Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Котовский (Книга 2, Эстафета жизни)

ModernLib.Net / История / Четвериков Борис / Котовский (Книга 2, Эстафета жизни) - Чтение (стр. 15)
Автор: Четвериков Борис
Жанр: История

 

 


      Оба призадумались о детях, о будущем. Будущее было очень неясно и тревожно.
      - Не дают нам спокойно жить, - как бы отвечая на общие мысли, промолвил Фрунзе. - Бельмом мы у них на глазу!
      - Они у нас бельмом! - пробурчал Котовский и добавил сердито: - Черт бы их побрал.
      И опять начался разговор о корпусе Котовского, о том, какие задачи предстоит разрешать в связи с перестройкой и перевооружением армии.
      - Говорят о новом моем назначении, - сообщил Фрунзе.
      - Да, я слышал, - отозвался Котовский. - Замом наркома по военным и морским делам.
      - Это делается для того, чтобы я мог вплотную заняться военной реформой. Все надо в корне перестраивать. А главное - техника, техника нам нужна! Пока что мы хромаем на обе ноги. Но вот посмотришь, чего мы добьемся в ближайшие годы! Наши моторы должны быть лучшими в мире, наша броня - самой прочной, наши пушки - самыми дальнобойными, наш флот - самым боевым!
      - И наш солдат - самым храбрым и самым умелым! - закончил Котовский.
      - О красноармейце хорошо сказал Сергей Сергеевич Каменев, - все так же серьезно продолжал Фрунзе. - Он сказал, что красноармеец не только боец, но боец и плюс еще революционер, и с таким необычным противником сталкиваются солдаты капиталистических стран. Каменев прав, отмечая, что эта черта ставит Красную Армию в несравнимое с армиями капитализма положение. А если добавить, что нашей армией будет фактически весь народ, что все население будет подготовлено, обучено, даже юноши, даже женщины в любую минуту сумеют взяться за пулемет, занять место в кабине самолета или повести в бой танк - тогда будет ясна вся картина.
      Софья Алексеевна с нетерпением ждала мужа и бросилась ему навстречу. Обрадовались приезду папы и "дяди Котовского" дети. Надо сказать, что Котовского вообще любили дети и сразу находили с ним общий язык, а дети не любят плохих людей.
      Фрунзе и Котовский подробно рассказали Софье Алексеевне о днях, проведенных в Москве. Вечером читали письмо Надежды Константиновны Крупской, напечатанное в "Правде". Письмо слушали и взрослые, и дети, и приехавшие накануне в Харьков военный инженер Карбышев и Дмитрий Андреевич Фурманов. Читал письмо Михаил Васильевич. В комнате стояла глубокая тишина. Все снова переживали потерю Ленина, думали о Ленине.
      - "Товарищи рабочие и работницы, крестьяне и крестьянки! Большая у меня просьба к вам: не давайте своей печали по Ильичу уходить во внешнее почитание его личности..."
      Голос Фрунзе звучал вначале глухо, но по мере чтения крепнул и становился звонче, призывней:
      - "Не устраивайте ему памятников, дворцов его имени, пышных торжеств в его память. Всему этому он придавал при жизни так мало значения, так тяготился всем этим. Помните, как много еще нищеты, неустройства в нашей стране. Хотите почтить имя Владимира Ильича - устраивайте ясли, детские сады, детские дома, школы, библиотеки, амбулатории, больницы, дома для инвалидов и так далее и самое главное - давайте во всем проводить в жизнь его заветы..."
      - Давайте проводить в жизнь его заветы! - повторил в возбуждении Фурманов.
      - Давайте проводить в жизнь его заветы! - повторил и Котовский.
      - Народ, - продолжал Михаил Васильевич, - так и понимает свой долг. Почитайте, какие резолюции выносят на заводах, в воинских частях, в деревне, в научных учреждениях, в организациях писателей, в школах! "Клянемся следовать его примеру!", "Будем свято хранить его заветы!", "Пусть не злорадствуют враги: Ильич мертв, но живы рабочий класс и Коммунистическая партия!" Не беспокойтесь, народ все понимает! Народ не ошибется!
      - Вы, конечно, слышали, какой приток начался в ряды партии? взволнованно говорил Фурманов. - Тысячи и тысячи заявлений кадровых, квалифицированных пролетариев, лучших представителей интеллигенции!
      - Ленинский призыв! Как это многозначительно, как это ценно! подчеркнул Фрунзе.
      Все были в приподнятом настроении. Посыпались рассказы о виденном и слышанном за эти дни, о высказываниях самых разнообразных людей, о различных газетных сообщениях и сообщениях радио.
      - В Кантоне объявлен трехдневный траур.
      - В Берлине, в Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке - повсюду траурные собрания и манифестации. Весь мир скорбит! Никакие репрессии не могут помешать честным людям выразить чувства солидарности с нами!
      - Какое победное шествие ленинских идей!
      - Да, но есть и толстокожие...
      - А как же? Не без того! Без них никак не обойдется. Шкуры барабанные!
      - По-моему, каждый коммунист, - задумчиво произнес Фурманов, - каждый коммунист и своей жизнью, и своей смертью должен призывать к победе, к счастью, к устроению жизни. Как Ленин.
      7
      Остро переживал смерть Ленина и Иван Сергеевич Крутояров, тем более остро, что он вообще был необычайно впечатлителен. Он воспринимал все по-своему. Воспринимал и помещал где-то в картотеке мозга, в огромном образохранилище, до востребования. Чего только не хранилось здесь бережно, нетленно: и какие-то детские истории, и факты, наблюдения, зарисовки из школьной жизни. Рядом с громадными замыслами, построениями каких-то произведений, может быть, романов, которые никогда не будут написаны, рядом с запасами излюбленных афоризмов или подхваченных на лету крылатых словечек, рядом со всем этим - тонкие, почти неуловимые, но вместе с тем немеркнуще яркие и выпуклые записи каких-то запахов, какой-то тишины, какой-то тропинки, по которой когда-то шел и вдруг увидел у самой дороги ядреный белый гриб... какого-то дождя, и как тогда пахло мокрыми листьями березы...
      Крутояров садился за письменный стол поздним вечером. В доме воцарялась тишина, давно уже все спали. Только сытый кот Мурза, с тигровыми рыжими полосами, пышным загривком и белоснежными лапками, - с сознанием не только права, но даже и долга - располагался прямо на рукописях, под самой лампой с зеленым абажуром. И начиналась творческая работа. Оживали на белом листе бумаги и жили своей особенной жизнью герои романа. По непреложным законам сюжета, осторожно, но твердо направляемые путями творческого замысла, они шли к завершению своей судьбы. Неожиданно давний и, казалось бы, начисто забытый дождь вдруг срочно требовался со всеми своими мельчайшими приметами, не дождь вообще, а именно этот, конкретный, бережно хранимый в архивах памяти дождь. И теперь этот дождь промачивал насквозь героя романа и даже содействовал движению событий, раскрытию определенных черт, выявлению образа героя...
      Однако уже скоро утро. Надо ложиться спать. Кот Мурза поднимает голову, щурится и смотрит недовольными зелеными глазами: "Что случилось? Что за беспорядок?"
      Удивительное дело: Крутояров крепко спал, а мозг, видимо, продолжал свою работу - сопоставлял, анализировал. В момент пробуждения Крутояров, оказывается, отлично все знал и помнил, что-то сочинил, что-то исправил и бесповоротно решил, чем кончится глава, написанная ночью.
      Даже какой-нибудь мелкий, казалось бы, незначительный случай - или мимолетный трамвайный разговор, или виденная на улице сценка, или сообщение, вычитанное в газете, - прочно врезались в его память, и долго ходил он под впечатлением этого, обдумывал, додумывал то, что осталось, так сказать, за рамками наблюдения, сочинял на этой почве целую историю и сам же бывал ею потрясен.
      Что же сказать о крупных явлениях, о больших травмах?
      Случаются в жизни человека события, которые производят полное опустошение, оставляют тяжелый, неизгладимый след. Такие раны долго не зарубцовываются. Иногда в результате подобной катастрофы изменяется весь ход мыслей, вся направленность, человек как бы прозревает, приобретает умудренность, переоценивает многие свои прежние взгляды. Некоторые под тяжестью неизбывного горя сгибаются, теряют душевное равновесие и больше уже никогда не могут оправиться от удара. Другие, наоборот, встречают испытание судьбы с гордо поднятой головой и в ответ дают клятву идти еще тверже, бороться еще настойчивей.
      Крутояров обладал устойчивой психикой, но все в себя впитывал, все остро переживал и до осязаемости воплощался в тех, кто не сдается, в тех, кто падает духом, и таким образом жил тысячами жизней и радовался и терзался тысячами сердец.
      События, которые охватили все огромное пространство Российской империи с первых же дней, с первых десятилетий двадцатого столетия, не оставили непричастным ни одного человека. Войны, революции, битвы, казни... Неслыханные подвиги и невиданные жестокости. Вершины благородства, самоотверженности и примеры небывалого предательства. Разлуки и находки, взлеты и падения. Бесчисленные случаи раздирающих душу драм и величавого, гордого проявления гуманизма. Расцвет дарований. Пробуждение народного гения. Утро страны. Утро человечества.
      Вот в какое время жил Крутояров. Вот какая эпоха прошла перед его взором. Он видел, как от каждого вдруг потребовались усилия в десять раз большие, чем, казалось бы, он мог. От сознания, что борьба идет за самое существование отчизны, за переустройство мира, у людей вырастают крылья и становятся до того наполненными до краев дни, что по деяниям, переживаниям каждый успевает за одну жизнь прожить десять, двадцать жизней, сто.
      Крутояров считал святым своим долгом запечатлеть все виденное, сохранить для будущих поколений правдивый, выпуклый облик эпохи, воплощенный в точные, сильные слова, в типическое, в обобщенные характеры. Размышляя над своими творческими планами, Крутояров понимал, что предстоит ему огромный сверхчеловеческий труд, но думал об этом без боязни, без колебаний. "Должен. Сделаю", - говорил Крутояров себе. И, мысленно окидывая взором эти пламенные, мятежные десятилетия, всегда догадывался, что, если попробовать выразить всю суть в одном слове, слово это будет "Ленин".
      Смерть Ленина была потрясением, горем - таким, какое накладывает на лицо глубокие морщины и проступает седой прядью волос. В траур облачилось все, что способно чувствовать, мыслить, все прогрессивное и честное на земле.
      В доме Крутоярова горе было немногословно, таким и бывает настоящее глубокое чувство. Не стыдно было и не трудно быть всем вместе - и Надежде Антоновне, и Ивану Сергеевичу, и Маркову с Оксаной - быть вместе и молчать и думать горькую думу.
      Читали вслух обращение ЦК. Слушали радио.
      - Ведь знали, что это неизбежно, - проговорил Крутояров, может быть даже не сознавая, что произносит вслух, - знали... А как невыносимо тяжело, когда это все-таки случилось...
      Снова молчание. Снова погруженные в себя, в свои мысли сидели все, собравшись в столовой, но сидели не за общим столом, а кто где.
      - До чего же мы бессильны, до чего маломощна медицина! - снова заговорил Крутояров. - Такого человека не сохранить! Ведь всего пятьдесят четыре года... А какая-нибудь мозолящая глаза ничтожность тянет до столетия!
      - Не умеем мы гениальных людей беречь, это правда, - согласилась Надежда Антоновна. - Убивать придумали тысячи приемов, а вот жизнь отстоять...
      - Довели его, - охрипшим голосом сказал Марков. - Сверхчеловеческий груз поднял. Разве можно вынести?
      Крутояров не мог оставаться дома. Бесцельно слонялся по улицам, вглядываясь в каждое встречное лицо и стараясь угадать: радуется втайне этот человек или наполнен большой скорбью и горечью? Все лица были печальными.
      Крутояров, остановившись, слушал приглушенные шумы города. Как будто город ходил на цыпочках и говорил вполголоса в эту горестную минуту. Врезались в память рубленые строчки стихотворения, напечатанного в эти дни в петроградской "Красной газете":
      Город дрогнул. Гудки окраин
      Провожали тело Ильича.
      Город кричал, словно больно ранен
      Был в этот час.
      Стихи выражали чувства, охватившие Крутоярова, и он все повторял:
      Город кричал, словно больно ранен
      Был в этот час...
      "Да, город ранен. Но раны зарубцуются, а воля к победе станет непреодолимей!"
      Вечером Крутояров выехал в Москву.
      Первым, кого встретил, выйдя в Москве из вагона, был Марков. Оказывается, они приехали одним поездом.
      - В таком случае, пошли, - предложил Крутояров.
      И они пошли рядом, молча, вглядываясь в лица встречных.
      А потом оба были на Красной площади.
      В этот день гроб с телом Ильича был перенесен из Дома Союзов на Красную площадь. Там гроб поместили на особом постаменте. Прощаясь с Ильичем, проходили мимо в скорбном молчании москвичи, и делегации, и просто люди, которые так же, как Марков и Крутояров, не размышляя, бросив все, приехали в Москву.
      В четыре часа дня объединенный оркестр грянул душераздирающие аккорды Чайковского, ухитрившегося заглянуть в глубины души человека, в самые заповедные тайники.
      Одновременно с оркестром тысячи гудков фабрик и заводов слились с залпами прощального салюта орудий. На пять минут остановились автомобили и пешеходы, заводские станки и поезда. Пять минут молчания. Пять минут горького раздумья.
      Гроб с телом Ленина перенесен в Мавзолей.
      Ночным экспрессом Крутояров и Марков вернулись в город, отныне носящий имя Ленина. Вышли на обширную площадь перед вокзалом. Здесь когда-то стояли приехавшие из Умани Марков и Оксана. Не так много времени прошло с тех пор, но как все изменилось. И город не казался теперь Маркову страшным и непонятным. Марков знал его и любил.
      Было утро. Холод и по-утреннему прозрачный и ясный воздух вливали бодрость в дряблое, уставшее после дороги тело.
      Крутояров остановился, приглядываясь, прислушиваясь. Город погрохатывал, жил, шумел.
      - Вот так-то, Михаил Петрович, - громко, отчетливо произнес Крутояров. - Что ж, будем продолжать жить.
      Человек не может долгое время находиться в состоянии безумного отчаяния, болезненно-неистового возбуждения, даже сосредоточения и внимания. Наступает реакция. Приходит утомление. Организм отключает переживание, которое было бы пагубным, если бы еще его продлить. Нельзя упрекнуть близких людей умершего, если в их отчаянии происходит перелом. С кладбища родные и близкие возвращаются печальными, но умиротворенными. Скорбь об утрате должна выливаться в деятельность: в служение тому делу, которое не закончил умерший, в заботы об увековечении его памяти.
      - Будем продолжать жить, - повторил Крутояров.
      Мимо них хлынул поток людей. Очевидно, прибыл какой-то поезд. Люди спешили, оживленно о чем-то говорили, несли сумки, свертки, чемоданы. Вымахнув из здания вокзала, они веером растекались в разные стороны: кто пешком на Старый Невский, кто в сторону остановки трамваев на Лиговке, кто прямо - на Невский проспект.
      Крутояров внимательно смотрел на людской поток, на соотечественников, на братьев, на жителей прекрасного города прекрасной страны. Это были его современники, однополчане, те, с кем рядом он шел по дорогам войны и по дорогам свершений. Вот они - простые и в то же время необыкновенные, казалось бы, самые будничные и заурядные, но между тем способные творить чудеса.
      Вглядываясь в их лица, в их уверенные движения, вслушиваясь в их говор, в их бодрые голоса, Крутояров осознал в этом что-то значительное, что отвечало на самые трудные, недоуменные вопросы бытия - вопросы смерти и жизни, мимолетности и вечности.
      - Жизненный процесс как эстафета, - медленно произнес Крутояров. Те, кто уходят навсегда, передают наказ оставшимся: продолжать жить, завершать незаконченное, продумывать новое, искать неотысканное...
      Марков молчал. Он понимал, что Крутояров в раздумье, и боялся ему помешать.
      ...Прошел январь 1924 года. За январем промелькнул коротенький февраль... Мир жил, хлопотал, боролся...
      О Д И Н Н А Д Ц А Т А Я Г Л А В А
      1
      Писатель Бобровников вдруг стал темой номер один, знаменитостью, о нем заговорил весь эмигрантский Париж. И не потому, что он написал замечательный роман или поставил в театре экстравагантное ревю. Тут было другое: он уезжал в Россию, в Советскую Россию, кажется, уже получил визу, словом, сам лез в пасть ГПУ. Одни бранили его, обвиняли, позорили, другие втайне завидовали. Всем интересно было, что из этого получится. Расстреляют? Или простят?
      Мария Михайловна Долгорукова уже не говорила о Бобровникове, что у него неписательский вид, что он ей не нравится. Теперь он ее интересовал, и она даже требовала, чтобы князь Хилков во что бы то ни стало привел его, только как-нибудь так, вроде бы случайно, и чтобы без лишних свидетелей неудобно все-таки, переметнулся на ту сторону. Но у Марии Михайловны есть к нему одно дело... думаете, насчет "Прохладного"? Нет, совсем другое, очень личное и очень важное, очень.
      У князя Хилкова была маленькая тайная страстишка: он любил посещать кабачки, низкопробные кабаре. Ему нравилось смотреть на пьяных, разухабистых женщин, на шумных собеседников за столиками, уставленными бутылками... За последнее время он особенно пристрастился к одному из бесчисленных русских кафе, какие пооткрывали бывшие сенаторы, бывшие помещики, бывшие врангелевские полковники, стремясь заработать хлеб насущный.
      Это кафе носило название, которое сразу привлекало внимание: "У самовара я и моя Маша", и около названия на вывеске был изображен сверкающий медью самовар - бокастый, с кружевной конфоркой и расписным чайником, со струйкой пара, поднимающейся вверх. Словом, не хватало только связки бубликов, чтобы представить былую российскую "обжорку", канувшую в Лету вместе с царским двуглавым орлом, хоругвями и крестными ходами.
      Сюда-то и приходил князь Хилков, усаживался где-нибудь в уголке и, рискуя испортить желудок, заказывал порцию гречишных блинов или московские расстегаи.
      И вот как-то, пробираясь между столиками и разглядывая скатерти, вышитые петухами, князь набрел на Бобровникова. Если бы не настоятельные просьбы Марии Михайловны, он бы сделал вид, что не узнал писателя, или же ограничился бы легким поклоном и быстро ретировался. Но теперь он принял другое решение. Вот когда он сумеет выполнить поручение Марии Михайловны и под каким-нибудь предлогом пригласит Бобровникова!
      С непринужденностью, какая вырабатывается годами светской жизни, князь Хилков приветствовал романиста, с подчеркнутым удовольствием принял приглашение "разделить компанию" и несколькими удобными, обтекаемыми, ничего не значащими фразами устранил неловкость, которую заметил в Бобровникове, так как тот восседал один на один с наполовину опорожненной бутылкой водки, по внешнему виду в точности такой, какой была царская сорокаградусная с белой головкой.
      - Тоже любите заглянуть в эти злачные места? - игриво спросил князь Хилков, ничем не показывая, что сервировка столика ему не по душе.
      - Завсегдатай этих "стиль рюсс"! - ответил Бобровников. - Только предупреждаю: водка здесь форменная дрянь. Не советую.
      - В самом деле? - спросил озабоченно князь, хотя отнюдь и не собирался заказывать водку. - Тогда я рискну, если позволите, потребовать бутылочку шабли? Рад встретиться, слышал, что уезжаете? Надеюсь, придете попрощаться? Мария Михайловна уполномочила меня передать, что будет рада вас видеть. Например, что вы скажете, если во вторник, часов в одиннадцать?
      Бобровников не удивился приглашению. За последнее время он только и делает что встречается, выслушивает предостережения, отвечает на расспросы, огрызается, когда начинают бранить, и повертывается спиной, услышав угрозы.
      - Во вторник? Зайти, конечно, могу, только чего это я понадобился княгине? Мода! Вы думаете, зачем я здесь сижу? Удостоился приглашения от самого Сергея Степановича Рябинина. Вот как у нас! "Не угодно ли вам будет посидеть со мной за рюмкой вина?" - "С превеликим удовольствием!" "Хотелось бы, знаете ли, в тихом уголке, где нам никто не помешает, поболтать о том о сем!" - "Помилуйте, в Париже таких уголков множество!" и предложил я ему вот это самоварное захолустье, нарочно выбрал самое невзрачное, - это миллионеру-то! Воротиле российскому!
      - Я, кажется, буду не совсем кстати...
      - Напротив, поприсутствуйте, получите феноменальное удовольствие. Я Рябинина знаю еще по Петербургу, он там журнал издавал, на веленевой бумаге, с виньетками. "Эллада". Курс на разбогатевших лавочников и присяжных поверенных. И платил, сукин сын, хорошо. Созвал как-то раз писательскую братию, не кое-каких - маститейших. Ему чего церемониться? У него деньги! Усмехнулся наглецки и вылепил нам в глаза: "По-моему, что писатели, что продажные твари - разницы никакой. У них товар - у нас деньги. Заплати - и будьте любезны, что прикажете". Оскорбились мы тогда, хотели бойкотировать его "Элладу", да так как-то не получилось, не собрались. Вот вы - человек из другого мира, только кораблекрушение выбросило нас на один остров... Скажите объективно: разве хорошо так оскорблять? Ведь он нас с грязью смешал! А мы молчали... Чувствовали, видимо, что грубо, а какая-то доля правды в его словах все-таки есть... Есть или нет? Вы режьте начистоту, по-русски. Ну?
      - Если хотите знать мою точку зрения... - замялся князь, - я вообще невысокого мнения о человеческой породе. Например, собаки, на мой взгляд, куда интеллигентнее. Умные, честные. Не предадут. А слоны? А лошади? Особенно лошади!
      Князь Хилков мечтательно задумался, но тут же спохватился и стал отнекиваться:
      - Парадоксы! Не обращайте на меня внимания... Я ничего не смыслю, ничего не знаю, а главное - не стремлюсь знать.
      - Но что вы скажете о Рябинине? - настаивал Бобровников. - Не увиливайте от прямого ответа.
      - Господин Рябинин, как мне кажется, узко поставил вопрос. Судите сами, разве по сути вопрос поставлен неправильно? Все мы продажные твари! Все на свете продается, только цены разные. Но боже упаси, я не отнимаю вашего права считать писателей существами особенными! Я только думаю, что писательская профессия тяжелая, но не тяжелее, чем другие. Разве легче продавать себя для работы в угольной шахте? По-моему, так ужасно! Или служить тюремным надзирателем... А? Как вы думаете? Или работать на бойне... Бр-р! Все эти кишки... Однако этот разговор не по мне. Я совершенно не гожусь в философы.
      - Д-да-а! - выдохнул Бобровников, отодвигая рюмку и почти с ужасом разглядывая князя. - Вот вы какой! Не зна-ал. Простите за откровенность считал вас пустым местом... Эх, Рябинин не слышал! Нет уж, вы, пожалуйста, не уходите. Имейте в виду: Рябинин умен! Какой он там ни есть, а умен, чертушка. Кстати, вот он и сам пожаловал, теперь уж вам этикет не позволит испариться.
      2
      Рябинин вошел хмурый, сосредоточенный. Он привык, где бы ни появился, вызывать шумный восторг и теперь только досадливо отмахнулся от хозяина этой чайнушки, забывшего о своих орденах, какие он носил в былые времена, о своем полковничьем чине и превратившегося в безобидного хлопотливого хозяйчика, раболепно встречающего богатых клиентов.
      - Лестно, весьма лестно! Конечно, у нас не "Пайяр", не "Ларю", зато все русское! - бормотал он, мельтеша перед Рябининым и мешая ему пройти. Добро пожаловать, Сергей Степанович! Удачно! Par axcallence* сегодня, к блинам! Faute de mieux...**
      _______________
      * Par axcallence - в особенности (франц.).
      ** Faute de mieux - за неимением лучшего (франц.).
      - Бобровников не приходил? - не здороваясь, спросил Рябинин, но тут же увидел писателя и направился к нему.
      Ничуть не удивился присутствию князя Хилкова. Выражение его лица говорило: "Хилков так Хилков. Какая разница". Но галантно подскочившего и звякнувшего шпорами завитого и нафабренного гусара без всякого стеснения прогнал:
      - Ладно, ладно, без тебя обойдется. Не мешай.
      - Виноват, Сергей Степанович... Я только хотел...
      - Проваливай, проваливай, брат. У нас тут дело... Развелось этой шушеры! - обернулся Рябинин к Бобровиикову и Хилкову. - Нигде не укрыться! На Невском у Палкина и то было сподручнее... Так как? Едем? - глянул он на Бобровникова. - Уже были и на Рю-де-Гренелль? В полпредстве? У Красина?
      - Еду, Сергей Степанович. Завтра иду визу получать, и - на Северный вокзал!
      - Выходит, перебежчик?
      - Нет, это называется по-другому: возвращение блудного сына. С меня довольно, не могу больше на это гнилое болото глядеть. Такая мерзость. Думал, так и пропаду. И вдруг - как солнце брызнуло. Пускают! В Россию!
      - России нет. Есть Совдепия.
      Рябинин сел напротив, долго молча тяжелым взглядом смотрел на Бобровникова, потом без злорадства, даже с грустью добавил:
      - Расстреляют они вас. Как пить дать расстреляют. А эти наши молодчики - из кутеповского "Союза галлиполийцев", - эти ерунду придумали. Пойдем, говорят, на вокзал и морду ему набьем. Это вам то есть. Мальчишество. Ведь не гимназисты. Я, собственно, и пришел об этом вас предупредить. Но коммунисты - серьезный народ. Вот увидите - обязательно расстреляют.
      Бобровников молчал. Рябинин тоже замолк, молча придвинул бутылку водки, хозяин чайнушки мигом распорядился подать ему рюмку из особого для почетных гостей - советского хрустального сервиза, купленного в 1923 году в Лионе, на международной ярмарке в советском павильоне. Рябинин налил, выпил и чертыхнулся:
      - Ну и мерзость. Дайте-ка коньяку.
      Князь Хилков, прямой, вежливый, внимательный, сидел, как в театральной ложе, слушал и поочередно смотрел то на Бобровникова, то на Рябинина. Его не тяготило, что он молчал. По-видимому, он чувствовал себя превосходно и слушал с нескрываемым удовольствием, так и казалось, что вот-вот он зааплодирует.
      Принесли бутылку коньяку и еще три рюмки. Рябинин повертел рюмку в руках:
      - Завод имени Ломоносова? Понятно. Бывший императорский. Помню.
      Опять молчание.
      - Почти достигли довоенного уровня? Я говорю о Советской России. Допустим. Но чем? Ограбили банки. Потом ограбили церкви, даже колокола стибрили, даже ризы с икон содрали. Что дальше? Наладили промышленность? Ну, это туда-сюда, но доходы-то кому? Государству? Наладили дело на приисках - все золото опять государству, весь уголь, никель, все железо, вообще все, даже прибыль от каждого фунта сахару - все в одни руки... Это, конечно, один-ноль в пользу Советской власти, не спорю. М-да. Тут есть над чем задуматься. Для них один-ноль, а для меня? Нет! Не приемлю! Верую, господи, помоги моему неверию! При социализме полная возможность государству лезть в любой частный карман. С кем спорить? На кого жаловаться? Дери прямые, дери косвенные налоги, устанавливай какой вздумается нищенский оклад - все сойдет, все стерпят. В природе человека в свою пятерню загребать, копить, наживать, а у них как? В общий котел? Да тогда на какой ляд и работать? Тогда и воровать не стыдно, казенное всегда тянут. Тогда - извините, пожалуйста, - пусть другие работают, работа дураков любит, а я уж погожу... Нет, не понимаю я этого, честно говорю, не понимаю! Человек - хищное животное, ему хочется живое мясо рвать, а тут его пичкают травкой социализма. Ничего у них не получится с социализмом! А чтобы наверняка не получилось, мы со своей стороны тоже постараемся. Где под руку подтолкнем, где в бочку меду ложку дегтя прибавим. Теперь, без Ленина, это будет проще, легче. А как же, господин... то бишь товарищ Бобровников? Сочтем своим долгом! Мы должны это делать. Если не это... тогда что же остается?
      - У вас безвыходное положение, вот и злобствуете. Вы - макулатура. Знаете, тряпичники собирают обрезки, всякий хлам, и это идет в перемол, на бумажную фабрику...
      - Заговорил! - усмехнулся Рябинин, подмигивая князю Хилкову. - За живое задело!
      Бобровникова и вправду задело. Он подумал, слушая Рябинина, что хватит, почитал Рябинин мораль в былое время в Петербурге. И чего примчался? Чего ему надо? Предупредить, что морду хотят набить какие-то молодчики? Вряд ли. Это предлог. Утешения для себя ищет! На душе-то скребет, вот и мечется. Так получай же, почтеннейший издатель "Эллады"! Кушай на здоровье!
      - Ваша дочь, господин Рябинин, вышла замуж за норвежца. Пройдет несколько лет - и она разучится говорить по-русски. Да и вы-то сами по-русски разучитесь, по-французски не научитесь... Вы... как бы это сказать... рассосетесь, сойдете на нет. Это ваша величайшая трагедия, вы не меньше, чем я, тоскуете по родине, наверное, плачете по ночам, во сне Литейный проспект снится да Адмиралтейство, локти кусаете, но вот какая оказия: я могу вернуться, а вы нет, вы вышвырнуты навечно. Я нагрешил, наделал глупостей, въелось рабское угодничество в меня, казалось, как же так, могу ли я жить не в вашей лакейской? Могу! И все, что наделал, поправимо. Меня примут, мне поверят. И Куприн может вернуться, даже Бунин может! А вам пути отрезаны, батенька, и, конечно, вам это невыносимо, мучительно, больно. Скоро я буду в другом мире, недоступном даже вашему пониманию, в другом, совсем, окончательно другом, я это чувствую, хотя еще плохо разбираюсь. А колокола... что ж? Они сделаны народом, он хозяин, хочет - на колокольне их вешает, хочет - переплавит на снаряды, чтобы по вас бить...
      Упоминанием о дочери Бобровников попал в самое больное место. Рябинин так и взвился, но тотчас овладел собой, сел, даже весь багровый стал и жилы надулись. Рябинин больше всего боялся, что его дети забудут Россию, родной язык. В доме Рябинина полагалось говорить только по-русски. И книги у него в шкафах были русские. Но улица, театр, товарищи - все вокруг было иное. И мальчики тайком от отца встречались с французскими девчонками, с французской молодежью, и нет-нет да и дома срывалось у них с языка французское словечко, а то еще брякнут что-нибудь на арго, это и вовсе приводило Рябинина в бешенство. Ведь Рябинин верил (или притворялся, что верит?) в скорое возвращение, в скорое падение советского режима. Ударом для Рябинина было бегство из дому дочери. Она оставила записку: "Папочка, не сердись, ты же не хочешь, чтобы твоя дочь отказалась от счастья. Мы любим друг друга, твоих денег нам не надо. Мы уже повенчаны, а когда ты сменишь гнев на милость, мы оба - Ивар и я - придем просить у тебя прощения за самовольство. Твоя Лидия".
      Вся эта история обсуждалась и пересуживалась всюду, о романтической любви Лидочки знали в самых широких эмигрантских кругах. И нельзя сказать, что Лидочку осуждали. Графиня Потоцкая - та была прямо в восторге. Поговаривали даже, что первую ночь влюбленные скрывались именно у нее.
      Рябинин был достаточно умен, чтобы не поднимать скандала. Напротив, он немедленно узнал адрес молодоженов и написал, что удивляется, зачем понадобилась такая конспирация, что он не какой-нибудь самодур, чтобы навязывать детям свои вкусы. Рябинин перевел на имя дочери значительную сумму, после чего молодые преспокойно уехали в Осло.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31