Значит…
Значит, Кудеслав занял голову раздумьями о второстепенном, чтобы не мешать чувствам сосредоточиться на главном — то есть на спасении взбалмошной инородки от последствий ее же собственной глупости и от чего-то еще, скрываемого ильменкой наверняка из опять-таки не шибко умных побуждений. А второстепенное — это дела, затеянные кем-то для развала общины.
И что получается? Получается, правы родовичи, выдумавшие твое третье прозванье. Получается, ты впрямь можешь когда-нибудь сделаться чужим для общины. И не потому, что это община тебя отторгнет, — ты можешь сам…
А утро выдалось веселым, ярким. Истра казалась бы упавшей на землю полоской неба, будь в ее голубизне меньше золота — это Хорсов лик дробился несметным множеством крохотных своих подобий на мелкой ветровой ряби. Берега звенели голосами проснувшихся птиц, шумели чистой прозрачной дымкой новорожденной листвы…
Да, на редкость светлое и радостное выдалось утро.
Словно бы в злую насмешку.
Векша молчала. Даже ее дыхание — натужное, трудное — временами переставало быть слышимым, и Мечнику казалось, будто ильменка вот-вот сомлеет и свалится в воду. Но всякий раз за мгновение до того, как он решал оглянуться, позади раздавался вздох или всхлип или вдруг челнок начинал раскачиваться, выдавая осторожное шевеление Белоконевой купленницы.
Чувствовалось, что лишь присутствие Кудеслава мешает ей дать волю слезам.
Мечника тоже стесняло ее присутствие. Не будь рядом Векши, он бы уж вспомнил все бранные слова — и здешние, и урманские, и еще боги ведают чьи, — слышанные во время странствий и прицепившиеся к памяти куда крепче множества гораздо более дельных знаний. Поди, враз отлегло бы от сердца, коли можно было бы вслух, громко, до першения в горле, до судорожного эха от обоих истринских берегов, забористо, длинно, неповторимо… Вот только стыдно при ильменке — стыдно проявить несдержанность, мало приличную воину.
Да, воину…
Воину приличествовало бы сообразить — еще там, в граде, — что Векшу брать с собою никак нельзя. Хотя бы потому, что плаванье это может оказаться опасным. Ведь как ни вглядывайся в заросшие вербняком да камышом берега, с середины реки все едино не углядишь своей гибели. Вымелькнут из зарослей сердитые остроклювые пташки, и ни ты, ни ильменка даже не узнаете, с чьих тетив они сорвались. Вот тебе и воин… Воину бы сразу понять, что при нынешних делах всякое может случиться; воину бы не пустить, отвадить упрямицу от опасной затеи — хоть бранью, хоть тумаками, хоть как. И, между прочим, воин-то в броне, а на Векше лишь полотняная рубаха, и та драная. О-хо-хо, драная или целая, рубаха или полушубок — это стреле без разницы. Дай латы умелому лучнику не шибко великая помеха — найдет, куда остроклювую-то вогнать. Это лишь в бою трудно, а уж из засады беззащитное да убойное место можно нащупать в любой броне И, кстати, ежели на тридцати—сорока шагах, да тяжелой стрелою с железным наконечником — боевой либо которая для крупного зверя, — вряд ли твой доспех тебя выручит.
Так что зря ты беспокоишься, Мечник Кудеслав: никакой ты не урман, а самый что ни на есть вятской мужик. Тот самый, который, по приговорке, задним умом крепок. Радуйся.
Мечник все налегал и налегал на весло.
В нынешнем положении от зоркости, чуткости да ловкого обращенья с оружием проку почти никакого. Тут одна надежда — быстрота. Хлипенькая, конечно, надежда, но другой-то нет!
И вдруг… Будто марь ведовская нахлынула, подмяла, подменила окружающее вздором каким-то, обманом, небылью… Или все-таки былью?
Ведь было, было уже в жизни такое. Или все-таки не совсем такое? Или совсем не такое, а лишь внешне похожее?
Да и то — уж так ли похожее?
Река была совсем другая; извивистой была она, суетливой как-то не по-здоровому. Черную ее шкуру-поверхность язвили свищи бегучих водоворотов, дерганье мелких полуволн, полуряби напоминало то лихоманку трясучую, то судорожную предсмертную дрожь… Крутые кремнистые берега поросли лесом, и хоть лес этот казался непролазным, слово «чаща» никак не лепилось к толпищам древесных скрюченных полутрупов, изувеченных хищным дыханием близких правечных льдов. А на трепанных ветрами корявых вершинах вызревающее ненастье распялилось кудлатою волчьей полстью и сеяло оттуда, сверху, мешанину по-ледяному холодных капель да мелких каплеобразных льдинок. Льдинок, которые тускло и монотонно отзванивали по шлемам-панцирям троих людей, изглоданных тревогой и речной предзимней промозглостью…
Да, не весна тогда была, а поздняя безлистная осень. И не утро — блеклый усталый день неприкаянно маялся в тогдашнем стылом косматом небе.
Гребцы ровно да мощно сминали-отталкивали назад по-предморозному загустелую воду, и от ровности этой, от однообразия береговых лесистых обрывов, от надоедливой схожести меж собою речных изгибов рождалось ощущение совершенной бездвижности челна. Словно в тягостном сне, когда из последних сил бьешься, а либо ни с места, либо продвигаешься на невероятно малую чуть…
Впрочем, как раз от Кудеслава-то особой растраты сил не требовалось. Кудеслав сидел на собственных пятках посередке челна, и всего дела ему нашлось, что вертеть головой, вглядываясь в проплывающую мимо серость наскальных лесов, да дрожать от холода.
Гребли Кнуд-побратим и тот, второй… как бишь его? Кажется, Свей… Да, Свеем или Молчальником, помнится, чаще всего прозывали русобородого кряжистого верзилу с крохотными зелеными глазками под полосой сросшихся пегих бровей. А еще прозывали его Немым. А еще — Дитятей, потому что улыбался он хоть и редко, но впрямь по-детски: ясно и широко. Но Немым и Дитятей прозывали его лишь недруги и лишь за спиной, ибо кроме детской улыбки славился он еще и огромными, каменной тяжести кулаками. Вот так: прозвища всплыли в памяти, а имя забылось… И боги с ним.
А Кудеславовым именем никто из урманов вывихивать язык не хотел. Кудеслава об той поре звали Вятичем. Ярл так и сказал тогдашним утром:
— Палдур должен был вернуться еще вчера. Палдур не вернулся. Я хочу, чтобы ты и ты, — ярлов палец нацелился в грудь сперва Кнуду, а потом Свею, — чтобы вы отправились узнать, что с ним случилось и случилось ли с ним что-нибудь. А Ватитш может отправляться с вами, если захочет сам.
Это уж потом побратим объяснил Кудеславу, что ярл затеял проверку. При всех (а при ярле — тем более) Бесприютный сказать такого не мог, а мог он лишь глянуть значительно — что и сделал. Вятич дружеского зырканья не понял, но оставаться совсем одному среди людей чужого, еще не вполне понимаемого языка ему хотелось даже меньше, чем тащиться невесть куда на боги ведают какие опасности. Потому он без колебаний вызвался в путь, чем весьма порадовал ярла.
— Лесной человек стал уже совсем викинг, — сказал тогда ярл. — Он еще плохо понимает речь Вестфольда, но уже хорошо знает: делать всегда почетнее, чем не делать. А делить опасность с другом по собственной воле гораздо почетней, чем по приказу. Лесной человек стал совсем наш человек. Теперь нужна хорошая женщина, чтоб таких, как он, стало много.
И все смеялись, но необидно, по-доброму.
Грести Кудеславу не доверили. Свей просто молчком взял весло и устроился на носу челнока-долбленки, а Кнуд сказал побратиму: ты, мол, лучше нас с луком — вот и бери лук да следи за окрестностями. И потянулся ко второму веслу. Вятич прекрасно понимал, что лучше урманов с луком он может быть на берегу, а в увалистой лодочке-душегубке он с луком не так уступает урманам, как с веслом. Но вслух излагать свои догадки не стал, конечно.
Пропавший дружинник послан был к братьям Торхельмингам приглашать их под ярлову руку. Поход в Персию был удачен да славен, а дружина, с которой Торхельминги ходили тем летом, ни достатка ни славы не добыла — ярл счел это подходящим случаем переманить к себе тридцатилетних близнецов-берсерков.
Дорогою Свей Молчальник на краткое время поступился своей молчаливостью, и они с Кнудом заспорили. По Свееву, Палдур был неудачным выбором для такого дела, что он позволил себе какую-то неловкость, какой в беседе с берсерками себе позволять нельзя, и за то поплатился жизнью. Бесприютный вя-тичев побратим полагал, что Палдур и не добрался до лесистых подножий Торхельма — холма, на скалистую макушку которого рыжий скандийский бог отчего-то очень часто ронял свой гремучий огненный молот. Ярлову дружиннику, дескать, в одиночку по округе вообще плавать опасно, поскольку ярл думает, будто он всей округе хозяин, а почти вся округа думает совершенно иначе. Кудеслав урманскую молвь понимал через слово (а когда говорили не с ним, то и через два-три); из слышанного он только то и уразумел, что спорщики спорят лишь о причинах несчастья с Палдуром. А что с Палдуром именно несчастье, они оба не сомневаются. Уразумев это, он проверил оружие и еще внимательней, до хруста в глазницах, стал всматриваться в проплывающие по сторонам одинаковые-однообразные месива камней, скрученных замшелых стволов и корявых ветвей. Тогда-то он и ощутил впервые беззащитность человека на реке меж лесных берегов. Но не тащиться же было суходолом через одно из помянутых непролазных месив! Потом Кнуд (в свое время нахватавшийся на Ильмене примерно столько же по-словенски, сколько Вятич успел узнать по-скандийски) попробовал растолковать своему побратиму, кто такие берсерки. Кудеслав объяснения не понял, но оружие проверил еще раз. А Кнуд сказал:
— Напрасно ярл сделал так, что ты не смог не пойти. Ты хорош и с луком, и с топором, и с мечом ты уже не хуже, чем многие. Ты уже почти воин. ПОЧТИ. Тебе осталось полшага. Большинство тех, кто погиб, гибли именно на оставшемся полушаге. Потому что эти полшага нужно переступить через воина. А через берсерка тебе не переступить.
Возможно, Кнуд тогда сказал как-нибудь иначе, но сказал он именно это.
Помолчали (мерный плеск весел, мерный стук градин о панцири да шеломы, еле слышные на реке всхлипы ветра в голых ветвях — и все). Потом Мечник, которого еще ни разу не звали Мечником, спросил:
— У них большая дружина?
— У них только сами они, — ответил Кнуд. — Потому что больше им никто не надобен. — Он помолчал и добавил: — Если что, без оглядки на нас отходи в сторону. Тебе в этом бесчестья не будет.
Бесприютный почему-то сказал это по-урмански, и Свей коротко оглянулся, блеснул щербатым оскалом: ему понравилась шутка. Кудеслав тоже принял Кнудовы слова за шутку и тоже осклабился. А Свей, отворачиваясь, выговорил:
— Если что, нужно их разделить. И нападать втроем на одного. Иначе… — На продолжение Молчальник поскупился. К чему говорить то, что и без слов должно быть понятно любому, даже лесному Ватитшу?
Вовсе незачем.
Тем более что почти в тот самый миг они нашли Палдура.
Левый берег провалился вдруг шрамом узкой лощины — запекшейся черными струпьями безлистых кустарников, истекающей мутною ржой объевшегося осенними дождями ручья… Он, ручей, небось десятками десятков лет трудился, намывая врезавшуюся в реку галечную рыжую отмель. И вот на этой-то отмели…
Сперва они заметили только застрявшие меж камнями гнутые жерди с прицепленной не то тряпкой, не то зверьей изодранной шкурой (речные волны трепали ее по-песьи злобно и истово).
Это были остатки биарминской кожаной лодки. На очень похожей уплыл из ярлова гарда Палдур. То есть не на похожей, а на ней самой. Нет-нет, ни Молчальник, ни Кнуд (ни тем более Кудеслав) не знали настолько хорошо приметы Палдурова челна, чтоб распознать его по обломкам. Но сам Палдур, оказывается, тоже был тут, на отмели — просто они заметили его уже после того, как очалились возле обломков и выволокли свою долбленку на относительно сухое место. Ведь и впрямь же не вдруг различишь на рыже-ржавом ржаво-рудое!
Кудеслав глянул лишь мельком и принялся очень внимательно всматриваться в ближнюю заросль. Тело пролежало здесь не дольше чем день, ночь и еще полдня; да, недолго пролежало тело, но лисы и прочие лесные прожоры успели хорошо над ним потрудиться. А только вовсе не от этого к горлу Вятича всхлестнулась вязкая да едкая горечь. Зверье на то и зверье, чтоб зверствовать. Да и видывал он уже такого предостаточно — ив здешней земле, и в других чужих, и в собственной.
Но вот удар, разваливший окольчуженного дружинника от шеи до пояса… И то, как и куда был всажен собственный же, вероятно, Палдуров меч…
Кнуд и Свей принялись обсуждать сноровку да силу Торхельмингов (а кому б еще тут суметь вот этак-то, кто б еще на вооруженье да браслеты убитого не польстился?!). А Кудеслав, прислушиваясь вполуха, думал, что человек в любых делах берет верх над зверьем. Да, в любых делах. В зверских — тоже.
А потом они переминались на хрусткой-трескучей гальке и, не переставая шнырять по кустам да склонам настороженными хваткими взглядами, тихонько спорили: что да как теперь делать.
То есть про «что» спорить как раз не потребовалось.
Свей был свеем; стало быть Палдур не то что родовичем, а даже одноплеменным мог приходиться из них троих одному лишь Кнуду (и то неизвестно, поскольку Бесприютный ярлову отцу в закупы угодил младенцем и родство свое знал с чужих только слов). И ярл приказывал лишь дознаться про Палдурову судьбу, а не в случае чего мстить. И все же Бесприютный со Свеем ни на миг не задумались, что именно надлежит теперь делать. И бурчание Кудеслава — дескать, вот так дружинники ярловы теперь и будут по очереди здесь пропадать, покуда тот либо сам сюда не наладится, либо от безвестий помрет — это бурчание Кнуд и Молчальник сочли тем, чем оно и было. Насмешкой сочли. Над ярлом.
И Свей опять сказал про разделить и про «втроем на одного». А Кнуд сказал так: «Говорят, там при них живут только двое стариков — помощников по хозяйству. Вряд ли кто-то следит за рекой. Нас трое мужчин в железных шлемах, в железной броне и с крепким оружием в крепких руках. Давайте просто пойдем на Торхельм и убьем всех, которые там».
И они пошли.
Свей и Кнуд — почти по самому дну лощины, вдоль ручья, по открытому. Правый лощинный отлог был поплоще, и зарос он пореже — только деревьями. Молчальник и Бесприютный решили: если Торхельминги следят за рекой и нападут, то справа (редколесье тем выгодней для засады, что и спрятаться можно, и быстро-бесшумно кинуться на врага). Поэтому лесному человеку Ватитшу определили идти скрытно верхом левого берега, а ежели что — бить стрелами поверх луговины и успеть хотя бы поранить хотя бы одного ворога прежде, чем те добегут до открыто идущих низом.
Лесной вятич, правда, заикнулся, что уж до трех-то считать даже берсерки, поди, умеют, а ежели за рекой следят, то усмотрят и кто куда от нее пошел. Но Свей спросил:
— Ты можешь предложить что-то умнее?
Вятич вздохнул, снял и отдал Кнуду свой щит (лучнику, да еще лезущему в крепь, лишнее снаряженье скорей помеха, а бесприютный урман из-за привычки выменивать все подряд на хмельное был не шибко имущ — из доли в последней добыче, кажется, только доспех персидский к тому времени пропить не успел)… Потом он, вятич, без особой нужды поправил висящий за спиною колчан… Потом еще раз вздохнул… И отправился, куда велели. Потому что долгие пререкания здесь, на ровной отмели, показались ему лучшим способом не дожить даже до ночи. Молчальник и Бесприютный ловчее, чем Кудеслав, умели убивать умелых в убийстве людей; зато Кудеслав родился да вырос в чаще-матушке и вдобавок обладал неявною силой. Потому-то он, в отличие от друзей-скандийцев, чувствовал: за отмелью следили и продолжали следить.
Кудеслав уже лез в облепившие склон кусты, когда позади что-то рухнуло. Не успел он обернуться да глянуть, как это самое что-то, продолжая трещать гравием и, вероятно, вставая, затеяло громко и внятно поминать Кнудовым голосом всех основных скандийских богов, особо выделяя ответственных за реки и скользкие спотыкальные камни. Закончив с богами, Бесприютный урман поведал то ли Свею, то ли провислому небу:
— Утром, отправляясь, я вопреки советам выхлебал бо-ольшую флягу крепкого меда. И напрасно. Нужно было выхлебать две.
А потом Вятичу на некоторое время сделалось не до побратима и Свел: слишком много сил сжирала ходьба.
Склон действительно оказался почти непролазен даже для лесного человека (Кудеслав едва ли не через шаг цеплялся за ветви то луком, то рукоятью меча, то еще чем), и даже для лесного человека склон оказался непролазен бесшумно. Впрочем, слух по тогдашней погоде ни Вятичу, ни возможной засаде был не помощник — звуки рассасывались в монотонном бормотанье полудождя-полуграда.
Пока Кудеслав продирался к гриве, Кнуд и Свей успели уйти далеко. Их отблескивающие тусклым железом фигурки маячили уже почти возле неблизкого лощинного выгиба. Но Вятич не торопился их догонять. Наскоро оглядевшись, он выбрал дерево прямей да выше других, аккуратно прислонил лук к стволу и пардусом взметнулся в черную путаницу безлистной кроны.
Свет, которому хватало сил продавиться сквозь мокрую кошму неба, был тускловат, но, рассеянный льдистой моросью, совсем не давал теней — из-за этого даже очень неблизкое казалось и было особенно различимым. Потому-то, наверное, Вятич Кудеслав и сумел заметить серое пятнышко, умелькнувшее прочь по гребню противоположного склона. А верней, потому вышла такая удача Кудеславу, что он заранее догадывался, где и что может мелькнуть.
Кнуд-побратим и Молчальник не ошиблись в догадке: скрадка была на редколесном берегу ручья. Только не потому, что оттуда удобней напасть, а потому, что редколесьем быстрее бегать.
Может, раньше при Торхельмингах и жили только два старика, но убежавший соглядатай был мальчишкой, быстроногим и расторопным. И неглупым. Высмотрел чужих, понял, как да куда они двинулись, а теперь мчится к хозяевам — рассказать высмотренное да понятое.
Проводив взглядом серый лоскут мальчишеской одежонки, Вятич не слез, а почти свалился наземь, подхватил лук и бросился вниз по склону — не думая о скрытности, не озабочиваясь уберегать лицо от хлещущих веток.
Ручей, кажется, еще сильней вздулся за время Кудеславова лазанья по местной чащобке, но вятичу сумелось почти что с ходу перепрыгать по камням этот бурливый поток вспененной жидкой глины.
Бежать по редколесному склону действительно оказалось легко. Кудеслав успел и догнать, и даже изрядно перегнать друзей (те вышагивали развалисто да неспешно, приноравливаясь к непрыткой прыти лучника, по их разуменью дерущегося гривою чащобного склона). Успел, а потому вспомнил о необходимости скрытничать. И вовремя. Потому что вскоре разглядел встречно идущего.
Кряжистый мужик в меховой одежине да в кожаном куцем доспехе, без шелома — русые волосы слеплены-вытемнены мокретью. При увесистом коротком копье и при двух мечах (один, длинный, за спиною, другой, поменьше, на поясе с правого боку). И еще то примечательным показалось, что в плечах широк неимоверно, аж не по-людски, руки нечеловеческой же длины, но притом низкоросл и коротконог до уродства. Или это лишь показалось так оттого, что шел встречный согнувшись, а вятич на него сверху смотрел (и не смотрел даже — высматривал, скорчась за древом)?
А встречный действительно не шел, а крался по низу редколесного склона, прячась от Кнуда со Свеем. Прячась. От Кнуда со Свеем. И будто нарочно показывая себя гриве противоположного склона, заросшего, куда на глазах следилыцика ушел Кудеслав. Да еще и будто прикипев к тому склону хватким сторожким взглядом, а на идущих вдоль ручья лишь посматривая час от часу.
Вот так. Это вятич никак не привыкнет к диковинной повадке урманов — как они сплошь да рядом исхитряются сочетать хитрую предусмотрительность с ребячьей (а то и жеребячьей) беспечностью. А Торхельмингам то не в диво. Ничем, видать, братьев с Торова холма не озадачило такое рассужденье ярловых людей: коли, дескать, за нами следят, точней точного ничего у нас не получится, потому надобно думать, будто именно сейчас никто за нами уже не следит. Не озадачило, ибо сами Торхельминги рассуждали бы так же.
Вот они и поверили. И теперь тот, которого углядел Кудеслав, приманывает собой лучника, якобы крадущегося через крепь. Значит, второй из братьев там, на противоположном склоне. Скрадывает того же лучника, которого там давно уже нет. А этот берсерк, который тут, внизу… Неужели рассчитывает успеть увернуться от стрелы? С того-то склона до него шагов сотни со две, но все равно… Или надеется, что брат вовремя распознает вражьего лучника да опередит?
А Кнуд и Молчальник, шедшие противоположным берегом ручья, добрались до места, где кусты нависали уже над самой водой.
Тем берегом идти дальше нельзя, сейчас они станут перебираться на здешний. Тут бы Торхельмингам и кинуться с двух сторон…
Кинутся?
Или не решатся, пока третий ярлов дружинник невесть где? Но уж больно соблазнительный для них миг… Так не самого ли себя ты перехитрил, лесной человек?!
Кудеслав до рези под веками вглядывался в противоположный склон, соображая, как бы сам вел себя на месте ворожего урмана. Тому б постараться зайти как можно выше да затаиться над местом, где идущие низом станут перебредать ручей… Вон, к примеру, на самой гриве торчит валун… Точь-в-точь зуб великанский, проеденный… Сбоку еще нарост какой-то…
Да!
Нарост дернулся, приподнялся, слепил себя в голову да плечи привставшего человека. Не стал второй Торхельминг тратиться на вылавливанье ярлова лучника. Он рассудил умнее: приискал себе место посподручнее, выждал, пока двое внизу сделают то, чего никак не могут не сделать… и…
Вятич привстал на колени, изготовил лук. Ох, далековато метать… Если ворог бронный (отюда-то не разберешь!) — беда. Настоящий панцирь даже увесистой железножалой стреле на двухстах шагах не пробить… Да еще тетива поскучнела, накуксилась от дождевой сырости… Но за моросным ропотом подлет стрелы не расслышится (и тому, который тут, у подножья, не расслышать ее пролета), и ветра нет — то все на пользу… Но даль, даль! Ох, нахитровал ты, лесной дуролом, себе же на вред…
Все!
Свои полезли в ручей. А урман, дурень, аж до пояса высунулся из-за валуна, машет — братово, что ль, внимание привлечь хочет? Бей! Второй такой возможности враг не подарит!
Злобно ляснула по назапястнику тетива, стрела с обиженным гуденьем ушла низать льдистую морось — за миг до того, как урман, напоследок особенно резко отмахнув вскинутой правой рукой, сунулся обратно за камень.
А еще не мигом даже — огрызком мгновенья позже Свей, переходивший ручей вторым, споткнулся и лицом вниз всем весом своим немалым обрушился в рыжую бурливую воду.
Кнуд, наверное, тоже сперва решил, будто Молчальник всего-навсего оступился. Во всяком случае, бесприютный викинг, который успел уже выбраться на более-менее сухое, повернул было обратно. Второй Торхельминг, хоронившийся в двадцати шагах под Кудеславом, того-то, небось, и дожидался. Потому что он вдруг ринулся вниз, к ручью, вскидывая копье.
Таиться нужда отпала. Кудеслав вскочил в рост, снова готовя лук: два-три десятка шагов — тут тебе, друже-враже, легонький твой доспех не оборона! И снова ляск тетивы по толстой просмоленной сыромятине, снова раздраженный гуд сорвавшейся в лет железноклювой погибели. Догнала она урмана, погибель эта, почти на полдревка вбила себя в доспешную кожу, в левое ворожье плечо. А только ворог не запнулся даже, не оглянулся на внезапную боль — он все той же безмолвной жутью-примарой несся к ручью, к топчущемуся по колено в воде Кнуду.
То проклиная своих да чужих богов, то их же, проклятых, принимаясь молить о подмоге, Кудеслав еще дважды растягивал-спускал тетиву, метя в мелькающую меж ветвей спину. Вторая стрела размозжилась о по-чудному привешенный длинный берсерков меч, третья вогналась урману в бок (снова в левый, снова близ сердца)… Торхельминг опять не заметил раны. Впрямь будто сон похмельный…
Еще не зная, что именно станет делать там, внизу, вятич взревел подраненным шатуном (на себя отвлечь ворога надеялся, что ли?!) и раненым же медведищем ринулся не разбирая дороги ломиться со склона. Когда он, смахивая кровь с исхлестанного лица, вывалился наконец из леска, бывшего прежде таким прозрачным, а тут вдруг с чего-то понепролазнев-шего (марь, точно — марь!), оказалось, что побратим успел уже и из воды выскочить, и щит на руку перекинуть, и топор изготовить. Бесприютный боком, вприскочку, обходил напастьника по широкой дуге, норовя вывернуться из-под наскока и зайти сверху.
Не получилось.
Торхельминг, по-бескостному извернувшись на бегу, хлестнул оружной рукою вперед и вбок… Мелькнула над галькой серая молния дрота-копья…
Из-под такого броска даже ратному умелейшему умельцу, каким и Кнуд был, не вывернуться (тем более после фляжищи хмельного, хоть и полдня тому питой). Бесприютного лишь на то и хватило, что щит приподнять. А только прошибло копье дубовую, кованную железом плаху. Прошибло, грянуло в панцирь, швырнуло Кудеславова побратима плечьми да затылком на трескучую гальку…
В следующий миг Кудеслав с налета обеими руками ударил Торхельминга по лишь волосами прикрытой голове… лишь тогда вспомнив, что в этих самых руках вместо меча по-прежнему стиснут лук. Если уж явь решила тягаться с жуткими снами, то до конца.
Ему еще достало времени уронить лук и выдернуть меч… то есть ПОЧТИ выдернуть — день все-таки очень не без везения выдался. Потому что выдерни Кудеслав клинок из ножен совсем, беспременно бы тут же оружие свое и упустил. Он не сумел заметить стремительный ответный удар, а только удар этот (скорей всего, локтем на развороте) отшвырнул вятича так далеко, что он, вятич, опамятовал все-таки прежде, чем Торхельминг успел к нему подбежать.
Пораненный тяжко, как бы не смертно даже, урман не пер вслепую, как давеча Кудеслав — лишь бы успеть, — а будто скользил над каменным неукатанным крошевом. Оба его меча были теперь оголены, изготовлены, прищуренные глаза вспыхивали остро да цепко — наверняка он вовремя распознал, что враг опомнился и не просто так валяется на земле.
Нет, Кудеслав не успел бы ничего выдумать. Он успел только спустить тело со шворки разума в надежде, что оно само придумает что-нибудь. И тело придумало. Левая вятичева рука будто собственной волей дернулась встречь набегающему, готовому рубануть с ходу урману. Тот мимо воли вздернул меньший клинок, пытаясь отмахнуться от брошенной в лицо жмени щебня (небось что-то поопаснее примерещилось), и, пока клинок вздергивался, Кудеслав в перекате проскользнул под ним, вскочил — хоть ворогу и успелось крепко задеть его по плечу вторым, большим мечом (хвала богам, вдогонку удар пришелся, а то б прорубил и броню, и то, что под ней).
Вскочил.
И тут же, не давая Торхельмингу времени на новый размах, прыгнул к нему, выбрасывая перед собой довыдернутое наконец из ножен оружие. Носок вятичева клинка почти на пядь вгрызся в доспех, в поддоспешье и в урманский живот, но тут некстати вздумавшее ополоуметь кудлатое небо с гулким натужным звоном рухнуло Кудеславу на темя (при этом почему-то едва не выломав челюсть). А вздумавшая ополоуметь кремнистая твердь миг спустя обвалилась ему на спину.
Он не потерял сознание. Он понимал, что получил рукоятью меча по шлему и что с мига на миг получит клинком того же меча в горло. А вот чего он сперва никак не соглашался понять, так это отчего голова заслонившего собою весь мир Торхельминга вдруг брызнула кровавыми клочьями. Лишь когда галька вскрикнула под рухнувшим тяжким телом, вятич с трудом осознал, что продолжает видеть стоящего.
Это был Кнуд.
Без щита, левая рука висит плетью, на животе вообще… уф, нет, — это (хвала всем богам!) не рана с вывесившимися потрохами; это Кнуд, видать, в последнее мгновенье сумел извернуться, и копье больше вскользь проехалось, распахав скрепы железных пластин… Все равно, конечно, крепче крепкого побратим схлопотал — вон изо рта алая дорожка тянется… и из носу тоже… не напрочь ли себе язык откусил от вражьего-то удара?! Но какая бы там беда ни постигла язык вятичева побратима, правая рука Кнуд а была цела и крепко сжимала топор, на обух которого ушибленному по голове Кудеславу смотреть не хотелось. Тошнило его, ушибленного, от этого зрелища.
А Кнуд, отплюнувшись красным, прошепелявил:
— Удачно вышло, что я хорошо выпил утром. На бесхмельную голову мне бы после того копья не подняться.
Потом он снова отплюнулся и сказал уже почти что раздельно:
— Вставай. Еще не кончено: где-то здесь есть второй.
А потом он еще сказал:
— Понял теперь, что оно такое — берсерк?
Вятич встал, уронив при этом шлем с головы: подбородочный ремень, оказывается, лопнул (и спасибо ему — не ремень бы, так подбородок). Скользнул взглядом по лежащему навзничь Торхельмингу, по его спине с торчащими пернатыми древками, по черной луже, расползающейся из-под его живота… Осторожно, будто хрупкость неимоверную, тронул собственную гудящую голову; попробовал шевельнуть правым плечом, едва удержал вскрик… И запоздало кивнул: понял.
Кнуд тем временем принялся объяснять, будто раз второй Торхельминг не пришел на подмогу брату, значит, не видел, как того убивают, и, значит, его, второго, тут вовсе не было, и, значит, он, второй, замыслил вовсе хитрую какую-то хитрость… Но Кудеслав буркнул:
— Не поэтому.
А потом подобрал меч и шагнул к ручью.
Кнуд недоуменно следил, как побратим, оступаясь, перебирается на другой берег, лезет в кусты, вверх… Когда вятич уже почти утонул в зарослях, Бесприютный пожал плечами, сплюнул и отправился следом.
Может, второй Торхельминг и замышлял неведомую хитрую хитрость, но выполнить ее он не успел.
Второй Торхельминг лежал возле клыкоподобного валуна, где его давеча высмотрел Кудеслав. Лежал, сжимая в мертвом кулаке пращный ремень. Вот оно что: праща… Небось выйди их верх, глумился бы: для меня-де ярловы — что волчины воровитые, я их пастушеским оружьишком побиваю… Этот из братьев тоже поспесивился надеть шлем да путный железный панцирь. А хоть и надень — ни то ни другое не защитило бы от стрелы, угадавшей точнехонько в глаз.
Вятич мгновенье-другое смотрел на убитого ворога и вдруг хихикнул. И еще раз. И снова. А когда встревоженный Кнуд выкарабкался на гриву, Кудеслав, привалясь к валуну, хохотал так, что эхо докатывалось, кажется, аж от лысой макушки Торхельма.
Некоторое время Бесприютный немо и ошарашенно взглядывал то на мертвого врага, то на киснущего со смеху друга. Наконец вятич продавил между всхлипами: