. Чувствовалось, что и майору не по себе. Он начал расспрашивать меня как-то неформально, вроде бы беседуя. Давно ли я в этом городе? Три года. Нет, семьей пока не обзавелся. Кто-нибудь из руководителей завода меня знает? Едва ли, сказал я, не желая говорить, что меня знает Славкин. Членом партии состоите? Да. В парткоме должны помнить.
Майор подвинул к себе телефонный аппарат. Я следил за его пальцем. Три… два… один… четыре. Партком.
– Товарищ Дзюба! Самохин беспокоит… Вы знаете коммуниста Крыленко? Да, конструктора. Нет, не как дружинника, а вообще…
По его лицу я пытался угадать, что ему говорит секретарь. Самохин долго слушал, лицо его почему-то менялось, но я не мог понять, в лучшую или в худшую сторону, только раза два он внимательно посмотрел на меня.
– Некрасиво получилось. – Он положил трубку и начал говорить совсем неожиданные слова, глядя не на меня, а на мое объяснение. – Я понимаю, вы поддались порыву и сразу в драку…
– Пощечина – это не драка! – вспыхнул я. – Это чисто символический удар. Пощечину получают подлецы!
– Вы и сейчас напрасно горячитесь, а тогда вообще все вышло по-хулигански. Надо было сдержаться и объясниться после сеанса. Он воевал и понял бы вас. А сейчас я даже не знаю, что делать. Суд? Смешно…
В заключение майор сказал, что посоветуется «тут кое с кем», и возвратил удостоверение. Я ушел на завод, и с того дня началась в моей жизни черная полоса. На работе все вроде делал – чертил, считал, бегал, следил за испытаниями узла, обмерял детали, но как-то механически, бездумно, а про себя запальчиво спорил то с тем, то с другим, то вообще с неким бесплотным и увертливым оппонентом: он скажет так, я ему этак, он так, я этак. В уме складывалась очень важная бумага о себе, о заводе, о жизни. Ребята заметили, что я не в себе, спрашивали, отчего это у меня глаза будто с перепоя, советовали плюнуть на все и беречь здоровье. Чтоб в общежитии мне не мешали, я оставался в отделе и писал, писал, писал… Потом обернул ватманом тетрадь, в которую волей-неволей скалькировал свое состояние, и отправил ее почтой первому секретарю горкома партии Смирнову, сделав на конверте пометку: «Лично». О нем говорили, что это бывший директор нашего завода, человек дела и, кроме того, не дуб.
А дня через три меня срочно вызвали в партком. Дзюба неузнавающими, чужими глазами следил, как я подхожу и сажусь. Вдруг он с какой-то детской непосредственностью спросил:
– Скажите, а вы не демагог?
– Нам не о чем говорить. – Я поднялся, но решил все же оставить последнее слово за собой. – Хорошо, я демагог! Но прошу вас, объясните мне, в чем состоит моя демагогия?
– Вы же сами сейчас назвали себя демагогом!
– Вот с вашей стороны это действительно демагогия! – закричал я, и у меня появилось неудержимое желание схватить со стола письменный прибор со спутником и стукнуть Дзюбу по голове – будь что будет! Или себя – по воспаленным мозгам, чтобы затмить все.
Усилием воли я взял себя в руки, подумал, не схожу ли я действительно с ума? Дзюба, вероятно, заметил, что со мной что-то необычное, мгновенно переменился, стал предупредителен и вежлив. Он подвинул сигареты и сказал, что на следующее заседание парткома придет сам Смирнов и со мной, как с некоторыми другими инженерами, он хочет поговорить предварительно.
– Странно, откуда он тебя знает? Я ничего не докладывал… Ты уж там смотри, не ерепенься, – предупредил он, почему-то переходя на «ты». – Кстати, что у тебя там за история в милиции?
– Дал пощечину одному мерзавцу, – неохотно сказал я, отметив про себя, что секретарь, оказывается, не знает подробностей.
– Что-о-о? Драка в общежитии? – приподнялся он. – Этого еще нам не хватало!
– Да нет, в кино дело было.
– Тогда другой коленкор. С кем же ты поцапался, с хулиганами?
– Нет, с какой-то номенклатурной личностью. Дзюба испуганно отшатнулся, а когда я коротко объяснил, что произошло, сказал:
– Да он мужик вроде ничего. Выдержанный, спокойный. Раньше райисполком вечно придирался к заводу по мелочам – то за гудки, то за ямы, а этот не беспокоит попусту.
«Не беспокоит»! Лучше не скажешь. То-то весь поселок машиностроителей в грязи, в канавах, всюду завалы из разбитых железобетонных балок и труб. Сквер, посаженный при старом директоре, погублен, и даже у бюста Ленина клумба вытоптана. А мы все это безобразие даже перестали замечать! Я поднялся.
– Да! – остановил меня секретарь. – К Владимиру Ивановичу сегодня вечером, в двадцать ноль-ноль. Чтоб точно был, без опозданий…
И вот я у высшего начальства. Человек не старый и не молодой. Обыкновенные – не «волевые», не «вдумчивые», самые что ни на есть обыкновенные глаза в глубоких глазницах. Встретил он меня нестандартно, неказенно и не то чтобы «сразу расположил», а просто побудил меня посмотреть на себя, как на человека вполне нормального, не взвинченного до предела «вопросами» и неприятностями.
– Ваш трактат я прочел с интересом, – приступил Смирнов к делу. – Переживаний многовато, позитивная часть не продумана, а суть правильная…
И он заговорил о том, чтобы я не понял его так, будто он осуждает меня за переживания, от них в наше время никуда не денешься, но посоветовал – точно, как Симагин! – переплавлять их в нечто полезное. И я ему, оказывается, даже нравлюсь, потому что, мол, искренне болею за дело, а то развелось равнодушных – пруд пруди, это хуже всего. Однако мое предложение – все поломать – не годится, и так много наломано дров. Мне совершенно необходимо, как он сказал, «тонизироваться», «войти в спектр серьезной реальности». Никакой ломкой или командой сверху не изменишь психологии людей и «микропорядки», надо «тянуть лямку», начав, наверно, в данном случае с дисциплины и научной организации труда.
– У нас все об этом думают, – поднял голову я.
– Есть предложения? – оживился он.
– Никаких конкретных предложений у меня не было, и я почувствовал себя мальчишкой.
– Ну что? – Смирнов смотрел на меня и смеялся глазами. – Ваше предложение – снять директора? А кого поставить? Вы знаете, мы вот тут сидим, а Сидоров все еще толчется на заводе, потому что план горит…
– Толку-то что! – не выдержал я.
– Вот видите, мы и поняли друг друга! Знаете, я вот думаю иногда: сяду-ка снова на завод, это мне ближе, я инженер. Но будет ли толк, я не уверен! – Он устало посмотрел на меня. – Да что там я? Сядет какой-нибудь новый Тевосян, и то не будет толку! За эти годы у многих из нас почему-то притупилось чувство ответственности, планирование и снабжение запутали так, что сам черт ногу сломает. Кое-что, я согласен, менять все же надо…
Я был ему благодарен за то, что он так говорит со мной, рядовым инженером, но у меня-то, у меня не было предложений! Хорошо еще, что Смирнов сказал, чтоб к заседанию парткома они были.
Я вам верю, хотя первый раз вижу, – перешел он к инциденту в кино. – А его знаю давно, и для меня большая неожиданность, что он не соблюдает элементарных правил поведения. И тут такая закавыка! Конечно, депутат народа, Советская власть, он должен пользоваться всеобщим уважением… Вы-то что думаете делать?
– Не знаю. Может, в газету напишу.
– Неужели придется отзывать? – Секретарь был искренне огорчен. – Как его накажешь? За что? За то, что разговаривал в кинотеатре, оскорбил вас и память вашего отца?.. Получил пощечину. А может, он заберет назад свое заявление?
– Это не имеет значения, – сказал я.
– Вот еще проблема! – Смирнов сжал виски. – Но подождите! Вы ведь тоже тут выглядите, мягко выражаясь, не очень: ударили человека. Так прямо по лицу и ударили?
– Да. Первый раз в жизни. До сих пор, как вспомню, рука потеет.
Смирнов неожиданно захохотал, и я тоже засмеялся. Потом он сразу посерьезнел.
– Вот что. Не могу я сейчас ничего ни решать, ни советовать. Устал, не думается. Да и вы, наверно, издергались. Что? Три года не отдыхали? Так не годится, дорогой. После парткома немедленно в отпуск. А мы тут посоветуемся, с ним поговорим. Поселок наш не большой – все всё узнают. Тоже мне проблема! – Он беспомощно развел руками. – Кстати, вы рыбалкой не увлекаетесь? Тогда поезжайте в одно место…
Здесь я ни разу не пожалел, что послушался доброго совета. Огорчало только одно: партком по каким-то причинам перенесли, у меня пропадал отпуск, и я улетел.
…А тут все оказалось даже лучше, чем описывал Смирнов. Вот только сегодняшний поход сбил мне весь отдых. Но почему это я снова все перевожу на себя? Главное сейчас – спасти жизнь человека. Что у них там, внизу? Чем закончится эта наша экспедиция? Надо поспать хоть немного, завтра возможна любая неожиданность при наших слабых силенках. Что будет завтра?..
Не знаю отчего – от этих ли скал, парящих надо мной, или от звездной пыли в проеме ущелья, от костра, холодного ложа, оттого ли, что было сегодня или будет завтра, от людей ли, каких я тут узнал или узнаю, от всей этой необыкновенной реальности влилось в меня нежданное успокоение; я полно и ясно ощутил, как далек отсюда мой завод, мои заботы, и даже последний случай вспомнился без волнений.
Меня разбудил Жамин. Утро. Кусты и трава на «полке» были в росе, и камни вокруг сочились сыростью. Дрожа от озноба, я пополз к карнизу. Прямо передо мной на той стороне ущелья вздымалась зеленая стена, отсюда она казалась отвесной. Потом я увидел гремящую пенистую речку внизу, площадку на той стороне, хороший костер, троих людей вокруг него и пеструю собаку. Как там?
Жамин решился первым. За ним Котя опустился с козырька, испуганно взглянув на меня. Что он трусит? Парнишка почти невесомый, воздушный, ему хорошо. Я тоже чувствовал в теле какую-то неожиданную легкость – может, здешний воздух так бодрит? Втянул наверх веревку, отправил вниз рюкзаки и пошел сам. Внизу я долго растирал синие полосы на руках – их сильно перехватило веревкой, когда я последний раз отдыхал на скале. Нашу спасительницу-веревку спасти не удалось – подергали втроем, но куст, к которому она была привязана вверху, держался цепко. Жамин сказал: «Хрен с ней!», но я на всякий случай отрубил конец метров в двадцать – может, где-нибудь выручит еще?
Я не представлял себе, что будет дальше. Через Тушкем перебрались быстро, благополучно. Друг Симагина лежал у костра. Грязный, оброс какой-то серой бородой, и глаза блестят. Правая, распухшая нога обмотана тряпьем. От ступни под мышку шла ровная палка, примотанная к ноге и туловищу ремешками. Я поразился, как он смотрел на меня. Изучающе и спокойно, слегка сощурив светлые глаза. Неужели он не понимает, что мы, может быть, окажемся не в силах вытащить его на гольцы? И что у него с ногой?
Совсем рассвело, но было еще прохладно. Жамин грелся у костра, о чем-то тихо говорил с пожилым сухоньким алтайцем, который щурился от дыма и помешивал палочкой в кастрюле. Котя неотрывно смотрел на больного, и в глазах у него был застарелый испуг. Симагин хлопотал возле друга, разрезал ножом ремешки и тряпки.