ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ И ПИСЕМ т. 18
ModernLib.Net / Чехов Антон Павлович / ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ И ПИСЕМ т. 18 - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Чехов Антон Павлович |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(313 Кб)
- Скачать в формате fb2
(133 Кб)
- Скачать в формате doc
(137 Кб)
- Скачать в формате txt
(131 Кб)
- Скачать в формате html
(135 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|
– Скорее! - кричит он бешеным голосом, кидаясь вперед. - Чего ты там, прости господи, мямлишь?! Двигается ведь!.. Прочь беги, прочь, дьявол!.. Карамора!.. Он не помнил себя, охваченный безумным ужасом, он накричал бы без конца ругательств, если бы в эту минуту не подбежали к нему люди, - главный кондуктор, проводник международных вагонов, а за ними, поспешая вдали, - офицеры, иностранные господа в белой фланели, дамы. Его окружили, требуя объяснения, шумя, грозно жестикулируя. Уже слышались возбужденные голоса, протестующие [против безобразий наших костоломок], грозящие кого-то проучить, что-то вывест[ь]и на чистую воду. «Министр», «телеграмма», «жалоба» и другие грозные слова носились вокруг Василья Петровича[, как рой ос и шмелей.]. Но он ничего не слышал, ни на кого не обращал внимания, не спуская глаз с Савы, подходившего к нему колеблющейся походкой с ребенком на руках. Маров рванулся из толпы[, грубо оттолкнувши какой-то мундир] и подбежал к Саве[, лицо которого, заметил он вскользь, стало черно и угрюмо.]. – Жи… жива? - спросил Маров, задыхаясь от радости и протянув руки к ребенку, к пучеглазой толстушке лет двух, с голыми ножонками, не прикрытыми с самых коленочек, пухлых и белых. Девочка выросла из своей белой рубашонки, служившей ей, быть может, в день рождения; но откровенный костюм нисколько не смущал ее, как не испугала, по-видимому, и возня под паровозом: она очень доверчиво и покойно положила головенку на сальное плечо своего спасителя, державшего ее на руках с материнской нежностью. Быть может, она уже набегалась за долгий день и теперь уже хотела бай-бай… – Цела? Не ушиблась? - с радостным смехом спрашивал Василий Петрович, снова пытаясь взять у Савы ребенка. Но Хлебопчук отстранился, не дал ему свою находку, еще крепче прижал ее к себе…
[7.] 6 [Удовлетворивши любознательность в торопливых и бестолковых расспросах, убедившись почти, что с разочарованием в отсутствии повода лишний раз напомнить о себе там, в Петербурге, кучка грозных, строгих россиян-пассажиров потянулась к вагонам: ей] Пассажиры потянулись к вагонам: им сообщили, что поезд сейчас тронется, так как все благополучно[; среди удаляющегося разноголосого говора выдался женский голос, дивно красивый, контральтовый, сильно грассирующий и сказал плохим русским языком что-то о «эроизме», другой голос, гнусавый тенорок, отозвался: «А, вуй, мм-зэлъ, сэ лъ-мо…» и все голоса, красивые и гнусавые, солидные и игривые, потонули вдали.]. На месте происшествия остались лишь агенты: обер, красивый и толстый усач с лакейски надменным лицом, щупленький проводник-бельгиец в щегольских желтых туфельках да паровозная бригада: растерянно ухмылявшийся Маров и унылый Сава, все еще прижимавший к груди крошечную толстушку. Они вчетвером наскоро выяснили подробности случая. Хлебопчук, посланный машинистом, который принял меры к остановке поезда, поспешил спрыгнуть на ходу и чуть-чуть успел предупредить наезд, пр[я]ыгнувши под паровоз, под бегунками которого что-то забелелось. Но, пока он ловил это что-то, его сильно ударило в плечо и шею цилиндром, едва не сбило с ног… А потом уж он и не помнит, как все было и каким образом удалось ему выкарабкаться с деточкой из-под паровоза. Думалось одно только: «требе ратовать»… К ним справа, из-за паровоза[, все еще трепетавшего от негодования, что прервали его удачный бег,] выскочил лохматый мальчишка и за ним показалась баба в красной рубахе и такой же юбке. Она задохлась от бега, едва дышала, твердя пересохшими губами: «Матушка, царица, владычица!..» [Не обращая внимания за мужчин,] Она сорвала с рук Хлебопчука девочку, кинувшуюся к ней с внезапным ревом, и выразила свою радость парою шлепков [по толстенькой заднюшке.]. – Паскуда!.. Вишь шляется, шайтаны тебя носят!.. Запорю, стервенок!.. Искромсают, подлую, за тебя отвечай, - сама того не стоишь!.. Но кончила расправу [беглым] поцелуем [разревевшейся девчонке.]. – Молчи, дура, пирога дам… Федька, бежи, скажи отцу, чтоб не сумлевался, - приказала она сыну, толкнувши его в плечо. - Ремонтные мы, - обратилась она к величавому усачу-главному, уже мусолившему карандаш, чтобы записать показания для рапорта об остановке скорого на 706 версте. Маров полез в будку. Хлебопчук поднялся туда раньше его, сейчас же, как отдал матери ребенка, и сидел в углу, у дверцы, охвативши лицо руками. Василию Петровичу почудилось, что Сава плачет. – Вы что, Сава Михайлыч? - спросил он. Сава не ответил. «Смотри, обиделся, что я ругался, - подумал Василий Петрович с раскаянием. - И что это я за собака, на самом деле! - упрекал он себя. - С чего поднялся лаяться на человека, который, надо говорить, спас ребеночка от смерти!..» – С опасностью для жизни, - отрапортовал издали голос обера, который уже покончил допрос и на ходу репетировал совместно с проводником донесение по начальству. Сава явственно всхлипнул, Маров нахмурился, мучась раскаянием и сердясь на помощника: «Ну, какого черта хнычет?.. Взял бы да облаял сам!.. По-товарищески!.. Терпеть не могу, когда дуются!..» – Форсунка погасла, Хлебопчук, - сказал он сухим тоном начальника, вспомнивши впервые за полугодие фамилию Савы Михайлыча. - Надо освободить топку от газов, в предупреждение взрыва и затем уже бросить туда зажженную паклю, - распорядился он, как по инструкции, хотя и не сомневался, что все это известно помощнику и без него, что он напрасно, лишь в сердцах, учит ученого, обижая его еще больше. Хлебопчук тотчас же встал и молча принялся за дело. Когда заревела форсунка и осветила лицо нагнувшегося к топке Савы, Василий Петрович увидел в этом лице, печальном и озабоченном, что-то мягкое, теплое… И поспешил снова спросить вкрадчивым полушепотом: – Вы что это, Сава Михайлыч?.. О чем это вы? – А ну! что там!.. Так оно, дурости! - смущенно усмехаясь, отвечал Хлебопчук. [То немовля, донечка та малая…] Думки пришли, как держал ее. Тепленькая да беленькая, ноженьки толстые… Что она мне?.. А в ы н у л вот чужую из могилы, а своих туда уклал!.. Он махнул рукой и горячо принялся за дело. Спешной работы прикопилось у обоих много, пока шли без паров, пока стояли. Минут с десять прошло у них в горячей работе, пока явилась возможность ответить на нетерпеливые вопли кондукторов: «Готово ли?» – Готово! Затрелил свисток обера, рявкнул трехголосным басом паровоз, оба повторили на иной лад эту музыку, и поезд тронулся, простоявши в степи с полчаса, «Вот тебе и нагнал время!» - подумал Василий Петрович. Былого настроения, бодрого и светлого, не осталось и тени, всё начало складываться худо: паровоз шел гадко, капризничал, дергал; где-то в шиберах стало хлябать… Но всего хуже и стеснительнее было то, что Сава продолжал хмуриться. [Суровый по внешности, самолюбиво-задирчивый на словах, гордый «прищура» был нервно восприимчив, как институтка, чувствителен к настроению соседа, особенно того, кто, как друг и любимец Сава, был дорог, близок его сердцу. Василий Петрович, и досадуя и грустя, раздумывал о причинах хмурости помощника.) «Гм! Дуется! Ну, что дуется? - думал Василий Петрович. - Слов нет, пускай, та девчонка затронула его, вспомнил он о своих, расстроился… Ну, только все это дело прошлое, и я при всем при этом ни при чем: за что же на меня-то хохлиться!.. Даже дело свое забыл, - фонари не зажег, - пришлось напомнить, чего допрежде никогда не бывало; стал быть, есть у человека что-нибудь на уме, ежели дела не помнит!.. Вон, звездочки замигали, - поднял он голову к потемневшему небу, - если бы по-прежнему, - подошел бы сейчас и стал бы называть их: «Это тут Вега», или еще что… [«А вон там Ай да баран…»] И стали бы по душам калякать… А то молчит[ да смотрит абызом.]. Терпеть не могу!..» И в тот самый миг, когда Хлебопчук, украдкой кидавший пытливые взгляды на Василья Петровича, думал: «Вот, дивись, молчит да заворачивается!.. [Хиба ж] Уж так-таки ни слова не скажет? Чем я повинен?.. Чего он себе раздумывает?» - [Василий Петрович в этот самый миг мысленно роптал на друга-помощника и резал правду-матку ему «в глаза»: «Ну и черт с тобой! молчи коль ин так!.. Ты молчишь, и мы будем помалкивать. Наперед лезть да заискивать не станем! не на таких, брат, напал… У начальства никогда не заискивали, не то что! И то уж товарищи зубы пролупили: «Помощника на шею к себе посадил, первым себе другом поставил!..» Ну, коль ин так, молчи да дуйся на доброе здоровье!..»] Великий подвиг, героями которого только что явились наши друзья, самоотверженное спасение ребенка отодвинулось куда-то на неизмеримое расстояние от них - в пространство, дальше тех звезд, от которых, по уверениям Савы, миллионы лет как ничего уже не осталось, кроме света… Что скрывать! [По моим наблюдениям,] и все-то мы, криворотовцы, таковы, как Маров да Сава. Мы не только практически не умеем пользоваться нашими геройскими подвигами, как другие, но, - что уже очень худо, - не способны никогда извлечь из них и духовных благ - светлого нравоучения, душевной бодрости, веры в себя и в людей, наших соседей по смежным участкам дороги…
[8.] 7 [А жизнь, точно издеваясь над комолостью нашего духа, шлет еще нам испытания в своей суете, в тщеславии, в кичливо-тупом и неделикатном отношении к нашим подвигам, - конечно, наша домашняя жизнь, не соседская, которой мы не знаем. Иное доброе дело, не оказавши благотворного результата тотчас же по совершении, могло бы приютиться в глубине сердца и отрыгнуться потом, в свободную минуту, при раздумье, при вспоминанье, и принесло бы, глядишь, пользу для души и ума… Но является тут как тут жизнь, суета, тщеславие, кичливое тупоумие и влачит наше доброе дело на позорище, не разбирая грязи, и мнет его, и пачкает, и обращает в конце концов в отвратительную ветошь, запятнанную грубыми руками, вгоняющую в досаду и смущение самого героя, владельца этой ветоши. Распространяюсь я в этой философии потому, что с одним из наших героев, с Васильем Петровичем, произошло как раз нечто подобное.] После остановки прошло около часу[, в течение которого по-видимому шло, наряду с тонкими филе-соте, пережевывание и «эроизма»], и сытая публика международных вагонов[, ковыряя в зубах] нашла, что ей надо развлечься [для пищеварения]. По ее требованию был послан, при первой же получасовой остановке, один из кондукторов на паровоз, чтобы привести в роскошную столовую машиниста. Не худо заметить, что пассажиры, жаждавшие видеть машиниста [по какому-то недосмотру], совсем не поинтересовались узнать, как его имя и кто он такой [и каков его характер.]. «Привести сюда нашего машиниста», - повелели пассажиры, и кончено дело. Таким образом, не успел еще паровоз отцепиться под воду, как на лесенке появился [и поехал на ней] посол-кондуктор, принявшийся [«как можно»] убеждать неподатливого механика[-мужичка «сей же час»] отправиться в вагон-ресторан [и предстать пред ясные очи их превосходительств и высокородий таких-то и таких-т, «оченно желающих» видеть господина механика]. – Это насчет чего же? - спросил Маров. – Да все касаемо этой остановки на 706 версте! - с притворной досадой воскликнул кондуктор. – Что же… Остановка как остановка… Со всяким может произодти, не с одним со мной. А со мной еще реже, чем с другими прочими, - ворчал Василий Петрович, вращая кран и дергая ручку свистка. - Ежели что кому не нравится, могут записать жалобу. – Нет, не в тем, Василий Петрович, - заторопился с объяснением кондуктор. - А как, стал быть, относительно энтой самой девчурки… Ну, известно, как, стал быть, большие господа, - оченно интересно, дескать, как оно?.. И все прочее. Как можно, приказывали! И сами Карп Ильич, наш обер, значит, строго-настрого велели: «Без механика, чу, и не являйся, Слепаков!..» Пожалуйте, уж!.. – Не велика фря ваш обер, - спокойно заметил Василий Петрович, осаживая паровоз под трубу. – Да не в тем… Обер - что!.. Тут, понимать надо, иной разговор. Все господа… Самые генералы… Баронесса одна… Как ее? Запамятовал! [Фамилье-то такое, нерусское… Говорят, при дворе… Самая, что ни на есть!.. Важнеющая, одно слово!..] Так она, пуще всех, вишь: «Привести да привести машиниста»… Уж пожалуйте, сделайте милость, Василий Петрович! – Вот привязался!.. Ну, чего я там пойду делать?.. Не умею я разговаривать с э[с]тими господами важными. – Христом-богом прошу! - взмолился кондуктор. - Пожалуйста, Василий Петрович!.. Господ изобидите. Потому - все желают и оченно дожидаются… Большой скандал даже может произойти… – Какой такой скандал? - злобно прищурил глаза Маров. - Что ты меня скандалом пугаешь, [куроцап]? Я свое дело знаю!.. А ты вот не имеешь понятия, что машинист не вправе оставить паровоз при маневрах… – Оченно понимаем, Василий Петрович! не первый год служим… Только в этом разе [чу] такая история [что важнеющие пассажиры… Может которые из них с министром - чашка-ложка… И приказы… Просют! - поправился кондуктор]… Оченно уж просют!.. Идите, ради бога! не теряйте время… – А, черт! - выругался Василий Петрович. - Пойти, что ли? - спросил он, не оборачиваясь к Хлебопчуку. Но Сава или не слышал его [вопроса], или, быть может, опечалился, что Василий Петрович и спрашивает, и как бы не спрашивает его; только не отозвался ни звуком на этот вопрос, чем еще сильнее обозлил Марова. [«Вишь, ехидна!» - обругал друга в душе окончательно расстроившийся] Не получив ответа, Василий Петрович [к великому удовольствию посланца]* быстро шагнул на ступеньку.
____________________
* Вместо этих слов было вписано, а затем зачеркнуто: окончательно расстроившись. – Много там их? - спрашивал он по дороге к вагону-ресторану[, из широких окон которого лились далеко на землю потоки ослепительного электричества]. – Да все, что ни на есть!.. Весь поезд, без малого… Опричь генералов и прочих офицеров, дам с этой с баронессой, иностранные господа… [Они, пущай, сами по себе, стороной, хоша в разговор вступают. Ну, потом, сибирячки, золотопромышленники… Миллионеры…] Да всякого народу там довольно! - закончил кондуктор [к вящему беспокойству Василья Петровича, очень смущавшегося предстоящим ему разговором с пассажирами «высокого давления»]. Роскошный вагон-ресторан был [ему] хорошо знаком Марову, так как приходилось ездить с экспрессом десятки раз; но знаком лишь по внешности, бывать же внутри [всех этих шикарных вагонов] надобности до сих пор не представлялось. Василий Петрович остановился на минуту в раздумье у двери, которую поспешил распахнуть перед ним забежавший кондуктор, - не вернуться ли уж?.. Но устыдился малодушия и вступил в проход [мимо кондуктора, с высоко поднятой головой]. Он был положительно ослеплен, очутившись после ночной темноты среди моря света, среди богатства [гобеленовых стен, яркого золота люстр и кэнкетов], среди эбворожительпой смеси запахов вина, тонких яств и духов; он замер на месте, почти в самом проходе, около посудного шкапа из черного дерева… Но всего более смутило его именно то, чего он и боялся всего более: блестящая высокомерная толпа, обилие дам. Тут было несметное, как показалось ему, число высокопоставленных особ, военных и партикулярных, людей молодых и старых, с одинаково презрительными манерами, лиц красивых и дурных[, с одинаково надменными минами]; дамы, молодые и старые, но все в [роскошных] дорогих платьях, все в изысканных прическах, [расположились букетом, от которого, по-видимому, и исходил тонкий аромат, а вокруг этого букета возвышались стоя величественные, гордые господа], офицеры [в эполетах,] в аксельбантах, в белоснежных кителях [из замши], а меж них и штатские, не менее [их гордые.] важные. И все это блестящее общество беспощадно [пронзало взглядами] смотрело на прокопченную фигуру машиниста, казавшуюся пятном грязи на [лилейно-]белом фоне. Можно было подумать, что эти господа и дамы[, цвет высшего общества] собрались здесь, чтобы засудить невзрачного машиниста, что они уже заранее подписали ему приговор и теперь казнят уже его убийственными взглядами. Даже лакеи [в тонких суконных] во фраках и белых галстуках, просунувшиеся в дверь напротив Марова, смотрели на него, как судебные приставы, пытливо и неодобрительно… Выражение его лица, [постать] манеры, костюм не могли и вызвать чьего-либо одобрения: крепко стиснутые от нервного волнения челюсти и прищуренные глаза придали его худощавому лицу вызывающий вид; грязные руки он глубоко спрятал от глаз публики в карманы, зажавши под мышку засаленный картуз с гербом дороги; рабочий же его пиджак из дешевой коломенки, с оттянутыми карманами, где чаще покоился гаечный ключ, чем носовой платок, - этот пропитанный салом и копотью пиджак мог внушить только отвращение… [Но дамы, перекидывавшиеся вполголоса небрежными замечаниями, старались придать своим улыбкам и взглядам на это живое пятно грязи благоволение, снисходительность, теплоту… Прекрасные создания, предназначенные самой природой на дело кроткого милосердия, смягчили бы, конечно, суровость приговора своих непрекрасных половин, если бы в глазах преступника этому не мешали их переглядывания, их насмешливый полушепот на каком-то картавом и гнусавом языке, казавшемся Марову скорее мерзким, чем музыкальным.] Он горел, обливаясь холодным потом, и злился на свое неумение прилично держаться, [с достойным самообладанием] прямо смотреть в глаза этим людям - «ведь, пойми, все таким же людям, как и ты сам!» - стыдил он себя… Горшей пытки он не переносил еще никогда в жизни! [Когда все эти «лица», изрешетив взглядами свою жертву, вполне насладились казнью - она длилась не более двух минут, но показалась Марову бесконечностью, уже второй за сегодняшний день, - тогда их глаза, утратив убийственность, обратились к тонкой, хотя и величественной и изящной, хотя и пожилой даме, сидевшей посредине букета, и эта дама произнесла царственно-слабым голосом, несколько в нос:] – Вы, машинист… только что… спасли ребенка… - проговорила одна из дам. [И остановила свою милостивую речь, изумленно расширив глаза на машиниста, резко двинувшегося вперед.] Василий Петрович имел [прекрасное] намерение [поправить редакцию этого манифеста, в котором шла речь о нем, а не о Саве,] внести поправку, сказать, что ребенка спас не он, а его помощник Сава, но не успел: [едва он заикнулся на первом звуке,] тотчас же произошло общее движение, послышалось внушительное тсс!.. и чей-то высокочиновный бас с хрипотцой еще более внушительно крякнул; Маров так и остался с раскрытым ртом и вытянутой шеей… [А величественная дама, выждав паузу с опущенными глазами, произнесла уже менее милостивым и более утомленным голосом:] – Такой поступок […а…а…] достоин поощрения, - произнесла дама. - И мы, собравшиеся […а…а…] здесь, нашли нужным вознаградить вас, машинист… [Одобрительный, но и почтительно сдержанный ропот на мгновение прервал этот манифест; бас снова крякнул, на этот раз восторженно, а ослепительно яркие пятна платьев, кителей, эполет зашевелились оживленно, но и скромно. Когда это минутное движение улеглось, дама закончила манифест уже усталым, едва слышным голосом:] – Тут…а-а… небольшая сумма… Она осторожно коснулась тонким мизинчиком кучки золота, лежавшей на столике, близ ее локтя[, произнеся с гримаской:]. – Каких-нибудь триста рублей… Возьмите себе, любезный, вы […а-а…] заслужили эту безделицу… И вдруг все разом лишили Марова своего [упорного] внимания! Дамы защебетали о чем-то [веселом], склонив друг к другу головки, мужчины взяли друг друга под локоть, чтобы обменяться вполголоса интересным сообщением… Все, точно по уговору, отвели глаза, чтобы дать возможность этому чумичке сгрести со стола в грязную ладонь кучку золота… Маров выронил фуражку, желая поднять руки к ушам, которых коснулось раскаленное железо… Краска залила ему лицо, и тотчас же он побледнел. Но это [тупоумно-неделикатное] выражение милости, оскорбительность которого он не сознал, а почувствовал, вернуло ему способность владеть собой, хотя его била лихорадка [от злобы]. Он поднял фуражку и сказал громким, слегка дрожащим голосом. – Н-нет… [Б-]благодарю вас, господа! Произошло новое движение голов [и эполет - снова назад, к Марову. Пронзительные], взгляды приковались снова к нему, но уже с испугом, почти с ужасом. Хриповатый бас издал кряканье продолжительное и грозное, а обладатель этого баса, толстый седоватый офицер [вскинул плечи с толстыми эполетами и] сказал Жарову. – Э… послушай… Ты что же это? Возьми, братец, если дают! – Не хочу! - крикнул Маров, гневно глядя в самые глаза офицеру. [Движение, происшедшее вслед за этим дерзким криком машиниста, напоминало катастрофу:] Задвигались стулья под гул голосов, выражавших ужас [на иностранном диалекте], смешались в группы белые кители [с расшитыми мундирами с яркими цветами распавшегося букета]; со звоном упал серебряный поднос от чьего-то изумленного жеста… Полный офицер склонился над изящной пожилой дамой, по-видимому желая утешить ее [в неудаче] парою теплых слов. Маров услышал эти [теплые] слова офицера: – Эх, баронесса, охота вам было!.. Стоило беспокоиться!.. Но продолжения [его слов] Василий Петрович не слышал, воспользовавшись сумятицей, чтобы уйти. На самых ступеньках вагона его настиг один из офицеров [в замшевом кителе, гибкий как жердь и такой же длинный]. Он[, извиваясь лебяжьей шеей над головой Жарова] поймал его за локоть и торопливо заговорил. – Послушайте, однако… Какого это вы черта?.. Почему вы не взяли ту безделицу, странный вы человек?.. Право же, вы поступили…м…м… неумно, мой друг! [Знаете что? Вы поломались, отказавшись от крупной для вас суммы и нанесли неудовольствие баронессе.] Право же, вы поступили, мой милый, необдуманно!.. Идите, послушайте, возьмите ваши деньги… – Идите вы возьмите… мой милый! - ответил Маров, едва владея собой. Офицер несколько опешил от этого тона[. Он, остановился с широко раскрытыми глазами и ощупал правой рукой левое бедро. Но не нащупав там ничего, кроме голой замши, вернул себе благоразумие] и сказал [гневно]: – Послушайте, вы - как вас? Я вам говорю по участию, черт возьми! Как вы не хотите понять!.. Поймите же, что вы натворили глупостей с этой вашей фанаберией! – Ну, что же делать! - насмешливо воскликнул Маров, спеша к паровозу. [- Да поймите, - приставал офицер, - вы могли бы извлечь большую пользу, если бы не заломались… Мы, поймите, мы все, тем более баронесса, сообщили бы о вашем поступке там, в Петербурге, и вы бы, может быть, стали… Но теперь, поймите, когда вы так дерзко… Теперь нам всем приходится только забыть о вас! – Ну и забудьте!.. А то мне недосужно с вами бобы-то разводить!] – Фу, какой, однако, нахал! - крикнул офицер вслед Марову[, уже взлетевшему в свою будку]. Поругавшись еще с секунду, [жердеобразный] юнец исчез в ночной темноте. Василий Петрович дрожал с головы до ног от волнения, не мог владеть руками. Он действовал свистком и краном как автомат, не отдавая себе отчета. – Какое он имел право говорить мне «ты!» - разрешился наконец он бешеным криком, после долгого молчаливого пыхтения. - Он тыкай солдат своих в швальне, а не меня!.. Я ему не подчиненный!.. Мне сам начальник тяги не говорил никогда «ты»!.. Сам он не позволит говорить «ты» заслуженному машинисту!.. Да и никому!.. [Свиная рожа! Дрянь, черт!]
[9.] 8 [Этот взрыв бешенства закончился сравнительным улучшением в настроении Василия Петровича: разрядившись в брани, начатой криком и перешедшей в воркотню, он кончил тем, что харкнул в сторону бегущих за ним вагонов, где ему пришлось провести десяток мучительных минут, и порешил, что не стоит и думать о расфуфыренных дураках и дурах «высокого давления», теперь покойно спавших в своих купе, на мягких диванах. А порешив забыть о дураках и о нанесенном ими оскорблении,] Маров снова занялся тем, что было всего ближе его сердцу, - упрямым молчанием и хмуростью Савы. Хлебопчук точно воды в рот набрал. Делал свое дело в ненарушимом молчании и как-то рассеянно, без обычной своей ретивости и ловкости, вяло копался там, где нужна была быстрота работы, забывал то, что нужно делать, так что приходилось напоминать ему жестом, кивком головы, и как будто всего более заботился о том, чтобы не производить шума, быть незаметным, прятаться в тень… Когда же его лицо освещалось красным пламенем топки, у которой Сава присаживался на корточки, чтобы понаблюсти за горением, тогда взгляд Василия Петровича находил на этом хмуром лице, багрово-красном, сатанинском, отблеск нехороших мыслей, угрюмую злобу, и очень сердился, скорбя о неожиданной и неприятной перемене с Савой. Только сознаться не хотел он, как ему было тоскливо в одиночестве, как ему хотелось бы поговорить с другом о дамах и господах вагона-ресторана… Он рассказал бы, как он отделал их, мотнувши головой «вот этак», сверху вниз, когда ему предложили кучку денег, как они все[, гордые дураки,] зашевелились, за[лопота]говорили на разных диалектах, увидевши, что чумазый машинист плевать хочет на их [бешеные] деньги… «Так, стал быть, и понимай: вы без трудов богаты, а мы от трудов горбаты! Ну, только то, что и промежду рабочего класса тоже бывают иные которые, кому своя трудовая копейка милее вашего пригульного алтына!» И Сава Михайлыч, ежели бы послушал про все про это, непременно уж похвалил бы, сказал бы что-нибудь от Писания… Поговорили бы, глядишь, развлеклись бы, - дурь-то бы и прошла. - «Наплевать, дескать, на них, чертей надутых! не ими живем!..» А он молчит [да сопит], рыло воротит… Э, да черт с ним, ежели так!.. Скверно чувствовалось Василью Петровичу, скучно, тоскливо, жутко… Только, повторяю, сознаться было совестно в том, как бы хотелось ему положить конец тяжелому молчанию, вызвать друга на разговор! обругаться бы к примеру, для начала… «Как-кого, дескать, черта, на самом деле!..» Сознаться было совестно. И чем дальше ехали, тем все тяжелее становилось чувство стеснения и росла досада. Совсем изгадилась и езда: паровоз, точно сговорившись с помощником, дурил, не хотел слушаться тормоза, дергал. На станциях, при коротеньких остановках, где, казалось бы, и можно и должно было бы обменяться парой слов, выходило еще хуже, чем в пути: почувствует Василий Петрович, что глаза Савы впились ему в спину, оглянется в надежде, что тот хочет сказать что-нибудь и… взвыть готов от негодования, заметивши, как опустит Хлебопчук глаза, потупится, отвернется!.. «Ах ты, хитрый дьявол!.. Что он там задумал, хохол коварный?» На станции же Перегиб, в двух часах от Криворотова, с Хлебопчуком произошло уж и черт знает что. Побежал он за кипятком, как и всегда это делается в Перегибе, где чудная родниковая вода и где поезд стоит четверть часа, - побежал за кипятком, да и пропал. Василий Петрович, проверявший воздухопровод в то самое время, когда Сава шел по платформе с чайником, и глядевший из будки на осмотрщика, который подавал ему сигналы проверки, видел, [дело было уже утром, на свету], что Хлебопчука остановили на платформе двое кондукторов и смазчик Ленкевич[, полячишко досужий и не по чину совкий], остановили и начали что-то ему рассказывать, махая руками, смеясь, приседая от смеха… О чем уж они там ему рассказывали, - неизвестно, только Хлебопчук вернулся на паровоз перед самым отправлением и без кипятку. Вскочил в будку, лица на нем нет, уронил чайник на стлань и глянул на Марова с каким-то испугом, «как черт на попа»[, по определению Василъя Петровича]. А потом сел на свое сиденье с таким видом, как будто [бы] и делать ничего не желает - оперся на локотник, глаза уставил в одну из нижних котельных заклепок, сам дрожит, губы ходенем ходят… Поломал-таки Василий Петрович голову, допытываясь понять, в чем причина такой перемены с Савой!.. И, само собой разумеется, надумал всякое… [опричъ того, что могло бы способствовать выяснению действительной причины их внезапно возникших неладов, пока еще немых, бездеятельных, но тем более тяжелых, мучительных.] Конечно, он первым делом предположил, что «лягаши», - как величают движенцев-кондукторов их антагонисты из других служб, - что «лягаши» [куроцапы] рассказали Хлебопчуку о случае с машинистом в вагоне-ресторане. [И описали всю эту катавасию с наградой, причем, известно дело, приврали с три черта, по своему обыкновению, набрехали чего и не было. И ежели это так и случилось, ежели Сава действительно собрал у куроцапов их сплетни, то…] «Уж чего и лучше!.. Заместо того, чтобы расспросить толком, по-дружески своего близкого человека, как и что было, [стреканул] пошел лягашей пытать, чужие пересуды выведывать!.. Как будто и не видал, что я вернулся оттуда как с виселицы, себя не памятовал, не соображал, что и делаю!.. Тут бы и мог спросить, что-де с тобой, Василий Петрович? - ежели бы совесть-то в нем была чиста… Так вот - нет! выдумал дело, чтобы побежать сплетни сбирать, чайник схватил, за кипятком побежал!.. Как будто уж и потерпеть не мог пару часов до дому!» - ворчал Василий Петрович, забывая, что и сам он никогда не мог отказать себе в наслаждении попить [на зорьке] чайку на прекрасной перегибовской водице. Чем ближе становилось Криворотово, тем сильнее в нетерпеливее желал Маров, чтобы Хлебопчук сбросил с себя эту свою угрюмую печаль и заговорил бы с ним… Ну, поругался бы хоть, если сердится на что-нибудь, ворчать бы что ли начал, как, бывало, ворчали другие помощники! было бы к чему придраться, поднять шум, в там, гляди, и выяснилось бы что-нибудь… Так нет же - молчит, хмурится, смотрит исподлобья, вздыхает… И придраться не к чему. Что дела не делает - беда невелика; го-первых, все налажено за первый сорт им же самим… Потом же и то, что его ушибло цилиндром, вследствие чего он, быть может, и не в состоянии работать. Придраться не к чему, чтобы завести разговор, а заговорить так, без всякого [намека] повода с его стороны [да после всего того, что он всю ночь пробычился,] - еще как он примет этот разговор… Чужая душа потемки, недаром молвится, и - с другом дружи, а камешек за пазухой держи: быть может, у него в душе такая ненависть собралась [су]против товарища, что огрызнется да к черту пошлет, ежели заговоришь… Лишь в последнюю минуту их совместной работы, когда поезд довели до Криворотова, сделали запас воды в тендере, поставили паровоз в депо и стали сниматься на землю, Василий Петрович уступил желанию освободить душу от пытки, принудив себя к первому начину.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|