Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем (№5) - Рассказы. Юморески. 1886–1886

ModernLib.Net / Классическая проза / Чехов Антон Павлович / Рассказы. Юморески. 1886–1886 - Чтение (стр. 12)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Классическая проза
Серия: Полное собрание сочинений и писем

 

 


— Ты видел? — спросил я, задыхаясь.

— Кого? Чаво ты?

— Тут вагон пробежал!..

— Видал… — проговорил мужик нехотя. — От товарного поезда оторвался. На сто двадцать первой версте уклон… на гору поезд тащит. Цепи в заднем вагоне не выдержали, ну он оторвался и назад… Поди теперь, догоняй!..

Странное явление было объяснено и фантастичность его исчезла. Страх пропал, и я мог продолжать путь дальше.

Третий хороший страх мне пришлось испытать, когда я однажды ранней весною возвращался с тяги. Были вечерние сумерки. Лесная дорога была покрыта лужами от только что бывшего дождя, и почва всхлипывала под ногами. Багровая заря сквозила через весь лес, крася белые стволы берез и молодую листву. Я был утомлен и едва двигался.

Верстах в 5—6 от дома, проходя лесной дорогой, я неожиданно встретился с большой черной собакой из породы водолазов. Пробегая мимо, пес пристально посмотрел на меня, прямо мне в лицо, и побежал дальше.

«Хорошая собака… — подумал я, — чья она?»

Я оглянулся. Пес стоял в десяти шагах и не отрывал глаз от меня. Минуту мы, молча, рассматривали друг друга, затем пес, вероятно польщенный моим вниманием, медленно подошел ко мне и замахал хвостом…

Я пошел дальше. Пес за мной.

«Чья эта собака? — спрашивал я себя. — Откуда?»

За 30—40 верст я знал всех помещиков и знал их собак. Ни у одного из них не было такого водолаза. Откуда же он мог взяться здесь, в глухом лесу, на дороге, по которой никто никогда не ездил и только возили дрова? Отстать от какого-нибудь проезжего он едва ли мог, потому что по этой дороге проезжать барам было некуда.

Я сел на пень отдохнуть и начал рассматривать своего спутника. Он тоже сел, поднял голову и устремил на меня пристальный взор… Он глядел и не моргал. Не знаю, под влиянием ли тишины, лесных теней и звуков, или, быть может, вследствие утомления, от пристального взгляда обыкновенных собачьих глаз мне стало вдруг жутко. Я вспомнил про Фауста и его бульдога[58] и про то, что нервные люди иногда вследствие утомления бывают подвержены галлюцинациям. Достаточно было этого, чтобы я быстро поднялся и быстро пошел дальше. Водолаз за мной…

— Пошел прочь! — крикнул я.

Псу, вероятно, понравился мой голос, потому что он весело подпрыгнул и побежал впереди меня.

— Пошел прочь! — крикнул я еще раз.

Пес оглянулся, пристально поглядел на меня и весело замахал хвостом. Очевидно, его забавлял мой грозный тон. Мне бы следовало приласкать его, но фаустовский бульдог не выходил из моей головы, и чувство страха становилось всё острей и острей… Наступали потемки, которые меня окончательно смутили, и я всякий раз, когда пес подбегал ко мне и бил меня своим хвостом, малодушно закрывал глаза. Повторилась та же история, что с огоньком в колокольне и с вагоном: я не выдержал и побежал…

Дома у себя я застал гостя, старого приятеля, который, поздоровавшись, начал мне жаловаться, что пока он ехал ко мне, то заблудился в лесу, и у него отстала хорошая, дорогая собака.

Аптекарша

Городишко Б., состоящий из двух-трех кривых улиц, спит непробудным сном. В застывшем воздухе тишина. Слышно только, как где-то далеко, должно быть, за городом, жидким, охрипшим тенорком лает собака. Скоро рассвет.

Всё давно уже уснуло. Не спит только молодая жена провизора Черномордика, содержателя б—ской аптеки. Она ложилась уже три раза, но сон упрямо не идет к ней — и неизвестно отчего. Сидит она у открытого окна, в одной сорочке, и глядит на улицу. Ей душно, скучно, досадно… так досадно, что даже плакать хочется, а отчего — опять-таки неизвестно. Какой-то комок лежит в груди и то и дело подкатывает к горлу… Сзади, в нескольких шагах от аптекарши, прикорнув к стене, сладко похрапывает сам Черномордик. Жадная блоха впилась ему в переносицу, но он этого не чувствует и даже улыбается, так как ему снится, будто все в городе кашляют и непрерывно покупают у него капли датского короля. Его не разбудишь теперь ни уколами, ни пушкой, ни ласками.

Аптека находится почти у края города, так что аптекарше далеко видно поле… Она видит, как мало-помалу белеет восточный край неба, как он потом багровеет, словно от большого пожара. Неожиданно из-за отдаленного кустарника выползает большая, широколицая луна. Она красна (вообще луна, вылезая из-за кустов, всегда почему-то бывает ужасно сконфужена).

Вдруг среди ночной тишины раздаются чьи-то шаги и звяканье шпор. Слышатся голоса.

«Это офицеры от исправника в лагерь идут», — думает аптекарша.

Немного погодя показываются две фигуры в белых офицерских кителях: одна большая и толстая, другая поменьше и тоньше… Они лениво, нога за ногу, плетутся вдоль забора и громко разговаривают о чем-то. Поравнявшись с аптекой, обе фигуры начинают идти еще тише и глядят на окна.

— Аптекой пахнет… — говорит тонкий. — Аптека и есть! Ах, помню… На прошлой неделе я здесь был, касторку покупал. Тут еще аптекарь с кислым лицом и с ослиной челюстью. Вот, батенька, челюсть! Такой именно Сампсон филистимлян избивал.[59]

— М-да… — говорит толстый басом. — Спит фармация! И аптекарша спит. Тут, Обтесов, аптекарша хорошенькая.

— Видел. Мне она очень понравилась… Скажите, доктор, неужели она в состоянии любить эту ослиную челюсть? Неужели?

— Нет, вероятно, не любит, — вздыхает доктор с таким выражением, как будто ему жаль аптекаря. — Спит теперь мамочка за окошечком! Обтесов, а? Раскинулась от жары… ротик полуоткрыт… и ножка с кровати свесилась. Чай, болван аптекарь в этом добре ничего не смыслит… Ему, небось, что женщина, что бутыль с карболкой — всё равно!

— Знаете что, доктор? — говорит офицер, останавливаясь. — Давайте-ка зайдем в аптеку и купим чего-нибудь! Аптекаршу, быть может, увидим.

— Выдумал — ночью!

— А что же? Ведь они и ночью обязаны торговать. Голубчик, войдемте!

— Пожалуй…

Аптекарша, спрятавшись за занавеску, слышит сиплый звонок. Оглянувшись на мужа, который храпит по-прежнему сладко и улыбается, она набрасывает на себя платье, надевает на босую ноту туфли и бежит в аптеку.

За стеклянной дверью видны две тени… Аптекарша припускает огня в лампе и спешит к двери, чтобы отпереть, и ей уже не скучно, и не досадно, и не хочется плакать, а только сильно стучит сердце. Входят толстяк доктор и тонкий Обтесов. Теперь уж их можно рассмотреть. Толстобрюхий доктор смугл, бородат и неповоротлив. При каждом малейшем движении на нем трещит китель и на лице выступает пот. Офицер же розов, безус, женоподобен и гибок, как английский хлыст.

— Что вам угодно? — спрашивает их аптекарша, придерживая на груди платье.

— Дайте… эээ… на пятнадцать копеек мятных лепешек!

Аптекарша не спеша достает с полки банку и начинает вешать. Покупатели, не мигая, глядят на ее спину; доктор жмурится, как сытый кот, а поручик очень серьезен.

— Первый раз вижу, что дама в аптеке торгует, — говорит доктор.

— Тут ничего нет особенного… — отзывается аптекарша, искоса поглядывая на розовое лицо Обтесова. — Муж мой не имеет помощников, и я ему всегда помогаю.

— Тэк-с… А у вас миленькая аптечка! Сколько тут разных этих… банок! И вы не боитесь вращаться среди ядов! Бррр!

Аптекарша запечатывает пакетик и подает его доктору. Обтесов подает ей пятиалтынный. Проходит полминуты в молчании… Мужчины переглядываются, делают шаг к двери, потом опять переглядываются.

— Дайте на десять копеек соды! — говорит доктор.

Аптекарша опять, лениво и вяло двигаясь, протягивает руку к полке.

— Нет ли тут, в аптеке, чего-нибудь этакого… — бормочет Обтесов, шевеля пальцами, — чего-нибудь такого, знаете ли, аллегорического, какой-нибудь живительной влаги… зельтерской воды, что ли? У вас есть зельтерская вода?

— Есть, — отвечает аптекарша.

— Браво! Вы не женщина, а фея. Сочините-ка нам бутылочки три!

Аптекарша торопливо запечатывает соду и исчезает в потемках за дверью.

— Фрукт! — говорит доктор, подмигивая. — Такого ананаса, Обтесов, и на острове Мадейре не сыщете. А? Как вы думаете? Однако… слышите храп? Это сам господин аптекарь изволят почивать.

Через минуту возвращается аптекарша и ставит на прилавок пять бутылок. Она только что была в погребе, а потому красна и немножко взволнованна.

— Тсс… тише, — говорит Обтесов, когда она, раскупорив бутылки, роняет штопор. — Не стучите так, а то мужа разбудите.

— Ну, так что же, если и разбужу?

— Он так сладко спит… видит вас во сне… За ваше здоровье!

— И к тому же, — басит доктор, отрыгивая после зельтерской, — мужья такая скучная история, что хорошо бы они сделали, если б всегда спали. Эх, к этой водице да винца бы красненького!

— Чего еще выдумали! — смеется аптекарша.

— Великолепно бы! Жаль, что в аптеках не продают спиритуозов! Впрочем… вы ведь должны продавать вино как лекарство. Есть у вас vinum gallicum rubrum?[60]

— Есть.

— Ну вот! Подавайте нам его! Чёрт его подери, тащите его сюда!

— Сколько вам?

— Quantum satis!..[61] Сначала вы дайте нам в воду по унцу, а потом мы увидим… Обтесов, а? Сначала с водой, а потом уже per se…[62]

Доктор и Обтесов присаживаются к прилавку, снимают фуражки и начинают пить красное вино.

— А вино, надо сознаться, препаскуднейшее! Vinum plochissimum! Впрочем, в присутствии… эээ… оно кажется нектаром. Вы восхитительны, сударыня! Целую вам мысленно ручку.

— Я дорого дал бы за то, чтобы сделать это не мысленно! — говорит Обтесов. — Честное слово! Я отдал бы жизнь!

— Это уж вы оставьте… — говорит госпожа Черномордик, вспыхивая и делая серьезное лицо.

— Какая, однако, вы кокетка! — тихо хохочет доктор, глядя на нее исподлобья, плутовски. — Глазенки так и стреляют! Пиф! паф! Поздравляю: вы победили! Мы сражены!

Аптекарша глядит на их румяные лица, слушает их болтовню и скоро сама оживляется. О, ей уже так весело! Она вступает в разговор, хохочет, кокетничает и даже, после долгих просьб покупателей, выпивает унца два красного вина.

— Вы бы, офицеры, почаще в город из лагерей приходили, — говорит она, — а то тут ужас какая скука. Я просто умираю.

— Еще бы! — ужасается доктор. — Такой ананас… чудо природы и — в глуши! Прекрасно выразился Грибоедов: «В глушь! в Саратов!»[63] Однако нам пора. Очень рад познакомиться… весьма! Сколько с нас следует?

Аптекарша поднимает к потолку глаза и долго шевелит губами.

— Двенадцать рублей сорок восемь копеек! — говорит она.

Обтесов вынимает из кармана толстый бумажник, долго роется в пачке денег и расплачивается.

— Ваш муж сладко спит… видит сны… — бормочет он, пожимая на прощанье руку аптекарши.

— Я не люблю слушать глупостей…

— Какие же это глупости? Наоборот… это вовсе не глупости… Даже Шекспир сказал: «Блажен, кто смолоду был молод!»[64]

— Пустите руку!

Наконец покупатели, после долгих разговоров, целуют у аптекарши ручку и нерешительно, словно раздумывая, не забыли ли они чего-нибудь, выходят из аптеки.

А она быстро бежит в спальню и садится у того же окна. Ей видно, как доктор и поручик, выйдя из аптеки, лениво отходят шагов на двадцать, потом останавливаются и начинают о чем-то шептаться. О чем? Сердце у нее стучит, в висках тоже стучит, а отчего — она и сама не знает… Бьется сердце сильно, точно те двое, шепчась там, решают его участь.

Минут через пять доктор отделяется от Обтесова и идет дальше, а Обтесов возвращается. Он проходит мимо аптеки раз, другой… То остановится около двери, то опять зашагает… Наконец осторожно звякает звонок.

— Что? Кто там? — вдруг слышит аптекарша голос мужа. — Там звонят, а ты не слышишь! — говорит аптекарь строго. — Что за беспорядки!

Он встает, надевает халат и, покачиваясь в полусне, шлепая туфлями, идет в аптеку.

— Чего… вам? — спрашивает он у Обтесова.

— Дайте… дайте на пятнадцать копеек мятных лепешек.

С бесконечным сопеньем, зевая, засыпая на ходу и стуча коленями о прилавок, аптекарь лезет на полку и достает банку…

Спустя две минуты аптекарша видит, как Обтесов выходит из аптеки и, пройдя несколько шагов, бросает на пыльную дорогу мятные лепешки. Из-за угла навстречу ему идет доктор… Оба сходятся и, жестикулируя руками, исчезают в утреннем тумане.

— Как я несчастна! — говорит аптекарша, со злобой глядя на мужа, который быстро раздевается, чтобы опять улечься спать. — О, как я несчастна! — повторяет она, вдруг заливаясь горькими слезами. — И никто, никто не знает…

— Я забыл пятнадцать копеек на прилавке, — бормочет аптекарь, укрываясь одеялом. — Спрячь, пожалуйста, в конторку…

И тотчас же засыпает.

Лишние люди

Седьмой час июньского вечера. От полустанка Хилково к дачному поселку плетется толпа только что вышедших из поезда дачников — всё больше отцы семейств, нагруженные кульками, портфелями и женскими картонками. Вид у всех утомленный, голодный и злой, точно не для них сияет солнце и зеленеет трава.

Плетется, между прочим, и Павел Матвеевич Зайкин, член окружного суда, высокий сутуловатый человек, в дешевой коломенке и с кокардой на полинялой фуражке. Он вспотел, красен и сумрачен.

— Каждый день изволите на дачу выезжать? — обращается к нему дачник в рыжих панталонах.

— Нет, не каждый, — угрюмо отвечает Зайкин. — Жена и сын живут тут постоянно, а я приезжаю раза два в неделю. Некогда каждый день ездить да и дорого.

— Это верно, что дорого, — вздыхают рыжие панталоны. — В городе до вокзала не пойдешь пешком, извозчик нужен, потом-с билет стоит сорок две копейки… газетку дорогой купишь, рюмку водки по слабости выпьешь. Всё это копеечный расход, пустяковый, а гляди — и наберется за лето рублей двести. Оно, конечно, лоно природы дороже стоит, не стану спорить-с… идиллия и прочее, но ведь при нашем чиновницком содержании, сами знаете, каждая копейка на счету. Потратишь неосторожно копеечку, а потом и не спишь всю ночь… Да-с… Я, милостивый государь, не имею чести знать вашего имени и отчества, получаю без малого две тысячи в год-с, состою в чине статского советника, а курю табак второго сорта и не имею лишнего рубля, дабы купить себе минеральной воды Виши, прописанной мне против печеночных камней.

— Вообще мерзко, — говорит Зайкин после некоторого молчания. — Я, сударь, держусь того мнения, что дачную жизнь выдумали черти да женщины. Чёртом в данном случае руководила злоба, а женщиной крайнее легкомыслие. Помилуйте, это не жизнь, а каторга, ад! Тут душно, жарко, дышать тяжело, а ты мыкаешься с места на место, как неприкаянный, и никак не найдешь себе приюта. Там, в городе, ни мебели, ни прислуги… всё на дачу увезли… питаешься чёрт знает чем, не пьешь чаю, потому что самовар поставить некому, не умываешься, а приедешь сюда, в это лоно природы, изволь идти пешком по пыли, по жаре… тьфу! Вы женаты?

— Да-с… Трое деток, — вздыхают рыжие панталоны.

— Вообще мерзко… Просто удивительно, как это мы еще живы.

Наконец дачники доходят до поселка. Зайкин прощается с рыжими панталонами и идет к себе на дачу. Дома застает он мертвую тишину. Слышно только, как жужжат комары да молит о помощи муха, попавшая на обед к пауку. Окна завешены кисейными занавесочками, сквозь которые краснеют блекнущие цветы герани. На деревянных, некрашеных стенах, около олеографий, дремлют мухи. В сенях, в кухне, в столовой — ни души. В комнате, которая в одно и то же время называется гостиной и залой, Зайкин застает своего сына, Петю, маленького, шестилетнего мальчика. Петя сидит за столом и, громко сопя, вытянув нижнюю губу, вырезывает ножницами из карты бубнового валета.

— А, это ты, папа! — говорит он, не оборачиваясь. — Здравствуй!

— Здравствуй… А мать где?

— Мама? Она поехала с Ольгой Кирилловной на репетицию играть театр. Послезавтра у них будет представление. И меня возьмут… А ты пойдешь?

— Гм!.. Когда же она вернется?

— Она говорила, что вернется вечером.

— А где Наталья?

— Наталью взяла с собой мама, чтобы она помогала ей одеваться во время представления, а Акулина пошла в лес за грибами. Папа, отчего это, когда комары кусаются, то у них делаются животы красные?

— Не знаю… Оттого, что они сосут кровь. Стало быть, никого нет дома?

— Никого. Только я один дома.

Зайкин садится в кресло и минуту тупо глядит в окно..

— Кто же нам обедать подаст? — спрашивает он.

— Обедать сегодня не варили, папа! Мама думала, что ты сегодня не приедешь, и не велела варить обед. Она с Ольгой Кирилловной будет обедать на репетиции.

— Покорнейше благодарю, а ты же что ел?

— Я ел молоко. Для меня купили молока на шесть копеек. Папа, а зачем комары сосут кровь?

Зайкин вдруг чувствует, как что-то тяжелое подкатывает к его печени и начинает сосать ее. Ему становится так досадно, обидно и горько, что он тяжело дышит и дрожит; ему хочется вскочить, ударить о пол чем-нибудь тяжелым и разразиться бранью, но тут он вспоминает, что доктора строго запретили ему волноваться, встает и, насилуя себя, начинает насвистывать из «Гугенотов»[65].

— Папа, ты умеешь представлять в театре? — слышит он голос Пети.

— Ах, не приставай ко мне с глупыми вопросами! — сердится Зайкин. — Пристал, как банный лист! Тебе уже шесть лет, а ты всё так же глуп, как и три года назад… Глупый, распущенный мальчишка! К чему, например, ты эти карты портишь? Как ты смеешь их портить?

— Эти карты не твои, — говорит Петя, оборачиваясь. — Мне Наталья их дала.

— Врешь! Врешь, дрянной мальчишка! — раздражается Зайкин всё более и более. — Ты всегда врешь! Высечь тебя нужно, свиненка этакого! Я тебе уши оборву!

Петя вскакивает, вытягивает шею и глядит в упор на красное, гневное лицо отца. Большие глаза его сначала мигают, потом заволакивают влагой, и лицо мальчика кривится.

— Да ты что бранишься? — визжит Петя. — Что ты ко мне пристал, дурак? Я никого не трогаю, не шалю, слушаюсь, а ты… сердишься! Ну, за что ты меня бранишь?

Мальчик говорит убедительно и так горько плачет, что Зайкину становится совестно.

«И правда, за что я к нему придираюсь?» — думает он.

— Ну, будет… будет, — говорит он, трогая мальчика за плечо. — Виноват, Петюха… прости. Ты у меня умница, славный, я тебя люблю.

Петя утирает рукавом глаза, садится со вздохом на прежнее место и начинает вырезывать даму. Зайкин идет к себе в кабинет. Он растягивается на диване и, подложив руки под голову, задумывается. Недавние слезы мальчика смягчили его гнев, и от печени мало-помалу отлегло. Чувствуются только утомление и голод.

— Папа! — слышит Зайкин за дверью. — Показать тебе мою насекомую коллекцию?

— Покажи.

Петя входит в кабинет и подает отцу длинный зеленый ящичек. Еще не поднося к уху, Зайкин слышит отчаянное жужжанье и царапанье лапок о стенки ящика. Подняв крышку, он видит множество бабочек, жуков, кузнечиков и мух, приколотых ко дну ящика булавками. Все, за исключением двух-трех бабочек, еще живы и шевелятся.

— А кузнечик всё еще жив! — удивляется Петя. — Вчера утром поймали его, а он до сих пор не умер!

— Кто это тебя научил прикалывать их? — спрашивает Зайкин.

— Ольга Кирилловна.

— Самоё бы Ольгу Кирилловну приколоть так! — говорит Зайкин с отвращением. — Унеси отсюда! Стыдно мучить животных!

«Боже, как он мерзко воспитывается», — думает он по уходе Пети.

Павел Матвеевич забыл уже про утомление и голод и думает только о судьбе своего мальчика. За окнами, между тем, дневной свет мало-помалу тускнет… Слышно, как дачники компаниями возвращаются с вечернего купанья. Кто-то останавливается около открытого окна столовой и кричит: «Грибков не желаете ли?» — кричит и, не получив ответа, шлепает босыми ногами дальше… Но вот, когда сумерки сгущаются до того, что герань за кисейной занавеской теряет свои очертания и в окно начинает потягивать свежестью вечера, дверь в сенях с шумом открывается и слышатся быстрые шаги, говор, смех…

— Мама! — взвизгивает Петя.

Зайкин выглядывает из кабинета и видит свою жену Надежду Степановну, здоровую, розовую, как всегда… С нею Ольга Кирилловна, сухая блондинка с крупными веснушками, и двое каких-то незнакомых мужчин: один молодой, длинный, с рыжей курчавой головой и с большим кадыком, другой — низенький, коренастый, с бритой актерской физиономией и сизым кривым подбородком.

— Наталья, ставь самовар! — кричит Надежда Степановна, громко шурша платьем. — Говорят, Павел Матвеевич приехал? Павел, где ты? Здравствуй, Павел! — говорит она, вбегая в кабинет и тяжело дыша. — Ты приехал? Очень рада… Со мной приехали двое наших любителей… пойдем, я тебя представлю… Вот тот, что подлинней, это Коромыслов… прекрасно поет, а другой, этот маленький… некий Смеркалов, настоящий актер… читает великолепно. Уф, утомилась! Сейчас у нас репетиция была… Великолепно идет! Мы ставим «Жильца с тромбоном» и «Она его ждет»…[66] Послезавтра спектакль…

— Зачем ты их привезла? — спрашивает Зайкин.

— Необходимо, попочка! После чая нам нужно роли повторить и пропеть кое-что… Я с Коромысловым дуэт буду петь… Да, как бы не забыть! Пошли, голубчик, Наталью взять сардин, водки, сыру и еще чего-нибудь. Они, вероятно, и ужинать будут… Ох, устала!

— Гм!.. У меня денег нет!

— Нельзя же, попочка. Неловко! Не заставляй меня краснеть!

Через полчаса Наталья посылается за водкой и закуской; Зайкин, напившись чаю и съевши целый французский хлеб, уходит в спальню и ложится на постель, а Надежда Степановна и ее гости, шумя и смеясь, приступают к повторению ролей. Павел Матвеевич долго слышит гнусавое чтение Коромыслова и актерские возгласы Смеркалова… За чтением следует длинный разговор, прерываемый визгливым смехом Ольги Кирилловны. Смеркалов, на правах настоящего актера, с апломбом и жаром объясняет роли…

Далее следует дуэт, а за дуэтом звяканье посуды… Зайкин сквозь сон слышит, как уговаривают Смеркалова прочесть «Грешницу»[67] и как тот, поломавшись, начинает декламировать. Он шипит, бьет себя по груди, плачет, хохочет хриплым басом… Зайкин морщится и прячет голову под одеяло.

— Вам идти далеко и темно, — слышит он час спустя голос Надежды Степановны. — Почему вам не остаться у нас ночевать? Коромыслов ляжет здесь, в гостиной, на диване, а вы, Смеркалов, на Петиной постели… Петю можно в кабинете мужа положить… Право, оставайтесь!

Наконец, когда часы бьют два, всё смолкает… Отворяется в спальной дверь и показывается Надежда Степановна.

— Павел, ты спишь? — шепчет она.

— Нет, а что?

— Поди, голубчик, к себе в кабинет, ляг на диване, а тут, на твоей кровати, я Ольгу Кирилловну положу. Поди, милый! Я бы ее в кабинете положила, да она боится спать одной… Вставай же!

Зайкин поднимается, накидывает на себя халат и, взявши подушку, плетется в кабинет… Дойдя ощупью до своего дивана, он зажигает спичку и видит: на диване лежит Петя. Мальчик не спит и большими глазами глядит на спичку.

— Папа, отчего это комары не спят ночью? — спрашивает он.

— Оттого… оттого, — бормочет Зайкин, — оттого, что мы здесь с тобой лишние… Даже спать негде!

— Папа, а отчего это на лице у Ольги Кирилловны веснушки?

— Ах, отстань! Надоел!

Подумав немного, Зайкин одевается и выходит на улицу освежиться… Он глядит на серое утреннее небо, на неподвижные облака, слушает ленивый крик сонного коростеля и начинает мечтать о завтрашнем дне, когда он, поехав в город и вернувшись из суда, завалится спать… Вдруг из-за угла показывается человеческая фигура.

«Сторож, должно быть…» — думает Зайкин.

Но, вглядевшись и подойдя поближе, он узнает в фигуре вчерашнего дачника в рыжих панталонах.

— Вы не спите? — спрашивает он.

— Да, не спится что то… — вздыхают рыжие панталоны. — Природой наслаждаюсь… Ко мне, знаете ли, приехала с ночным поездом дорогая гостья… мамаша моей жены. С нею прибыли мои племянницы… прекрасные девушки. Весьма рад, хотя и… очень сыро! А вы тоже изволите природой наслаждаться?

— Да, — мычит Зайкин, — и я тоже природой… Не знаете ли, нет ли тут где-нибудь поблизости какого-нибудь кабака или трактирчика?

Рыжие панталоны поднимают глаза к небу и глубокомысленно задумываются…

Серьезный шаг

Алексей Борисыч, только что расставшийся с послеобеденным Морфеем, сидит с женой Марфой Афанасьевной у окна и ворчит. Ему не нравится, что его дочь Лидочка пошла гулять в сад с Федором Петровичем, молодым человеком…

— Терпеть не могу, — бормочет он, — когда девицы настолько забываются, что теряют стыдливость. В этих шатаньях по саду, по темным аллейкам я, кроме безнравственности и распущенности, ничего не вижу. Ты мать, а ничего не видишь… Впрочем, по-твоему, так и надо, чтоб девушка глупостями занималась… По-твоему, ничего, если они там амуриться начнут… Ты сама бы рада на старости лет, стыд забывши, на рандеву поскакать…

— Да что ты ко мне пристал? — сердится старуха. — Ворчит, и сам не знает чего. Образина лысая!

— Что ж? Пусть по-твоему… Пусть там целуются, обнимаются… Хорошо… пусть… Не я буду перед богом отвечать, если девчонке вскружат голову… Целуйтесь, деточки! Женихайтесь!

— Погоди злорадствовать… Может быть, у них ничего и не выйдет…

— Дай бог, чтобы ничего не вышло… — вздыхает Алексей Борисыч.

— Ты всегда был враг своему родному дите… Кроме зла, ты Лидочке никогда ничего не желал… Смотри, Алексей, как бы бог не наказал тебя за твою лютость! Боюсь я за тебя! Недолго-то ведь жить осталось!

— Как хочешь, а я этого допустить не могу… Он ей не партия, да и ей спешить нечего… Судя по нашему состоянию и ее красоте, у нее женихи еще почище будут… Впрочем, зачем это я с тобой разговариваю? Очень мне нужно с тобой разговаривать! Его прогнать, а Лидку на замок — вот и всё… Так и сделаю.

Старик говорит вяло, зевая, словно резину жует; видно, что он ворчит только потому, что у него под ложечкой сосет и язык без костей, но старуха принимает близко к сердцу каждое его слово. Она всплескивает руками, огрызается и кудахчет, как курица. Тиран, изверг, махамет, идол и другие известные ей ругательные слова так и прыгают с ее языка прямо в «харю» Алексея Борисыча… Дело кончилось бы, как всегда, внушительным плевком и слезами, но тут старики вдруг видят нечто необычайное: дочь их Лидочка, с растрепанной прической, мчится по аллее к дому. Одновременно с этим далеко на повороте аллеи показывается из-за кустов соломенная шляпа Федора Петровича… На этот раз молодой человек поразительно бледен. Он нерешительно делает два шага вперед, потом машет рукой и быстро шагает назад. Засим слышно, как Лидочка вбегает в дом, пролетает сквозь все коридоры и громко запирается в своей комнате.

Старик и старуха с тупым удивлением переглядываются, потупляют взоры и слегка бледнеют. Оба молчат и не знают, что говорить. Смысл загадки для них ясен, как божий день. Оба без слов понимают и чувствуют, что сейчас, пока они тут ворчали и крысились друг на друга, была решена судьба их девочки. Достаточно иметь самое обыкновенное человеческое чутье, не говоря уж о родительском сердце, чтобы понять, какие минуты переживает теперь Лидочка, запершись в своей комнате, и какую важную, роковую роль играет в ее жизни удаляющаяся соломенная шляпа…

Алексей Борисыч с кряхтеньем поднимается и начинает шагать по комнате… Старуха следит за его движениями и с замиранием сердца ждет, когда он начнет говорить.

— Какая все эти дни странная погода стоит… — выговаривает старик. — Ночью холод, днем жара нестерпимая.

Кухарка вносит самовар. Марфа Афанасьевна моет чашки, наливает чай, но к чаю никто не дотрогивается.

— Надо бы ее… Лиду… позвать чай пить… — бормочет Алексей Борисыч, — а то потом для нее придется особенный самовар ставить… Не люблю беспорядков!

Марфа Афанасьевна хочет что-то сказать и не может… Губы ее прыгают, язык не слушается и глаза заволокло пеленой. Еще минута и — она плачет. Алексей Борисыч страстно хочет приласкать ошалевшую старуху и сам бы не прочь расхныкаться, но мешает гордость: нужно характер выдержать.

— Всё это хорошо и великолепно, — ворчит он, — только ему следовало бы сначала с нами поговорить… Да… Сначала он должен был бы, по-настоящему, у нас Лидочкиной руки попросить… Может быть, мы и не согласились бы!

Старуха машет обеими руками, громко всхлипывает и уходит к себе в комнату.

«Это серьезный шаг… — думает Алексей Борисыч. — Нельзя решать этак зря… нужно серьезно, всесторонне… Пойду, расспрошу ее, как и что, поговорю и решу.. Так нельзя!»

Старик запахивает полы халата и семенит к Лидочкиной двери.

— Лидочка! — говорит он, нерешительно берясь за дверную ручку. — Ты… тово? Больна, что ли?

Ответа нет. Алексей Борисыч вздыхает, для чего-то пожимает плечами и отходит от двери.

«Так нельзя! — думает он, шаркая туфлями по коридорам. — Надо всесторонне… подумать, потолковать, обсудить… Брак есть такое таинство, к которому нельзя относиться легкомысленно… Пойти со старухой поговорить…»

Старик семенит в комнату жены. Марфа Афанасьевна стоит перед раскрытым сундуком и дрожащими руками перебирает белье.

— Сорочек совсем нет… — бормочет она. — Хорошие родители, которые путевые, дают в приданое даже детское белье, а у нас ни платков, ни полотенец… Можно подумать, что она нам не родная дочь, а сирота…

— Надо о серьезном поговорить, а ты о тряпках… Даже глядеть совестно… Тут жизненный вопрос решается, а она стоит, как купчиха, перед сундуком и тряпки считает… Так нельзя!

— А как нужно?

— Нужно подумать, обсудить всесторонне… потолковать…

Старики слышат, как Лидочка отпирает свою дверь, посылает с горничной письмо к Федору Петровичу и опять запирается…

— Решительный ответ ему посылает… — шепчет Алексей Борисыч. — Экие глупые, прости господи! Нет того в уме, чтоб со старшими посоветоваться! Ну, да и народ!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36