На самом же деле, мне кажется, она отдыхала.
- Милый друг мой, - часто говорил мне ее брат, вздыхая и красивым писательским жестом откидывая назад волосы, - никогда не судите по наружности! Поглядите вы на эту книгу: она давно уже прочтена, закорузла, растрепана, валяется в пыли, как ненужная вещь, но раскройте ее, и она заставит вас побледнеть и заплакать. Моя сестра похожа на эту книгу. Приподнимите переплет, загляните в душу, и вас охватит ужас. В какие-нибудь три месяца Вера перенесла, сколько хватило бы на всю человеческую жизнь!
Владимир Семеныч оглядывался, брал меня за рукав и начинал шептать:
- Вы знаете, кончив курс, она вышла замуж по любви за одного архитектора. Целая драма! Едва успели молодые прожить месяц, как муж - фюйть! - умирает от тифа. Но это не все. Она сама заражается от мужа тифом и когда, выздоровев, узнает, что ее Иван умер, принимает хорошую дозу морфия. Если бы не энергия подруг, то моя Вера была бы уже в раю. Послушайте, разве это не драма? И разве моя сестра не похожа на ingenue, которая уже сыграла все пять действий своей жизни? Пусть публика глядит водевиль, но ingenue должна ехать домой отдыхать.
Вера Семеновна, пережив три несчастных месяца, поселилась у брата. Практическая медицина была не по ней, не удовлетворяла и утомляла ее; да она и не производила впечатления знающей, и я ни разу не слышал, чтобы она говорила о чем-нибудь имеющем отношение к ее науке.
Она оставила медицину и в безделье и молчании, точно заключенная, поникнув головой и опустив руки, лениво и бесцветно доживала свою молодость. Единственное, к чему она еще не относилась равнодушно и что немного проясняло ее жизненные сумерки, было присутствие около нее брата, которого она любила. Она любила его самого, его программу, благоговела перед его фельетонами, и когда ее спрашивали, чем занимается ее брат, она тихим голосом, точно боясь разбудить или помешать, отвечала: «Он пишет!..» Обыкновенно, когда он писал, она сидела возле и не сводила глаз с его пишущей руки. В это время она походила на больное животное, греющееся на солнце…
В один из зимних вечеров Владимир Семеныч сидел у себя за столом и писал для газеты критический фельетон, возле сидела Вера Семеновна и по обыкновению глядела на его пишущую руку. Критик писал быстро, без помарок и остановок. Перо поскрипывало и взвизгивало. На столе около пишущей руки лежала раскрытая, только что обрезанная книжка толстого журнала.
Там был рассказ из крестьянской жизни, подписанный двумя буквами. Владимир Семеныч был в восторге. Он находил, что автор прекрасно справляется с формой изложения, в описаниях природы напоминает Тургенева, искренен и знает превосходно крестьянскую жизнь. Сам критик был знаком с этой жизнью только по книгам и понаслышке, но чувство и внутреннее убеждение заставляли его верить рассказу. Он предсказывал автору блестящую будущность, уверял его, что ждет окончания рассказа с большим нетерпением и проч.
- Прекрасный рассказ! - проговорил он, откидываясь на спинку стула и закрывая глаза от удовольствия. - Идея в высшей степени симпатичная!
Вера Семеновна поглядела на него, громко зевнула и вдруг задала неожиданный вопрос. Вообще вечерами она имела привычку нервно зевать и задавать короткие, отрывистые вопросы, не всегда шедшие к делу.
- Володя, - спросила она, - что значит непротивление злу?
- Непротивление злу? - переспросил брат, открывая глаза.
- Да. Как ты его понимаешь?
- Видишь ли, милая, представь, что на тебя нападают воры или разбойники и хотят тебя ограбить, а ты вместо того, чтобы…
- Нет, ты дай логическое определение.
- Логическое определение? Гм!.. Ну, что ж? - замялся Владимир Семеныч. - Непротивление злу выражает безучастное отношение ко всему, что в сфере нравственного именуется злом.
Сказавши это, Владимир Семеныч нагнулся к столу и принялся за повесть. В этой повести, написанной женщиною, изображалась тягость нелегального положения светской дамы, живущей под одной крышей с любовником и со своим незаконнорожденным ребенком. Владимир Семеныч был доволен и симпатичной идеей, и фабулой, и исполнением. Передавая вкратце содержание повести, он выбирал лучшие места и прибавлял к ним от себя: «Не правда ли, как все это верно действительности, как жизненно и картинно! Автор не только повествователь-художник, но он также и тонкий психолог, умеющий вглядываться в душу своих персонажей. Для примера возьмем хоть это рельефное описание душевного состояния героини во время встречи ее с мужем» и т. д.
- Володя! - перебила Вера Семеновна его критические излияния. - Странная мысль занимает меня со вчерашнего дня. Я все думаю: что мы изображали бы из себя, если бы жизнь человеческая была построена на началах непротивления злу?
- По всей вероятности, ничего. Непротивление злу дало бы полную свободу преступной воле, а от этого, не говоря уж о цивилизации, на земле не осталось бы камня на камне.
- А что же бы осталось?
- Башибузуки и дома терпимости. В следующем фельетоне я поговорю насчет этого, пожалуй. Спасибо, что напомнила.
И мой приятель через неделю сдержал свое обещание. Это было как раз время - восьмидесятые годы, когда у нас в обществе и печати заговорили о непротивлении злу, о праве судить, наказывать, воевать, когда кое-кто из нашей среды стал обходиться без прислуги, уходил в деревню пахать, отказывался от мясной пищи и плотской любви.
Прочитав фельетон брата, Вера Семеновна подумала и едва заметно пожала плечами.
- Очень мило! - сказала она. - Но все же я еще многого не понимаю. Например, в «Соборянах» Лескова есть один чудак-огородник, который сеет на долю всех: покупателей, нищих и тех, кто захочет украсть. Разумно он поступает?
По выражению лица и по тону сестры Владимир Семеныч понял, что его фельетон не понравился ей, и чуть ли не первый раз в жизни в нем вздрогнуло его авторское чувство. Не без раздражения он ответил:
- Кража - явление безнравственное. Сеять на долю воров значит признавать за ворами право на их существование. Что бы ты сказала, если бы я, открывая газету и планируя ее на отделы, кроме честных идей имел бы в виду еще и шантаж? Ведь по логике этого огородника я должен уделить место также и шантажистам, подлецам мысли! Да?
Вера Семеновна ничего не ответила. Она встала из-за стола, лениво поплелась к дивану и легла.
- Не знаю, ничего не знаю! - сказала она в раздумье. - Ты, вероятно, прав, но мне кажется, я так чувствую, что в нашей борьбе со злом есть какая-то фальшь, точно что-то недосказано или скрыто. Бог знает, быть может, наши приемы в противлении злу принадлежат к числу предрассудков, которые вкоренились в нас так глубоко, что мы уже не в силах расстаться с ними и потому уже не можем судить о них правильно.
- То есть как же это?
- Я не знаю, как тебе объяснить. Быть может, человек ошибается, думая, что он обязан и имеет право бороться со злом, так же, как ошибается, думая, например, что сердце имеет вид червонного туза. Очень может быть, что в борьбе со злом мы имеем право действовать не силой, а тем, что противоположно силе, то есть, если ты, например, хочешь, чтобы у тебя не украли этой картины, то не запирай ее, а отдай…
- Умно, очень умно! Если я хочу жениться на богатой купчихе, то, чтобы помешать мне сделать эту подлость, купчиха должна поспешить сама выйти за меня замуж!
До полуночи беседовали брат и сестра, не понимая друг друга. Если бы посторонний человек подслушал их, то едва ли бы понял, чего хочет один и чего хочет другая.
Вечерами брат и сестра обыкновенно сидели дома. Знакомых семейных домов у них не было, да они и не чувствовали потребности в знакомствах, в театр ходили только на новые пьесы, - таков был тогда обычай у пишущих, - на концертах не бывали, потому что не любили музыки…
- Ты как хочешь думай, - сказала на другой день Вера Семеновна, - но для меня вопрос уже отчасти решен. Глубоко я убеждена, что противиться злу, направленному против меня лично, я не имею никакого основания. Захотят убить меня? Пусть. Оттого, что я буду защищаться, убийца не станет лучше. Теперь для меня остается только решить вторую половину вопроса: как я должна относиться к злу, направленному против моих ближних?
- Вера, ты не взбесись! - сказал Владимир Семеныч и засмеялся. - Непротивление становится, как я вижу, твоей idee-fixe!
Ему хотелось разыграть эти скучные разговоры в шутку, но как-то уже было не до шуток, улыбка на лице выходила кривой и кислой. Сестра уж не садилась у его стола и не следила благоговейно за его пишущей рукой, а сам он каждый вечер чувствовал, что позади него на диване лежит человек, не согласный с ним… И спина у него как будто деревенела и немела, а в душе веяло холодом. Авторское чувство злопамятно, неумолимо, не знает прощения, а сестра была первая и единственная, которая обнажила и растревожила это беспокойное чувство, похожее на большой ящик с посудой, которую распаковать легко, но уложить опять, как она была, невозможно.
Проходили недели и месяцы, а сестра не оставляла своих мыслей и не садилась у стола. Однажды, весенним вечером, Владимир Семеныч сидел за столом и писал фельетон. Он разбирал повесть о том, как одна сельская учительница отказывает любимому и любящему ее человеку, богатому и интеллигентному, только потому, что для нее с браком сопряжена невозможность продолжать свою педагогическую деятельность. Вера Семеновна лежала на диване и думала о чем-то.
- Боже, какая скука! - сказала она, потягиваясь. - Как вяло и бессодержательно течет жизнь! Я не знаю, что делать с собой, а ты тратишь свои лучшие годы на бог знает что. Как алхимик, роешься в старом, никому не нужном хламе, - о, боже мой!
Владимир Семеныч выронил перо и медленно оглянулся на сестру.
- Скучно глядеть на тебя! - продолжала сестра. - Вагнер из «Фауста» выкапывал червей, но тот хоть клада искал, а ты ищешь червей ради червей…
- Туманно-с!
- Да, Володя, все эти дни я думала, долго, мучительно думала и убедилась: ты безнадежный обскурант и рутинер. Ну, спроси себя, что может дать тебе твоя усердная и добросовестная работа? Скажи: что? Ведь из этого старого хлама, в котором ты роешься, давно уже извлекли все, что можно было извлечь. Как ни толки воду в ступе, как ни разлагай ее, а больше того, что уже сказано химиками, не скажешь…
- Вот ка-ак! - протянул Владимир Семеныч, поднимаясь. - Да, все это старый хлам, потому что идеи эти вечны, но что же по-твоему ново?
- Ты берешься работать в области мысли, твое дело придумать что-нибудь новое. Не мне тебя учить.
- Я - алхимик! - удивлялся и возмущался критик, насмешливо щуря глаза. - Искусство, прогресс - это алхимия!?
- Видишь ли, Володя, мне кажется, что если бы все вы, мыслящие люди, посвятили себя решению больших задач, то все эти твои вопросики, над которыми ты теперь бьешься, решились бы сами собой, побочным путем. Если ты поднимешься на шаре, чтобы увидеть город, то поневоле, само собою, увидишь и поле, и деревни, и реки… Когда добывают стеарин, то как побочный продукт получается глицерин. Мне кажется, что современная мысль засела на одном месте и прилипла к этому месту. Она предубеждена, вяла, робка, боится широкого, гигантского полета, как мы с тобой боимся взобраться на высокую гору, она консервативна.
Подобные разговоры не проходили бесследно. Взаимные отношения брата и сестры с каждым днем становились все хуже и хуже. Брат в присутствии сестры уже не мог работать и раздражался, когда знал, что сестра лежит на диване и глядит ему в спину; сестра же как-то болезненно морщилась и потягивалась, когда он, пытаясь вернуть прошлое, пробовал делиться с нею своими восторгами. Каждый вечер она жаловалась на скуку, заводила речь о свободе мысли, о рутинерах. Увлеченная своими новыми мыслями, Вера Семеновна доказывала, что работа, в которую был погружен ее брат, есть предрассудок, тщетная попытка консервативных умов продолжать то, что уже сослужило свою службу и уже сходит со сцены. Сравнениям не было конца. Она сравнивала брата то с алхимиком, то с раскольником-начетчиком, который скорее умрет, чем поддастся убеждению…
Мало-помалу стала замечаться перемена и в ее образе жизни. Она могла уже по целым дням и вечерам лежать на диване, ничего не делая, не читая, а только думая, причем лицо ее принимало холодное, сухое выражение, какое бывает у людей односторонних, сильно верующих; она стала отказываться от удобств, доставляемых прислугой: сама за собой убирала, выносила, сама чистила полусапожки и платье. Брат не мог без раздражения и даже ненависти глядеть на ее холодное лицо, когда она принималась за черную работу. В этой работе, совершаемой всегда с некоторою торжественностью, он видел что-то натянутое, фальшивое, видел и фарисейство и кокетство. И, уж зная, что он не в силах тронуть ее убеждением, он, как школьник, придирался, дразнил ее.
- Не противишься злу, а сама противишься тому, что я имею прислугу! - язвил он. - Если прислуга зло, то зачем же ты противишься? Это непоследовательно!
Он страдал, возмущался и даже стыдился. Ему стыдно делалось, когда сестра начинала дурить при посторонних.
- Ужасно, голубчик! - говорил он мне по секрету, в отчаянии взмахивая руками. - Оказывается, что наша ingenue осталась играть еще и в водевиле. Опсихопатилась до мозга костей! Я уже рукой махнул, пусть мыслит, как хочет, но зачем она говорит, зачем волнует меня? Она бы подумала: каково-то мне слушать ее! Каково мне, когда в моем присутствии осмеливаются кощунственно подтверждать свое заблуждение учением Христа? Мне душно! Меня бросает в жар, когда моя сестрица берется проповедовать свое учение и старается перетолковать Евангелие в свою пользу, когда она нарочно умалчивает об изгнании торгующих из храма! Вот что значит, батенька, недоразвитие, недомыслие! Вот что значит медицинский факультет, не дающий общего развития!
Раз Владимир Семеныч, вернувшись со службы домой, застал сестру плачущей. Она сидела на диване, опустив голову и ломая руки, и обильные слезы текли у нее по лицу. Доброе сердце критика сжалось от боли. Слезы потекли и у него из глаз и ему захотелось приласкать сестру, простить ее, попросить прощения, зажить по-старому… Он стал на колени, осыпал поцелуями ее голову, руки, плечи… Она улыбнулась, улыбнулась непонятно, горько, а он радостно вскрикнул, вскочил, схватил со стола журнал и сказал с жаром:
- Ура! Живем по-старому, Верочка! Господи благослови! А какую я для тебя штучку приготовил! Давай-ка вместо примирительного шампанского прочтем ее вместе! Прекрасная, чудная вещь!
- Ах, нет, нет… - испугалась Вера Семеновна, отстраняя книгу. - Я уже читала! Не нужно, не нужно!
- Когда же ты читала?
- Год… два назад… Давно читала и знаю, знаю!
- Гм!.. Ты фанатичка! - сказал холодно брат, бросая на стол журнал.
- Нет! ты фанатик, а не я! Ты!
И Вера Семеновна опять залилась слезами. Брат стоял перед ней, глядел на ее вздрагивающие плечи и думал. Думал он не о муках одиночества, какое переживает всякий начинающий мыслить по-новому, по-своему, не о страданиях, какие неизбежны при серьезном душевном перевороте, а о своей оскорбленной программе, о своем уязвленном авторском чувстве.
С этого раза стал он относиться к сестре холодно, небрежно-насмешливо и терпел ее в своей квартире, как терпят старух-приживалок, она же перестала спорить с ним и на все его убеждения, насмешки и придирки отвечала снисходительным молчанием, которое еще более раздражало его.
В одно летнее утро Вера Семеновна, одетая по-дорожному, с сумочкой через плечо, вошла к брату и холодно поцеловала его в лоб.
- Ты это куда? - удивился Владимир Семеныч.
- В N-скую губернию, оспу прививать.
Брат вышел проводить ее на улицу.
- Ишь, ты, проказница, что надумала… - бормотал он. - Денег тебе не нужно?
- Нет, спасибо. Прощай.
Сестра пожала брату руку и пошла.
- Что же ты извозчика не нанимаешь? - крикнул Владимир Семеныч.
Докторша не отвечала. Брат поглядел вслед на ее рыжий ватерпруф, на покачивания ее стана от ленивой походки, насильно вздохнул, но не возбудил в себе чувства жалости. Сестра была для него уже чужой. Да и он был чужд для нее. По крайней мере, она ни разу не оглянулась.
Вернувшись к себе в комнату, Владимир Семеныч тотчас же сел за стол и принялся за фельетон.
И потом уже я ни разу не видел Веры Семеновны. Где она теперь - не знаю. А Владимир Семеныч все писал свои фельетоны, возлагал венки, пел «Gaudeamus», хлопотал о «кассе взаимопомощи сотрудников московских повременных изданий».
Как-то он заболел воспалением легкого; лежал он больной три месяца, сначала дома, потом в Голицынской больнице. Образовалась у него фистула в колене. Поговаривали о том, что надо бы отправить его в Крым, стали собирать в его пользу. Но в Крым он не поехал - умер. Мы похоронили его в Ваганьковском кладбище, на левой стороне, где хоронят артистов и литераторов.
Как-то мы, пишущие, сидели в Татарском ресторане. Я рассказал, что недавно я был в Ваганьковском кладбище и видел могилу Владимира Семеныча. Могила была совершенно заброшена, сравнялась уже почти с землей, крест повалился; необходимо было привести ее в порядок, собрать для этого несколько рублей…
Но меня выслушали равнодушно, не ответили ни слова, и я не собрал ни копейки. Уже никто не помнил Владимира Семеныча. Он был совершенно забыт.
СОБЫТИЕ
Утро. Сквозь льняные кружева, покрывающие оконные стекла, пробивается в детскую яркий солнечный свет. Ваня, мальчик лет шести, стриженый, с носом, похожим на пуговицу, и его сестра Нина, четырехлетняя девочка, кудрявая, пухленькая, малорослая не по летам, просыпаются и через решетки кроваток глядят сердито друг на друга.
- У-у-у, бесстыдники! - ворчит нянька. - Добрые люди уж чаю напившись, а вы никак глаз не продерете…
Солнечные лучи весело шалят на ковре, на стенах, на подоле няньки и как бы приглашают поиграть с ними, но дети не замечают их. Они проснулись не в духе. Нина надувает губы, делает кислое лицо и начинает тянуть:
- Ча-аю! Нянька, ча-аю!
Ваня морщит лоб и думает: к чему бы придраться, чтоб зареветь? Он уж заморгал глазами и открыл рот, но в это время из гостиной доносится голос мамы:
- Не забудьте дать кошке молока, у нее теперь котята!
Ваня и Нина вытягивают физиономии и с недоумением глядят друг на друга, потом оба разом вскрикивают, прыгают с кроваток и, оглашая воздух пронзительным визгом, бегут босиком, в одних рубашонках в кухню.
- Кошка ощенилась! - кричат они. - Кошка ощенилась!
В кухне под скамьей стоит небольшой ящик, тот самый, в котором Степан таскает кокс, когда топит камин. Из ящика выглядывает кошка. Ее серая рожица выражает крайнее утомление, зеленые глаза с узкими черными зрачками глядят томно, сентиментально… По роже видно, что для полноты ее счастья не хватает только присутствия в ящике «его», отца ее детей, которому она так беззаветно отдалась! Хочет она промяукать, широко раскрывает рот, но из горла ее выходит одно только сипенье… Слышится писк котят.
Дети садятся на корточки перед ящиком и, не шевелясь, притаив дыхание, глядят на кошку… Они удивлены, поражены и не слышат, как ворчит погнавшаяся за ними нянька. В глазах обоих светится самая искренняя радость.
В воспитании и в жизни детей домашние животные играют едва заметную, но несомненно благотворную роль. Кто из нас не помнит сильных, но великодушных псов, дармоедок-болонок, птиц, умиравших в неволе, тупоумных, но надменных индюков, кротких старух-кошек, прощавших нам, когда мы ради забавы наступали им на хвосты и причиняли им мучительную боль? Мне даже иногда кажется, что терпение, верность, всепрощение и искренность, какие присущи нашим домашним тварям, действуют на ум ребенка гораздо сильнее и положительнее, чем длинные нотации сухого и бледного Карла Карловича или же туманные разглагольствования гувернантки, старающейся доказать ребятам, что вода состоит из кислорода и водорода.
- Какие маленькие! - говорит Нина, делая большие глаза и заливаясь веселым смехом. - Похожи на мышов!
- Раз, два, три… - считает Ваня. - Три котенка. Значит, мне одного, тебе одного и еще кому-нибудь одного.
- Мурррм… мурррм… - мурлычет роженица, польщенная вниманием. - Мурррм.
Наглядевшись на котят, дети берут их из-под кошки и начинают мять в руках, потом, не удовлетворившись этим, кладут их в подолы рубах и бегут в комнаты.
- Мама, кошка ощенилась! - кричат они.
Мать сидит в гостиной с каким-то незнакомым господином. Увидев детей, неумытых, неодетых, с задранными вверх подолами, она конфузится и делает строгие глаза.
- Опустите рубахи, бесстыдники! - говорит она. - Подите отсюда, а то я вас накажу.
Но дети не замечают ни угроз матери, ни присутствия чужого человека. Они кладут котят на ковер и поднимают оглушительный визг. Около них ходит роженица и умоляюще мяукает. Когда, немного погодя, детей тащат в детскую, одевают их, ставят на молитву и поят чаем, они полны страстного желания поскорее отделаться от этих прозаических повинностей и опять бежать в кухню.
Обычные занятия и игры уходят на самый задний план.
Котята своим появлением на свет затемняют все и выступают как живая новость и злоба дня. Если бы Ване или Нине за каждого котенка предложили по пуду конфет или по тысяче гривенников, то они отвергли бы такую мену без малейшего колебания. До самого обеда, несмотря на горячие протесты няньки и кухарки, они сидят в кухне около ящика и возятся с котятами. Лица их серьезны, сосредоточены и выражают заботу. Их тревожит не только настоящее, но и будущее котят. Они порешили, что один котенок останется дома при старой кошке, чтобы утешать свою мать, другой поедет на дачу, третий будет жить в погребе, где очень много крыс.
- Но отчего они не глядят? - недоумевает Нина. - У них глаза слепые, как у нищих.
И Ваню беспокоит этот вопрос. Он берется открыть одному котенку глаза, долго пыхтит и сопит, но операция его остается безуспешной. Немало также беспокоит и то обстоятельство, что котята упорно отказываются от предлагаемых им мяса и молока. Все, что кладется перед их мордочками, съедается серой мамашей.
- Давай построим котятам домики, - предлагает Ваня. - Они будут жить в разных домах, а кошка будет к ним в гости ходить…
В разных углах кухни ставятся картонки из-под шляп. В них поселяются котята. Но такой семейный раздел оказывается преждевременным: кошка, сохраняя на рожице умоляющее и сентиментальное выражение, обходит все картонки и сносит своих детей на прежнее место.
- Кошка ихняя мать, - замечает Ваня, - а кто отец?
- Да, кто отец? - повторяет Нина.
- Без отца им нельзя.
Ваня и Нина долго решают, кому быть отцом котят, и в конце концов выбор их падает на большую темно-красную лошадь с оторванным хвостом, которая валяется в кладовой под лестницей и вместе с другим игрушечным хламом доживает свой век. Ее тащат из кладовой и ставят около ящика.
- Смотри же! - грозят ей. - Стой тут и гляди, чтобы они вели себя прилично.
Все это говорится и проделывается серьезнейшим образом и с выражением заботы на лице. Кроме ящика с котятами, Ваня и Нина не хотят знать никакого другого мира. Радость их не имеет пределов. Но приходится переживать и тяжелые, мучительные минуты.
Перед самым обедом Ваня сидит в кабинете отца и мечтательно глядит на стол. Около лампы на гербовой бумаге ворочается котенок. Ваня следит за его движениями и тычет ему в мордочку то карандашом, то спичкой… Вдруг, точно из земли выросши, около стола появляется отец.
- Это что такое? - слышит Ваня сердитый голос.
- Это… это котеночек, папа…
- Вот я тебе покажу котеночка! Погляди, что ты наделал, негодный мальчишка! Ты у меня всю бумагу испачкал!
К великому удивлению Вани, папа не разделяет его симпатий к котятам и, вместо того, чтоб прийти в восхищение и обрадоваться, он дергает Ваню за ухо и кричит:
- Степан, убери эту гадость!
За обедом тоже скандал… Во время второго блюда обедающие вдруг слышат писк. Начинают доискиваться причины и находят у Нины под фартучком котенка.
- Нинка, вон из-за стола! - сердится отец. - Сию же минуту выбросить котят в помойку! Чтоб этой гадости не было в доме!..
Ваня и Нина в ужасе. Смерть в помойке, помимо своей жестокости, грозит еще отнять у кошки и деревянной лошади их детей, опустошить ящик, разрушить планы будущего, того прекрасного будущего, когда один кот будет утешать свою старуху-мать, другой - жить на даче, третий - ловить крыс в погребе… Дети начинают плакать и умолять пощадить котят. Отец соглашается, но с условием, чтобы дети не смели ходить в кухню и трогать котят.
После обеда Ваня и Нина слоняются по всем комнатам и томятся. Запрещение ходить в кухню повергло их в уныние. Они отказываются от сладостей, капризничают и грубят матери. Когда вечером приходит дядя Петруша, они отводят его в сторону и жалуются ему на отца, который хотел бросить котят в помойку.
- Дядя Петруша, - просят они дядю, - скажи маме, чтобы котят в детскую поставили. Ска-а-жи!
- Ну, ну… хорошо! - отмахивается от них дядя. - Ладно.
Дядя Петруша приходит обыкновенно не один. С ним является и Неро, большой черный пес датской породы, с отвислыми ушами и с хвостом, твердым, как палка. Этот пес молчалив, мрачен и полон чувства собственного достоинства. На детей он не обращает ни малейшего внимания и, шагая мимо них, стучит по ним своим хвостом, как по стульям. Дети ненавидят его всей душой, но на этот раз практические соображения берут у них верх над чувством.
- Знаешь что, Нина? - говорит Ваня, делая большие глаза. - Вместо лошади пусть Неро будет отцом! Лошадь дохлая, а ведь он живой.
Весь вечер они ждут того времени, когда папа усядется играть в винт и можно будет незаметно провести Неро в кухню… Вот, наконец, папа садится за карты, мама хлопочет за самоваром и не видит детей… Наступает счастливый момент.
- Пойдем! - шепчет Ваня сестре.
Но в это время входит Степан и со смехом объявляет:
- Барыня, Нера котят съела!
Нина и Ваня бледнеют и с ужасом глядят на Степана.
- Ей-богу-с… - смеется лакей. - Подошла к ящику и сожрала.
Детям кажется, что все люди, сколько их есть в доме, всполошатся и набросятся на злодея Неро. Но люди сидят покойно на своих местах и только удивляются аппетиту громадной собаки. Папа и мама смеются… Неро ходит у стола, помахивает хвостом и самодовольно облизывается… Обеспокоена одна только кошка. Вытянув свой хвост, она ходит по комнатам, подозрительно поглядывает на людей и жалобно мяукает.
- Дети, уже десятый час! Пора спать! - кричит мама.
Ваня и Нина ложатся спать, плачут и долго думают об обиженной кошке и жестоком, наглом, ненаказанном Неро.
ДРАМАТУРГ
В кабинет доктора входит тусклая личность с матовым взглядом и катаральной физиономией. Судя по размерам носа и мрачно-меланхолическому выражению лица, личность не чужда спиртных напитков, хронического насморка и философии.
Она садится в кресло и жалуется на одышку, отрыжку, изжогу, меланхолию и противный вкус во рту.
- Чем вы занимаетесь? - спрашивает доктор.
- Я - драматург! - заявляет личность не без гордости.
Доктор мгновенно проникается уважением к пациенту и почтительно улыбается.
- Ах, это такая редкая специальность… - бормочет он. - Тут такая масса чисто мозговой, нервной работы!
- По-ла-гаю…
- Писатели так редки… их жизнь не может походить на жизнь обыкновенных людей… а потому я просил бы вас описать мне ваш образ жизни, ваши занятия, привычки, обстановку… вообще, какой ценой достается вам ваша деятельность…
- Извольте-с… - соглашается драматург. - Встаю я, сударь мой, часов этак в двенадцать, а иногда и раньше… Вставши, сейчас же выкуриваю папиросу и выпиваю две рюмки водки, а иногда и три… Иногда, впрочем, и четыре, судя по тому, сколько выпил накануне… Так-с… Если же я не выпиваю, то у меня начинает рябить в глазах и стучать в голове.
- Вероятно, вы вообще много пьете?
- Не-ет, где же много? Если пью натощак, то это просто зависит, как я полагаю, от нервов… Потом, одевшись, я иду в «Ливорно» или к Саврасенкову, где завтракаю… Аппетит вообще у меня плохой… Съедаю я за завтраком самую малость: котлетку или полпорции осетрины с хреном. Нарочно выпьешь рюмки три-четыре, а все аппетиту нет… После завтрака пиво или вино, сообразно с финансами…
- Ну, а потом?
- Потом иду куда-нибудь в портерную, из портерной опять в «Ливорно» на биллиарде играть… Проходить этак часов до шести и едешь обедать… Обедаю я мерзко… Верите ли, иной раз выпьешь рюмок шесть-семь, а аппетиту - ни-ни! Завидно бывает на людей глядеть: все суп едят, а я видеть этого супа не могу и вместо того, чтоб есть, пиво пью… После обеда иду в театр…
- Гм… Театр, вероятно, вас волнует?
- Ужжасно! Волнуюсь и раздражаюсь, а тут еще приятели то и дело: выпьем да выпьем! С одним водку выпьем, с другим красного, с третьим пива, ан глядь - к третьему действию ты уж и на ногах еле стоишь… Черт их знает, эти нервы… После театра в Салон едешь или в маскарад к Ррродону… Из Салона или маскарада, сами понимаете, нескоро вырвешься… Коли утром дома проснулся, то и за это говори спасибо… Иной раз по целым неделям дома не ночуешь…
- Гм… жизнь наблюдаете?
- Нну, да… Раз даже до того расстроились нервы, что целый месяц дома не жил и даже адрес свой позабыл… Пришлось в адресном столе справляться… Вот, как видите, почти каждый день так!
- Ну-с, а пьесы когда вы пишете?
- Пьесы? Как вам сказать? - пожимает плечами драматург. - Все зависит от обстоятельств…
- Потрудитесь описать мне самый процесс вашей работы…
- Прежде всего, сударь мой, мне в руки случайно или через приятелей - самому-то мне некогда следить! - попадается какая-нибудь французская или немецкая штучка. Если она годится, то я несу ее к сестре или нанимаю целковых за пять студента… Те переводят, а я, понимаете ли, подтасовываю под русские нравы: вместо иностранных фамилий ставлю русские и прочее… Вот и все… Но трудно! Ох, как трудно!