Через десять минут он осторожно уложил отмытую от крови почку младшей Лопухиной в стерильный пластиковый мешок с ограждающим раствором, терпеливо подождал пока неопытный еще пожилой Виталик откроет внутреннюю стерильную крышку контейнера-холодильника и, прежде чем сунуть туда почку, вложит ее в специальную емкость с мелко наколотым льдом…
— Надеюсь, в этот раз ты справился, Толик, и ее не привезут в приемное отделение, как американца, — донесся голос Ковбоя и Спиркин заорал в душе, опасно интерпретируя:
— Господи! Как недалек от ты истины, Глеб! — И сразу увидел Елену Лопухину, трудно пробуждавшуюся после наркоза на дорогом операционном столе в подвале Вивариума, и неопытного пожилого врача Виталика, равнодушно наблюдавшего за ней.
— Пусть она выживет, Боженька! — попросил он молча, совсем не удивляясь просьбе, лишь постигая постепенно разумом, которым начинал видеть…, правда смутно пока, что натворил руками своими и руками своих молодцов, а пуще…
— А что испытывал Ковбой-Трофим, трансплантируя почку Принцессы реципиенту из «Единственной России»? Руки точно не дрожали, когда накладывал сосудистые анастомозы, — размышлял Спиркин и спросил почти автоматически:
— Ты звонил в Отделение, Глебушка? Как наш реципиент поживает?
— Если он станет выходить за границы стандартной программы, мне позвонят. — Ковбой-Трофим не снижая скорости, обходил попутные машины, будто сильно спешил, удивляя встречный транспорт. — Хорошо бы приехать на место до конца рабочего дня…
— Если ты имеешь в виду ад, то пока не сделал ни одной ошибки, — печально улыбнулся Спиркин, избегая жаргона. — Не очень сильно старайся наезжать на встречные машины… Лучше пропускай… Надеюсь, в Сызрани нормированный рабочий день…
— Подожди в корридоре,Толян! — попросил Ковбой-Трофим и шагнул в дверь с надписью «Нач. Архива. УФСБ».
Пожилой майор с желто-седыми длинными прокуренными волосами на голове, чем-то похожий на отца академика, удивленно уставился на него, перебирая в жестких сухих пальцах со следами никотина дешевую сигарету «Прима» и перемещая языком табачные крошки на губах.
— Я профессор Трофимов… Директор одного из московских хирургических центров… — Он привычно сел на край майорова стола, не замечая как тот стал наливаться темной кровью, чтоб заорав и хлопнув ладонью, прогнать столичного визитера из кабинета… Что-то мешало… Майор непонимающе оглянулся на стены знакомого кабинета, понимая. что время упущено и кричать поздно, и втал, вынуждая слезть со стола странного старика, временами похожего на мальчишку. А тот и не думал слезать, и, продираясь сквозь мучительные сомнения и тревогу, сказал:
— Я родился здесь… давным-давно, — и опять посмотрел на майора, стараясь определить возраст, — кончил мужскую школу номер… Неважно… Мы жили… — Он назвал адрес. — В соседках была молодая женщина… Работала на обозном заводе машинисткой… В 1947 году ее арестовало ваше ведомство, как врага народа… — Он тяжело сполз со стола и впервые внимательно посмотрел на майора. — Я хотел бы познакомиться с ее личным делом… Понимаю, это не запрещено законом…
— Сейчас ты у меня получишь, гнида московская, — злорадно подумал майор, собираясь разом реваншироваться за наглое поведение пришельца, и вновь усаживаясь в собственное кресло, неожиданно для себя произнес:
— Как ее фамилия?
— Н-не знаю… Даже имени не знаю… Для меня она всегда была Машинисткой… Полагаю, весь их род…, а она была старинных дворянских корней, воевал на стороне белых в гражданскую войну…, а допреж, как обычно, служил царю и отечеству…, а уничтожаться стал сначала при Ленине, потом — при Сталине…
Майор молчал, понимая, что столичного старика, нарядного и видимо очень богатого, мучит совесть…, что проснулась совсем недавно…, а может давно, а может и не просыпалась вовсе: просто свербит где-то несильно, не давая временами заснуть, и сказал размышляя будто:
— Здесь есть отделение группы «Мемориал». Вам лучше всего обратиться к ним… Наше ведомство, как изволили только заметить, поисками людей не занимается… Тем более без фамилий… — Майор встал и протянул руку через стол.
— Пожалуйста, майор! — попросил Ковбой-Трофим и майор понял, что не сможет отказать и станет искать хоть ночь напролет и найдет…, и, не понимая откуда у этого хрупкого старика такая власть и сила, сказал:
— Имя, хоть, знаете?
— Нет, — сказал Ковбой-Трофим. — Адрес знаю…
— Хорошо. Приходите завтра утром…
Ковбой не стал благодарить, недолго порылся в карманах, вынул узкий длинный конверт плотной бумаги, положил на стол перед майором и молча вышел.
— Эй! — услышал он негромкое вдогонку. — Вы с ума сошли! Здесь слишком много… И так найду… Вернитесь…
— В этой деревянной гусенице я родился и вырос, Толян, — сказал Ковбой-Трофим, непривычно волнуясь и озираясь, будто ждал, вот-вот подойдут те два офицера в фуражках с синими околышками и скажут про долг пионерский, а потом спросят небрежно, будто мелочь какую:
— Она показывала тебе фотографии и письма, мальчик, ваша соседка?
— Да! — ответит он, гордясь сопричастностью чему-то важному очень, таинственному, связанному с безопасностью государства, недоступному обычному школьнику…
Он стоял с доктором Спиркиным возле длинного двухэтажного дома на окраине Сызрани, ощетинившегося частыми лестницами с перилами, ведущими на второй этаж, железными дымоходными трубами, торчащими в форточки, и несколькими массивными бревнами, подпиравшими серые дощатые стены… Часть квартир пустовала…
— Если сам смог пройти весь путь из этого жуткого дома в заштатном городке до…, — он помедлил, перебирая в голове то ли должности свои, то ли звания, то ли заслуги в хирургии и медицинской науке, и, решив не развивать перед Спиркиным этапы карьеры своей, коротко закончил, — … до себя сегодняшнего или даже вчерашнего, орден Пресвятого Апостола Андрея Первозванного, врученный в Кремле недавно, высшую награду российскую, я заслужил… Правда, ведь, Толик?
Он не стал дожидаться реплики и двинул к машинам, ожидавшим поблизости…
Вечером за ужином в ресторане «Хопер» Ковбой-Трофим пил французский коньяк, изготовленный в Подмосковьи, нервно оглядывал постепенно заполняющийся зал, Толиковых молодцов за соседним столом и в паузах кабацкого оркестра с полной пожилой солисткой, на приличном английском копирующей Эллу Фитцджеральд, возбужденно рассказывал историю первой своей любови.
— Может, она еще жива, Толян? — спросил он постепенно уставая. — Нет… Вряд ли… Ей тогда восемьдесят… А могилу отыщем обязательно. Правда, Толик?
— Зачем тебе могила, Глебушка, — вяло отбивался Спиркин. — Надо возвращаться… В Москве дел не впроворот… у тебя…, у меня…, а мы…, как два ханыги сидим в провинциальной гостинице неведомо зачем…
— Орден верну ей…
— Какой орден? ГлебВаныч, дорогой! Пойдем в номер… Сильно, видать, подмешивают зелье во французский коньяк московские виноделы…
— Здравствуйте, профессор Трофимов! — уважительно сказал седой майор, облаченный в штатское: маловатый ему английский твидовый пиджак, купленный, наверное, в местном секонд-хенде, как и серые вельветовые брюки, протертые на коленях до гладкой основы и бездарная зеленая российская офицерская рубашка без галстука, застегнутая на все пуговицы… В майоре что-то было однако: он походил на разочарованного француза, вернувшегося после войны в Алжире или члена компартии Италии, начинавшего понимать коварство марксистких идей…, хотя за спиной висела олеография Дзержинского, мужественного, в меру интеллигентного, бликующая в раме зеленоватым оконным стеклом, и рядом — президент, совсем не помпезный на портрете, почти мальчик, еще послушный и старательный…
— Ваш конверт с валютой…, — смущаясь сказал майор-француз или итальянец и пододвинул к стоящему возле стола Ковбой-Трофиму вчерашний узкий конверт плотной бумаги. — А соседку вашу нашел… и быстро довольно… часа два потратил всего… Когда компьютеры поставят, искать станет много легче… Вот ее личное дело… Начальник разрешил показать… Выносить нельзя… и копию нельзя…
— У тебя, похоже, язва желудка, майор! — сказал Ковбой-Трофим, глядя в серое изможденное лицо чекиста с глубокими страдальческими складками вокруг рта. — Успешно скрываешь… Начальства боишься… Тебе надо в покер играть… Не обижайся… Вот карточка моя. Приезжай в Москву… Вылечу! — Ковбой-Трофиму уже до боли в сердце не хотелось знать, что там, в личном деле Машинистки и он оттягивал знакомство…
А майор склонился к ящикам за спиной, вынул тонкую светло-коричневую простенькую картонную папку с наклеенным посредине прямоугольником белой бумаги с бледными чернильными строчками и грязными тесемками, завязанными аккуратным узлом, и протянул, торжествуя лицом.
Ковбой-Трофим взял осторожно и поднес к глазам.
— Лопухина Елизавета Алексеевна…, — прочел он ровным голосом, собираясь продолжать, и замолчал внезапно, будто выключил кто его и было понятно уже, что выключили надолго… Спиркин не сомневался, а майор, еще торжествуя лицом, ждал продолжения… или благодарности…
— Сядь, Глебушка! — тихо попросил Анатолий Брисович, опасливо разглядывая лицо учителя. — Счас позвоню, молодцы коньяк подвезут… Настоящий… — Он засуетился, стал судорожно тыкать пальцем большим в клавиши мобильной трубки. Потом подумал немного и сказал уже спокойнее: — Похоже, в папке этой дело тетки Принцессы нашей…, Аннушкиной сестрицы родной. — Он сказал «родной» с ударением на первом слоге.
— Случилось что…, товарищи? — тревожно спросил майор, перестав улыбаться, и старался забрать папку из рук Ковбоя.
— Сядь, майор! Не суетись! — строго попросил Спиркин и повернулся к учителю. — Нет, Глеб! Не может быть… Так не бывает… даже на войне… чтоб все три бомбы в одну воронку…
— Что с ней сейчас? — спросил Ковбой-Трофим, трудно выходя из ступора и по-прежнему глядя куда-то в себя, хоть повернул лицо к майору.
— Она умерла почти сразу после ареста…, еще в КПЗ. Ее не успели отправить в лагерь…, не успели даже подготовить обвинительное заключение… — Майор взял папку из рук Ковбой-Трофима и сунул в шкаф за спиной, и тот не заметил…
— Ее, возможно, насиловали на допросах, — осторожно продолжал он, перелистывая в помяти две странички записей фиолетовыми чернилами из светло-коричневой папки с белым прямоугольником, наклеенным посредине, где крупными выцвевшими буквами написано: Лопухина Елизавета Алексеевна… Совершенно секретно… Дело No…, понимая, что в его кабинете с двумя пожилыми вполне приличными людьми, прибывшими из Москвы, происходит что-то невообразимо странное…
— В те времена насильничанье над молодыми женщинами в тюрьмах и на допросах было обычным делом и неважно желали они сотрудничать с органами или нет… — Майор заглянул в белый прямоугольник, приклеенный к папке, и добавил: — Лизавета Лопухина не желала… Она странно повесилась на чулке в камере, переполненной заключенными…
Майор попытался пройтись по маленькому кабинету, заставленному шкафами, неподвижно застывшими двумя посетителями, громоздким несгораемым сейфом с круглой блестящей ручкой-рулем в центре верхней дверцы и контрабандным электрическим обогревателем-самопалом, сделанным из двух кирпичей, обмотанных толстой спиралью, кое-где прикрытой асбестом, и вернулся и сел за письменный стол, неловко обойдя одинокий темно-коричневый гнутого дерева венский стул для посетителей…
Когда пауза стала совсем невыносимой и тишина в кабинете сгустилась до осязаемой почти, он неуверенно произнес, пугаясь непривычного звучания голоса своего:
— Может, за врачем послать… тут поликлиника почти за углом… Городок-то маленький… Все рядом… Под рукой… — Было заметно: майора теперь не остановить ни чем…
— Можно? — спросил открывая дверь один из молодцов и привычно, не называя имен, добавил: — Коньяк вот привез… Греми… Ваш любимый… — И понимая, что произошло что-то в комнате этой, и пятясь, и не стараясь без команды встревать в дела, сказал, осторожно прикрывая дверь за собой:
— Мы в машине…
— Где она похоронена, майор? — Ковбой-Трофим постепенно приходил в себя.
— Где? Хороший вопрос. — Майор вздохнул с облегчением, понимая, что мучительная для всех пауза больше не возникнет. — Спрашиваете, будто в ЖЭК за справкой пришли, — он коротко хохотнул собственной шутке и, видя, что посетители не думают улыбаться, продолжал строже: — Таких, как она старались хоронить ночами, без почестей и оркестра, и закапывали во рвы где-нибудь в лесу… Вряд ли ее перезахоронили, если никто из родственников специально не обращался… Попробуйте наведаться в Мемориал…
— «Два человека вошли в храм помолиться, — сказал молчавший до сих пор Спиркин, разглядывая портреты на стене, — один — фарисей, другой — мытарь».[78]
— Кто такие мытари? — заинтересованно спросил Ковбой-Трофим. — Мытари — это мы с тобой, Глебушка… и фарисеи тоже. Пойдем… Пора в Москву возвращаться.
— А орден? — Ковбой-Трофим опять засобирался в ступор. — Я должен вернуть ей похищенный орден…Пусть даже на могилу… — Он продолжал растерянно бормотать что-то, не обращая внимания на ученика и майора.
— Тогда нам дорога в Мемориал, Глебушка, — подвел итог встречи в сызранском Управлении ФСБ доктор Спиркин и, поворачиваясь к полузабытому майору спросил: — Как добраться туда, начальник? — и, недожидаясь ответа, направился к выходу, осторожно подталкивая к двери учителя.
— Куда ты меня? — стал сопротивляться Ковбой-Трофим. — Должен орден вернуть… Для того ехали…
— Едем в местное отделение Мемориала, Глебушка… Поспрошаем людей, может, кто и скажет, где Лиза Лопухина похорена…
— Нет! — сказал вдруг Ковбой внятно и строго, и забрал со стола майора узкий плотный коверт. — Мемориал — богадельня… Знаю их… И штучки их знаю… В Москву возвращаемся…
Глава Х. «Отречься от себя…»
«Если мы неверны, то Он пребывает верен, ибо отречься от Себя Он не может…»
Новый Завет. Второе Послание к Тимофею, 2:13— Вы становитесь безруким импотентом, Дмитрий Федорович, когда сильно выпьете! — укорял Митю Фрэт, хорошо артикулируя.
— А когда не сильно? — бездарно спросил Митя, стараясь обозначить свое почти трезвое, как ему казалось, присутствие.
Они сидели вдвоем в кабинете Борщева, похожем на одиночку Петропавловской крепости времен Николая II, и пили разбавленный спирт, слитый из банок для стериллизации шелка, беловатый, слегка опалесцирующий, со слабым запахом эфира, придававшим ему привычную для Мити прелесть и сулившим наслаждения, отказаться от которых всякий раз было непросто… Фрэт, разумеется, не пил, но чувствовал себя крепко поддатым, надышавшись паров, и это состояние приятным весенним флером, несмотря на продолжающуюся зиму, накрывало и отодвигало исчезновение Елены Лопухиной куда-то почти за край Москвы, где никогда не был, но видел и знал, и понемного начинал любить эту монотонную строительную ущербность русских, к которым уже давно причислял себя и которую его влажный, длинный, фиолетово-красный язык никогда не поворачивался назвать архитектурой, напоминавшую нагромождение гигантских коробок для обуви, наспех уложенных архитектором-олигофреном, вечно спешившим к электричке, изредка нарушаемую современными строениями, необычайно смелыми конструктивно и технологически, и почти всегда с каким-то удивительно приятным парафразом на мезонин на крыше.
Лишь ночами, когда пары эфира и спирта разрушались организмом, он прыжком постигал глубину несчастья, приключившегося с ней, и начинал страдать духом, как настоящий русский иинтеллигент, понимая, что в одиночку справиться с этой бедой не может, а вечно пьяный Митя никакой не помошник, но каждое утро, который день подряд отправлялся в кабинет заведующего в надежде застать его трезвыми или найти нестандартное решение… И проникаясь недавним Митиным вопросом ответил, прерывая размышления свои:
— А когда не сильно…, гениальная ваша русская душа, Дмитрий Федорович демонстрирует всей округе… такую редкостную образованность, интеллигентность и мастеровитость…
— …мастерство…, — на удивление точно встрял пьяный Митя.
— Да, да! Именно мастерство… Нет! Талант… врачебный… хирургический… Поразительную память, щедрость и терпимость души… — Надышавшись спиртным, Фрэт прославлял Митю в надежде добиться ответной откровенности, и, уставая вспоминать достоинства бывшего хирурга, перешел на тропу бытовых забот, и сказал: — Умение найти неисправность в двигателе любого автомобиля…, любого электронного медицинского устройства…
У Фрэта стала кружиться голова. Он посмотрел на Митю: заведующий стоял неуверенно переминаясь перед ним, будто прихрамывал, шагая на месте, с граненым стаканом в руке, заполненным разбавленным спиртом на треть и говорил что-то, говорил, модулируя гласные, форсируя звук и внезапно переходя к pianissimo…
— Не может быть, чтоб он когда-то оперировал лучше Ковбой-Трофима…, — подумал Фрэт и почувствовал, и увидел, как к Виварию подходит высокий мужчина в длинном сером пальто, похожем на шинель, как у шарпея, и длинном черном шарфе, обмотанным несколько раз вокруг шеи, и все равно достающим земли… Прямые светлые волосы спадали по краям лица и он голой рукой, без перчатки, постоянно забрасывал из назад…
Когда через несколько минут мужчина, похожий на Брета, вошел в Митин равелин, за столом уже было тихо…, даже сонно.
— Здравствуйте, господа! — сказал негромко мужчина. — Я следователь Волошин… Генеральная прокуратура, — и вытащил из кармана служебное удостоверение, и стал медленно протягивать его Мите, и увидел, что глаза его закрыты, и пьян он сильно и, похоже, спит…, и тогда, чтобы хоть для себя сгладить неловкость, протянул удостоверение Фрэту, успевшему сесть на задние лапы, и сказал, улыбнувшись себе: — Следователь Волошин…
— Фрэт! Предводитель биглей! Здравствуйте господин Волошин… Доктор Лопухина много рассказывала о вас.
— Что же она говорила… вам? — Волошин с трудом удерживал себя в руках, стараясь оставаться на месте и не суетиться, и потрясенно глядел на сидящую перед ним собаку.
— Несмотря на двусмысленность и скоропалительность…, надеюсь, правильно употребляю это слово, ваших отношений…, она влюблена в вас…, как может влюбиться первый раз в жизни молодая женщина, державшая много лет необременительный служебный секс с директором-геронтом за пылкую романтическую любовь…
Волошин молчал, пялился на Фрэта и периодически поправлял спадавшие волосы. А бигль помедлил, все более проникаясь мыслью, что единственный человек, способный отыскать и спасти Елену Лопухину, растерянно топчется перед ним с удостоверением следователя Генеральной Прокуратуры в вытянутой руке и… — Фрэт отчетливо видел это — наслаждается его речами, проливающими свет хоть на малую часть отношений с Лопухиной, которых так не хватало ему все это время, и готов действовать и следовать инструкциям бигля…
— Она говорила, что ей не мешает осознавать себя жертвой, а вас палачем…
Волошин попытался остановить бигля, но тот продолжал:
— Она приготовилась отвечать за поступки свои… «Притерпеть», — говорила…, хоть вины ее там меньше всех… Представьте, вас научили играть в гольф, а говорили все время, будто учат теннису…, и вот — соревнования: вы впервые на корте с набором клюшек для гольфа, а на другой половине — опытный соперник высоко подбрасывает мяч, чтоб мощной подачей начать несправедливую игру…
— Где ее искать? — спросил Волошин, приходя в себя и проникаясь странной любовью к Фрэту, как части удивительно прекрасного, волшебного мира Елены Лопухиной, в котором пребывает она королевой по обязанности и происхождению, и говорящий бигль там почти такая же обыденность, как старательные неподкупные следователи в Генеральной Прокуратуре…
— Мне кажется, — сказал повеселевший Фрэт, склонный сегодня к преждевременным соглашением и успевший запастись доверием к потрясенному следователю, — она где-то здесь… рядом, на Соколе… Ранена и, похоже, серьезно, и нуждается в помощи…
— Тогда какого черта мы сидим, Фрэт? — заорал, наконец, пришедший в себя Волошин. — Едем в Прокуратуру за мобильным отрядом с собаками… и станем прочесывать Сокол… Хотя… зачем нам собаки, если ты здесь…
Он опять стал смуреть, этот следователь Волошин, теряясь в непривычном мире Вивария, похожий то на мудрого и доброго одноглазого Пахома-беспородного, то Брэта…, тоже с одним глазом, тупого и свирепого страшилища смрадных окраинных трущоб средневекового Лондона…
— Попробуйте вытрясти из Мити имя и адрес человека, который доставляет неучтенные органы в Цех, — сказал понуро Фрэт, обращаясь к той понятной и близкой части Волошина, что была представлена Пахомом.
— Вряд ли это удасться сегодня, — неуверенно отбил следователь. — Мне, пожалуй, лучше вернуться в Прокуратуру за подмогой, чтоб начать прочесывать Сокол…Мы найдем ее, Фрэт! Найдем…
— Разве когда-нибудь демонстрация псевдодеятельности, пусть даже такая энергичная и профессиональная, как у вас: со стрельбой и лживыми заверениями высоких начальников в штанах с лампасами и без, приносила плоды…? Или вы рассчитываете встретить ее в переходе метро у стендов «Их разыскивает милиция» или… в Третьяковской галлерее?
Фрэт посмотрел на тревожно пьяного Митю, периодически останавливающего дыхание в сильном храпе, и добавил, повернувшись к следователю, отчетливо видя перед собой непомерно большого для собаки Пахома, ростом с пони:
— Ступайте в Цех, господин Волошин! Отышите в реанимации на втором этаже лаборантку Станиславу, что сидит… дежурит подле ветеринара из Америки мистера Эйбрехэма Линдсея… Не знаю, знакомы ли вы с ним… Знаю, что приведет Митю в чувство через час: Reomacrodex внутривенно, Ringer-lactat, витамины… Тот человек… с золотым зубом в глубине рта — единственный, кто поможет нам… Бойцов ОМОНА приберегите на случай войны… А я стану искать ее на Соколе… здесь… сам… — Он вдруг замолчал, оглянулся вокруг, погружаясь разумом в мир запахов, образов и звуков…
Фрэт блуждал по корридорам и комнатам Вивария, заставленного коробками с кафельной плиткой, клеями, красками, мешками с цементом и песком, пластиковыми оконными рамами нейтрального коричневого цвета, оклеенными легко отстающей вощеной бумагой с газетными текстами на английском и с толстыми двойными стеклами, огромными ящиками, сбитыми из неструганных шершавых досок с вентиляционным оборудованием, сантехникой, высокими рулонами серой бумаги неизвестного предназначения, приставленными частоколом к стенам, электропроводкой для силовых кабелей в толстой и синей маслянистой пластмассовой кожуре, с удовольствием читая почти на всем маркировочные лейблы «Made in the US», и понимал, что разворовывание беспорядочно сваленного добра уже началось, и предотвратить его не в силах никто, и с этим надо просто смириться…, и в сумятице предстоящего ремонта и пустых помещений — за исключением биглей, всех животных, включая собак вместе с одноглазым гигантом Пахомом и боксером Захаром, кроликов, морских свинок, телят, баранов, мышей и крыс, переправили в другие исследовательские центры Москвы, — пытался отыскать лицо и запах любимого человеческого существа…, и все более взвинчиваясь, и подстегивая себя в незнакомом доселе мучительном поиске-трансе, определяющем будущую жизнь, почуял внезапно, а потом увидел ее…, и на миг потерял сознание от увиденного, однако быстро вернулся в себя и, выбравшись на улицу, и низко нагнув лобастую голову земле, дергающуюся всякий раз, натыкаясь на узорчато-глубокие, почти до асфальта, желтые следы, выжженные в снегу человечьей мочей, обежал Виварий в попытке найти ход в подвал…, и не нашел…
Массивная деревянная двустворчатая подвальная дверь, обитая медным листом понизу, с тяжелой дверной ручкой, которую окрестные любители старины безуспешно старались снять не один десяток лет, отламывая всякий раз лишь небольшие кусочки бронзы, была заперта на несколько замков. Фрэт сделал еще один круг и уткнулся носом в место, где пролежал недавно почти час, умирая, повиснув на собственном ошейнике за окном, а после, освобожденный Пахомом, упал, наконец, вместе с цепью на твердую землю на Соколе…. И сразу услышал уже привычное, хорошо сартикулированное, хоть и пьяное Рывкинское:
— Гляди-ты! Дишит поганец… Порода какая странная… Дорогая, наверно…
Фрэт сел на задние лапы и увидал лицо Лопухиной так отчетливо и близко, что мог при желании лизнуть щеку. Он продрался сквозь ломкие кусты высокой сирени, подошел к стене и сразу лавина ошеломляющих запахов обрушились на него, указывая единственно верную дорогу, и, разгребая лапами и головой лобастой ноздреватый и твердый весенний снег, он нашел зарешеченную тонкой проволочной сеткой отдушину в фундаменте с медленными жестяными лопастями старенького советского вентилятора внутри, и совсем не раздумывая, как делал это недавно, рванул зубами защитную сетку, вышиб, разбивая в кровь лоб, вентилятор и следом за ним рухнул вниз, долго падая в запахи с отчетливой доминантой давно неприбранной операционной, боли и таких страданий, что казалось пружинили падение…
Он очутился в просторном подвале с высоким потолком, удивительно опрятном по сравнению с верхними этажами, с длинными рядами труб вдоль стен, вздыхающих тревожно и неритмично, и сразу направился к маленькой желеной двери у дальней стены, заставленной старыми больничными кроватями с панцирными сетками, и, легко отодвинув несколько из них, уселся на задние лапы перед толстым куском прямоугольного металла на массивных петлях, и позвал негромко:
— Хеленочка…?
— Прости, Глебушка! — сказал доктор Спиркин тихим голосом, внятным и чуть виноватым. — Принцесса жива… Хоть и старался всю жизнь следовать дурным советам, даже опережать их…, в этот раз не смог. — Он стоял у окна в одном из залов Третьяковской галлереи, прижав к уху мобильную трубку.
— Это был не совет, Толик! — так же сдержанно сказал Ковбой-Трофим. —Ты не выполнил приказ… Понимаешь? Опять… — И легко сорвался на крик, и заорал, что есть мочи, забывая про цифровые телефонные технологии, не требующие форсированного звука, наливаясь такой яростью и злостью, что даже самому себя показался недавним кабаном, атакующим новенький вседорожник «Тойота»:
— Коряво насаживаешь, Толян! Она, что, шмара твоя?!
— Кури бамбук, академик!
— Нет! Вижу, откорячку слепить хочешь, — стал затихать Ковбой. — Она моя женщина…, хорошая, послушная и исполнительная…, но обстоятельства сложились…, как сложились…, и она стала концом нити в запутанном трагическом клубке, за которую изо всех сил тянет следователь-важняк Волошин…
— Она не твоя женщина, Глеб, хоть лезла вон из кожи, занимаясь человеческими эмбрионами ради тебя…, ради будущей молодости твоей, не осознавая в приступе научного фанатизма, что творит… Она редкостный человек и начинает понимать это, и никогда не была послушной, и делала всегда, что хотела, хоть внимательно выслушивала тебя… Лучше меня знаешь… Она была прекрасной картиной, задуманной и написанной талантливым живописцем… Как может картина быть послушной, особенно такая? Как, Глеб?!
Спиркин, похоже, начинал полемизировать с самим собой: — Убить ее, все равно, что уничтожить замечательное, редкостное полотно гениального художника… Ты получил ее почку, Глеб…? Получил… Теперь тебя пригласят в Политсовет «Единственной России»… Чего тебе еще? А она должна жить, исправляя свои ошибки и наши грехи…, уберегая от них остальных…
— Где она?
Спиркин посмотрел на часы: — Полагаю через пару часов ее доставят в отделение почечной трасплантологии Цеха…
Ковбой-Трофим долго молчал, трудно дыша в трубку, а потом сказал устало, почти мирно:
— «Если же у кого из вас недостает мудрости, да просит у Бога, дающего всем, просто и не укоряя, и будет дано ему…». Новый Завет. Послание Иакова — Он помолчал и добавил жестко: — Всякий раз, когда запоздалая добродетель спешит помочь уклониться от выполнения взятых обязательств, превратности подобного шага бывают просто недпредсказуемыми…
— You can't predict the future, but you can always prepare for it? [79] — сказал доктор Спиркин. — Самоучитель английского для студентов неязыковых вузов. Под редакцией Бонка… — И нажал кнопку отбоя на телефонной трубке…
Фрэт сидел перед дверью, отделявшей его от Елены Лопухиной, вторые сутки: выбраться через узкое отверстие, что располагалось высоко вверху, почти под потолком, чтоб привести Волошина, он не мог, как ни старался, каждый раз в прыжке раня лапы и грудь…
Они успели обсудить множество разных дел, но Фрэт лучше всего помнил ее первые слова: «I was always beholding the Lord in my presence…», [80] сильно удивившие его. Раньше в ней святости было не больше, чем грибов в подмосковном лесу зимой…
— Здравствуй, собака! — сказала она потом. — Спасибо, что пришел… Я ждала… с надеждой… Похоже, становлюсь гугенотом и готова умереть…, не за веру, конечно, за поступки… и не страшно совсем…
— Мы русские живем надеждой всегда… в отличие от остальных, — сказал Фрэт и сразу увидел себя сидящим на задних лапах на невысокой песчаной дюне…, глубоко и ритмично вздыхающий океан за спиной и плотную небольшую толпу пленных чарли или япошек, замерших в неподвижном поклоне, чуть освещенных луной в негустых с просветами облаках… Им тоже было нестрашно тогда в приступе почти нечеловеческой благодарности…, но надежды не было в их душах совсем, и он явственно ощущал это
— Когда тебя оперировали? — спросил Фрэт, глядя сквозь железную дверь на пропитанную кровью марлевую повязку на чуть изогнутом операционном шве в боку, зная уже, что теперь там у нее нет почки, и что пошли пятые сутки, и не дожидаясь ответа, сказал, счастливый, что жива:
— Гугеноты — это реформаторы… во все времена, в Европе… Америке… В России гугеноты — это Лопухины…, и ты одна из них… И не уничтожить вас так просто, не извести, хоть гугеноты только и делали, что умирали… В средние века католик не мог заснуть, на зарезав предварительно гугенота… А в 1572 году, летом по сигналу колокола аббатства Сен-Жермен католики потрошили их так старательно и трудолюбиво, что порешили разом тридцать тысяч душ.