Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А П Чехов в воспоминаниях современников

ModernLib.Net / Отечественная проза / Чехов Антон Павлович / А П Чехов в воспоминаниях современников - Чтение (стр. 59)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


.. Впрочем, каждому \63\ оригинальному драматургу известно, что гораздо легче написать новую пьесу, чем переделать старую, а Чехову пришлось, вдобавок, переработать все коренным образом... Разница между московским и петербургским "Ивановым" получилась разительная, доходившая до последней корректурной крайности, если вспомнить, что у Корша Иванов умирал от разрыва сердца, а на александринской сцене застреливался из револьвера... "Я замучился, и никакой гонорар не может искупить того каторжного напряжения, какое я чувствовал последние недели, - поверяет Чехов поэту Плещееву по окончании переделки. - Раньше своей пьесе я не придавал никакого значения и относился к ней с снисходительной иронией: написал, мол, и черт с ней. Теперь же, когда она вдруг нежданно пошла в дело, я понял, до чего плохо она сработана. Последний акт поразительно плох. Всю неделю я возился над пьесой, строчил варианты, поправки, вставки, сделал новую Сашу (для Савиной), изменил 4-й акт до неузнаваемости, отшлифовал самого Иванова - и так замучился, до такой степени возненавидел свою пьесу, что готов кончить ее словами Кина: "Палками Иванова, палками!!"{23}
      Едва ли автор мог подозревать, что в Петербурге "Иванова" встретят овациями!..
      На его авторское счастье, пьеса шла в бенефис режиссера Александринского театра Ф.А.Федорова-Юрковского (бенефис за 25-летнюю службу), ввиду чего роли были распределены между лучшими силами труппы, без различия рангов и самолюбий. Ансамбль вышел чудесный, и успех получился огромный{24}.
      Публика принимала пьесу чутко и шумно с первого акта, а по окончании третьего, после заключительной драматической сцены между Ивановым и больной Саррой, с увлечением разыгранной В.Н.Давыдовым и П.Я.Стрепетовой, устроила автору, совместно с юбиляром-режиссером, восторженную овацию. "Иванов", несмотря на многие сценические неясности, решительно захватил своей свежестью и оригинальностью, и на другой день все газеты дружно рассыпались в похвалах автору пьесы и ее исполнению. Исполнение действительно должно было польстить Чехову; даже такая незначительная эпизодическая роль, как роль помешанного на картах акцизного Косых, в лице покойного Арди вылилась в яркий комический тип. Превосходны были Варламов и Жулева (супруги Лебедевы) и прямо великолепен Свободин в роли опустившегося язвительного графа Шабельского. \64\
      В тот же вечер, после четырехактного "Иванова", шел старинный классический фарс "Адвокат Пателен" (в 3 действиях), так что спектакль, состоявший в общем из семи актов, затянулся до второго часа ночи и не дал мне возможности поздравить Чехова после спектакля.
      Я увиделся с ним на другой день, на веселом банкете, устроенном в честь его помещиком С[оковниным], восторженнейшим поклонником Чехова. Вид Чехов имел сияющий, жизнерадостный, хотя несколько озадаченный размерами "ивановского успеха". На обеде было несколько литераторов, артист Свободин и дальний родственник последнего, пристав Василеостровской части, оказавшийся не только горячим почитателем А.П., но и вообще тонким знатоком литературы. Обед вышел на славу, причем славили Чехова, что называется, во всю ивановскую, а сам хозяин, поднимая бокал шампанского в честь Чехова, в заключение тоста, торжественно приравнял чеховского "Иванова" к грибоедовскому "Горе от ума".
      Я взглянул искоса на Чехова: он густо покраснел, как-то сконфуженно осунулся на своем месте, и в глазах его мелькнули чуть-чуть заметные юмористические огоньки - дозорные писательские огоньки, свидетельствовавшие о непрерывной критике окружающего... "И Шекспиру не приходилось слышать тех речей, какие прослышал я!"{25} - не без иронии писал он мне потом из Москвы.
      Но русские поклонники родных талантов неумолимы.
      Несмотря на то, что Чехов, переутомленный столичной суетой, спешил в Москву, восторженный помещик, вопреки всяким традициям, накануне отъезда А.П. собрал всех снова "на гуся".
      Снова шампанское, снова шумные "шекспировские тосты"...
      Все это могло вскружить голову хоть кому, только не Чехову. Возвращаясь вместе с Чеховым после "прощального гуся" на извозчике, я был озадачен странной задумчивостью, затуманившей его лицо, и на мой попрек он как-то машинально, не глядя на меня, проговорил:
      - Все это очень хорошо и трогательно, а только я все думаю вот о чем...
      - Есть еще о чем думать после таких оваций! - невольно вырвалось у меня.
      Чехов нахмурился, что я его прервал, и продолжал:
      - Я все думаю о том... что-то будет через семь лет? - И с тем же хмурым видом настойчиво повторил: - Что-то будет через семь лет?.. \65\
      Как раз через семь лет было в Петербурге... первое представление чеховской "Чайки".
      Считать ли те слова пророчеством или предчувствием - бог весть! Но почему-то вспомнились они только сейчас, когда заворошились воспоминания о злополучном спектакле; а тогда и я пропустил их мимо, да и сам Чехов, по-видимому, тоже позабыл.
      По крайней мере незадолго до представления "Чайки" я получил от него из Мелихова сообщение об этом в самом жизнерадостном тоне: "Около 6 - жажда славы повлечет меня в Северную Пальмиру на репетиции моей "Чайки". Предполагается, что эта пьеса пойдет 17-го октября в бенефис Левкеевой, причем роль героини семнадцати лет, тоненькой барышни, будет играть сама бенефициантка". (Левкеева была очень толста, с усиками на губах и отличалась последнее время в ролях комических старух.){26}
      Но уже накануне спектакля я видел Чехова не в розовом настроении. Он только что вернулся с репетиции "Чайки" и имел вид совсем нездоровый, пил усиленно содовую воду и в антрактах резко критиковал исполнителей (кроме В.Ф.Комиссаржевской, которая, по его замечанию, одна вела роль в надлежащем тоне).
      Что же такое случилось?
      А вот возьмемте наудачу любую из петербургских газет, вышедших на другой день юбилейного бенефиса Левкеевой...
      "Вчерашнее юбилейное торжество омрачено было беспримерным скандалом. Такого головокружительного падения пьесы мы не запомним..." - читаю в одной газете.
      Разворачиваю другую: "Давно не приходилось присутствовать при таком полном провале".
      Быть может, еще хотите взглянуть третью?..
      "Чехова "Чайка" погибла: ее убило единогласное шиканье всей публики. Точно миллионы пчел, ос и шмелей наполнили воздух зрительного зала - до того сильно и ядовито было шипенье..."
      Перечитывая теперь эти театральные злыдни, прямо глазам не веришь! Чего тут только нет! "Птичья пьеса", "нелепица в лицах", "кляуза на живых людей", "экземпляр для театральной кунсткамеры" и т.д.
      "Присутствовал весь литературный мир", - оповещалось в газетах. Но это очень громко звучит в печати, а на деле представляет какой-нибудь десяток добрых литературных имен. Прибавьте сюда дюжину чутких восторженных поклонниц Чехова... вот и все!.. Это капля в широком \66\ море бенефисной публики, той особенной петербургской бенефисной публики, которая, заплатив тройную плату за места, ищет на сцене вовсе не литературы, а любимой актрисы, в ослепительных бенефисных туалетах и раздражительно любопытного зрелища - зрелища и зрелища прежде всего!..
      А ее, не угодно ли, угощают пьесой, написанной дерзко наперекор театральной рутине, да еще, вдобавок, исполненной в том тусклом банальном тоне, в каком актеры-любители разыгрывают всякие переделки. И г-жа рутина-публика точно вдруг помешалась от разочарования и с капризной придирчивостью вину актеров всецело перенесла на автора... Бедному автору ставилось решительно все в вину, самые простые мелочи!..
      На сцене в первом акте, после захода солнца, темнеет.
      - Почему это вдруг стало темно? Как это нелепо! - слышу чей-то голос позади моего кресла.
      Во втором акте Треплев (Аполлонский) кладет у ног Нины Заречной (Комиссаржевская) убитую чайку. Рядом со мной опять кто-то ворчит:
      - Отчего это Аполлонский все носится с какой-то дохлой уткой? Экая дичь, в самом деле!..
      В антракте (между вторым и третьим действием) сталкиваюсь в проходе между креслами с одним превосходительным членом театральной дирекции.
      - Помилуйте, - говорю я ему, - разве можно такие тонкие пьесы играть так возмутительно неряшливо?
      Театральный генерал презрительно фыркает.
      - Так, по-вашему, это "пьеса"? Поздравляю! А по-моему, это - форменная чепуха!
      Прохожу в буфет и встречаю там знакомого полковника, большого театрала. Вот, думаю, с кем отведу душу...
      - Ну, и отличился же сегодня Сазонов! - негодую я: - Вместо литератора Тригорина играет доброй памяти Андрюшу Белугина?..{27}
      Но миролюбивый полковник раздраженно на меня набрасывается:
      - Да-с, и надо в ножки ему поклониться, что еще "играет"! Удивляюсь на дирекцию - как можно ставить на сцену такую галиматью!..
      Возвращаюсь в партер, удрученный до последней степени.
      В третьем акте, во время глубоко трогательной сцены между Аркадиной и Треплевым, в бенефисной публике, бог \67\ весть с чего, вызывает веселое настроение белая повязка, похожая на чалму, которую мать накладывает на голову раненого сына (в последнем издании "Чайки" Чехов сделал очень тонкую поправку в этом месте){28}.
      Следующая за ней сцена между Аркадиной и ее сожителем - литератором Тригориным - прямо великолепна по реализму и оригинальности замысла. Но сцена разыграна была Сазоновым и Дюжиковой грубо и банально, и момент, когда Аркадина падает на колени перед Тригориным, показался большинству смешным и неестественным.
      А сцена последней встречи Треплева с Ниной Заречной в четвертом акте? Она исполнена такого захватывающего лиризма, что ее невозможно читать без слез, и Нина - Комиссаржевская - начала эту сцену прекрасно; но в конце сцены незначительная авторская ремарка все испортила. Декламируя монолог, Нина стаскивает с постели простыню и накидывает на себя, как театральную тогу - и эта мелочь непредвиденно вызвала в публике глупый хохот. На втором представлении "роковая простыня" сдана была в театральную гардеробную, но конец пьесы - этот удивительнейший в своей трагической простоте конец - на первом представлении пропал, как проглоченная театральная реплика, возбудив последнее недоумение и... шипение.
      "Чайка" кончена, и я выхожу из театра точно в дурмане. Впереди меня протискивается к выходу литератор Б. Он бледен, как полотно, и на его обычно многодовольной физиономии написан ужас.
      О, как я понимаю этот ужас истинного литератора после того, что случилось.
      Заметят, пожалуй, что ж тут особенно трагического? Мало ли пьес на своем веку проваливалось, проваливается и будет проваливаться...
      Если бы провалился в 1889 г. "Иванов", это было бы, пожалуй, сполгоря; но Чехов 1896 г. давно перерос автора "Иванова" и "Пестрых рассказов" - это уже был популярнейший и заслуженнейший русский писатель, и в лице его нанесена была обида чести русского литератора, вообще - обида, которой нет слов... Для человека, хоть сколько-нибудь знающего историю русской литературы, было до боли очевидно, что со времени оплевания в Александринском театре комедии Гоголя{29}, мы ушли не далеко, и "через шестьдесят лет" в той же зале, наполненной образованной публикой, температура общественного уважения к писателю стояла на нуле!..
      Для Чехова обида была тем чувствительнее, что именно \68\ "Чайка" одно из субъективнейших произведений этого на редкость объективного русского писателя.
      Вот вам, на семилетнем промежутке, два торжественные спектакля - и какая разница в результатах!.. И какая ирония! - добавил бы я, если вспомнить, что Чехов решительно не любил своего "Иванова" и называл его "Болвановым" и "психопатической пьесой" и искренно удивлялся, когда она увеличивала его доходы... Лично мне он как-то высказался об "Иванове", что это одна из тех пьес, "которая никогда не всосется в репертуар и будет даваться в провинции лишь в экстренных случаях, когда у антрепренера иссякнет запас новинок". "Чайку" же Чехов любил затаенной ревнивой любовью кровного художника.
      И в самом деле, какое же может быть сравнение? Один "язык" в "Чайке" чего стоит!..
      В "Иванове" много лишних слов, заметны следы вымученности и грубоватости, малодушные уступки в пользу театральной условности... В "Чайке", напротив, - настоящий, типичный Чехов: скупой на слова, презрительно враждебный к дешевым эффектам, стиль всюду тонкий, изящный, душевно проникновенный, напоминающий местами "стихотворение в прозе"... Характеристики второстепенных лиц, вроде Сорина, например, поражают своей живописной сжатостью: два-три штриха, и перед вами живой портрет, точно сейчас выскочивший из рамы.
      Но меланхолическая, как вечерняя заря, "соната Шуберта" была разыграна в тоне штраусовского "Персидского марша". После этого чего же удивляться, если в результате получилась невообразимая какофония?
      Бедный Чехов, "бедный неразгаданный пионер"! Недаром он бежал из театра без оглядки, смертельно уязвленный в самое сердце...
      Да, на первом представлении "Чайка" пала - но посмотрите, какая вдруг странность! - в своем падении она непредвиденно увлекла и повалила все театральные манекены и очистила путь новому, свежему веянию... Как-никак, а уже после "Чайки" на сцене стала немыслима прежняя ложь и мишура, и даже театральные закройщики в алчной погоне за успехом стали усиленно приспособляться к чеховской манере.
      Я не без умысла так распространился о первом представлении "Чайки", ибо отныне этот день в истории театра является заметным символическим рубежом.
      Когда года четыре тому назад я впервые попал в московский театр Станиславского и увидел на хмурой темно-серой \69\ занавеси ее единственное украшение - символ чеховской "Чайки", - я был растроган до слез... Осмеянная, неразгаданная новая идея, очевидно, свершила обычный мистический круг и нашла своего ревнивого служителя и поэта.
      Повторяю, Чехов не любил театра, и его связь со сценой была не столько органической, сколько экономической; но раз театр его полюбил и обогатил ("Иванов" и "Медведь"), Чехов не мог остаться равнодушным к его судьбам и из драматурга-импровизатора превратился в драматурга-новатора, вдумчивого искателя новых форм и настроений...
      Эти искания тревожили его еще задолго до появления "Чайки". Помню, дня за два, за три до петербургского представления "Иванова" он очень волновался его недостатками и условностями и импровизировал мне по этому поводу мотив совсем своеобразного одноактного драматического этюда "В корчме" - нечто вроде живой картины, отпечатлевающей в перемежающихся настроениях повседневную жизнь толпы...
      - Понимаете, при поднятии занавеса на сцене совсем темно, хоть глаз выколи... За окном гроза, в трубе воет ветер, и молния изредка освещает группы ночлежников, спящих вповалку, как попало... Корчма грязная, неприютная, с сырыми облезлыми стенами... Но вот буря стихает... слышно, как визжит дверь на блоке, и в корчму входит новый человек... какой-нибудь заблудившийся прохожий - лицо интеллигентное, утомленное. Светает... Многие пробуждаются и с любопытством оглядывают незнакомца... Завязывается разговор, и так далее. Понимаете, что-нибудь в этом духе?.. А насчет "Иванова" оставьте, - резко оборвал он, - это не то, не то!.. Нельзя театру замерзать на одной точке!..
      Как ни случайна и отрывочна приведенная драматическая фантазия, но она очень характерна для Чехова как драматурга и может быть отмечена как первый зародыш "пьесы с настроением" - новый до чрезвычайности сложный род, нашедший такого талантливого толкователя, как К.С.Станиславский.
      Чехову тем более было тяжко пережить оскорбительное падение "Чайки", что самые близкие его друзья и сочувственники, наиболее способные по своему душевно-художественному складу угадать и поддержать новое искание, ушли в иной мир, конечно лучший, чем закулисный и журнальный.
      Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое \70\ знакомство, он успел полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством{30}.
      Другой задушевнейший друг Чехова, П.М.Свободин, осенью 1892 г. умирает от разрыва сердца на сцене Михайловского театра во время представления комедии Островского "Шутники".
      Наконец следующие два года похитили других двух преданных его сочувственников: поэта Плещеева и композитора Чайковского (последнему, как известно, посвящена Чеховым книга "Хмурые люди").
      Особенно нежно любил он Свободина, и его смерть вызывает со стороны Чехова глубоко прочувствованные строки: "А Свободин-то каков? Этим летом он приезжал ко мне два раза и жил по нескольку дней. Он всегда был мил, но последние полгода своей жизни он производил какое-то необыкновенно трогательное впечатление. Или, быть может, это мне казалось только, так как я знал, что он скоро умрет. Я, да и вы тоже, потеряли в нем человека, который искренно привязывался и искренно любил, не разбирая, великие или малые дела мы совершаем... Он за глаза всегда называл вас Жаном и любил сказать о вас что-нибудь хорошее. Это был наш приятель и наш заступник"{31}.
      Невольно вспоминается мне по этому поводу один эпизод, имевший место в январе 1891 года.
      Накануне были мои именины, прошедшие шумно и весело, с почетным застольным гостем А.Н.Плещеевым во главе, и я проснулся довольно поздно. Разбудил меня чей-то сильный звонок. Горничная через дверь объясняет мне в замешательстве, что пришли какие-то два незнакомые господина и хотят непременно меня видеть.
      - Кто такие?
      - Они так сказывают, что чиновники от градоначальника и по весьма важному делу. - Наскоро одеваюсь и, не на шутку встревоженный, выхожу в залу.
      И что же? Вместо полицейских чиновников вижу на пороге Чехова и Свободина. Оба весело переглядываются, явно довольные удавшейся мистификацией.
      Излишне говорить, как я обрадовался, тем более обрадовался, что визит пришелся как раз на другой день именин, и я имел возможность достойно угостить дорогих друзей. Но все же долго не мог успокоиться, ибо времена были невеселые, и я имел основание сильно волноваться. За завтраком, между словом, я попрекнул Чехова за его выходку.
      - Ах, Антуан, как вы меня ужасно расстроили! Вы \71\ ведь знаете, что я человек нервный и болезненный - и вдруг такая внезапность...
      Чехов подлил себе и Свободину вина и окинул меня зорким, докторским испытующим взглядом:
      - Ну, вам, Жан, нечего особенно беспокоиться!.. Нервы у вас, положим, щеглиные; но зато у вас кость широкая и легкие крепкие. - И добавил, добродушно ухмыляясь: - Вот увидите, вы еще на наших некрологах заработаете!!
      И мы все трое весело чокнулись...
      Увы!..
      IV. ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ
      "...Это началось с того вечера, когда так глупо провалилась моя пьеса", - говорит Треплев в "Чайке", и эти слова смело можно применить к истории болезни Чехова.
      Доктор Тарасенков в своих записках "о болезни Гоголя"{32} выразил, между прочим, предположение, что в такой тонкосложной художественной натуре, какова была у Гоголя, душевные страдания являлись первопричиной телесного недуга, а отнюдь не обратно, - и это характерное для медика предположение можно всецело отнести ко всякой глубокой художественной натуре вообще и, в частности, к Антону Чехову.
      Душевное потрясение в настоящем случае было слишком сильно и противоречие между двумя "приемами" слишком ошеломляюще, чтобы пройти без последствий... Насколько преувеличенно шумны были похвалы, венчавшие "Иванова", настолько же была груба до неприличия "обида непонимания", отметившая представление "Чайки". Это была смертельная обида в буквальном смысле, и долго потом Чехов не только избегал разговоров об этом представлении, но не выносил даже случайной обмолвки по этому поводу.
      Злополучное представление, как уже известно, состоялось поздней осенью 1896 г.; а уже ранней весной следующего года - следовательно, менее, чем через полгода - Чехов лежал в московской клинике с явно обнаруженными признаками чахотки...
      В апреле 1897 г., в бытность мою в Москве, я получил от Чехова открытку (со штемпелем от 5 апреля) с приглашением навестить его: "Милый Жан, буду с нетерпением ожидать вас. Приходите во всякое время дня, кроме промежутка от часа до трех пополудни, когда происходит кормление и прогуливание больных зверей. Я скажу швейцару, \72\ чтобы он принял вас. Или лучше всего, когда придете, пришлите мне со швейцаром вашу карточку, и я скажу, чтобы вас привели ко мне немедленно. Мне гораздо лучше. Я уже гуляю. - Обитатель палаты № 14, А.Чехов. Суббота. Клиника проф. Остроумова".
      Невеселое вышло это свидание!..
      Кроме того, в помещении, где находился Чехов, было еще двое больных, и это стесняло свободу беседы... Помещение - светлое, высокое, просторное, каковым русские литераторы редко пользуются, находясь в добром здоровье.
      Чехов лежал на койке в больничном халате, заложив руки за голову, и о чем-то думал... Сбоку, вровень с кроватью, помещалась предательская жестяная посудина, прикрытая чистым полотенцем, куда А.П. изредка откашливался. С другой стороны - столик, и на нем пачка писем, чья-то толстая рукопись и вазочка с букетом живых цветов. Увидя меня, он поднялся с кровати, протянул исхудалую руку и улыбнулся своей милой доброй "чеховской" улыбкой.
      Я сел рядом на стул.
      - Ну, что, Антуан, как дела?
      - Да что, Жан, - плохиссиме! Зачислен отныне официальным порядком в инвалидную команду... Впрочем, медикусы утешают, что я еще долгонько протяну, если буду блюсти инвалидный устав... Это значит: не курить, не пить... ну, и прочее. Не авантажная перспектива, надо признаться!
      И его грустное, утомленное лицо стало еще грустнее.
      Чтобы переменить разговор, я обратил внимание на толстую рукопись, лежавшую на столике...
      - Ах, это? Это один юноша мне всучил... Начинающий писатель - усиленно просил проштудировать... Поди, думает, невесть какая сладость быть русским писателем! - Чехов вздохнул и показал глазами на пачку писем: - Один ли он тут!
      "Ну, люди, - подумал я про себя, - даже в госпитале, больному человеку, не дадут покоя!" - А это у вас от кого? - кивнул я на букет, украшавший больничный столик. - Наверное, какая-нибудь московская поклонница?
      - И не угадали: не поклонница, а поклонник... Да еще, вдобавок, московский богатей, миллионер. - Чехов помолчал и горько усмехнулся: Небось, и букет преподнес, и целый короб всяких комплиментов, а попроси у этого самого поклонника "десятку" взаймы - ведь не даст! Будто не знаю я их... этих поклонников! \73\
      Мы оба помолчали.
      - А знаете ли, кто у меня вчера здесь был? - неожиданно и с видимым удовольствием вставил Чехов. - Вот сидел на этом самом месте, где вы теперь сидите.
      - Не догадываюсь.
      - Лев Толстой!{33}
      Я невольно разволновался.
      - Вот интересно, о чем вы с ним разговаривали?
      Чехов чуть-чуть нахмурился и уклончиво отвечал:
      - Говорили мы с ним немного, так как много говорить мне запрещено, да и потом... при всем моем глубочайшем почтении к Льву Николаевичу, я во многом с ним не схожусь... во многом! - подчеркнул он и закашлялся от видимого волнения{34}.
      Очевидно было, что его более тронул и обрадовал самый факт посещения, чем его душевный результат, и также очевидно было... что критика и мораль Льва Толстого у койки больного, нуждающегося писателя пришлась не совсем ко двору.
      Чтоб излишне не утомлять Чехова, я поднялся и стал прощаться. Он проводил меня в коридор до самых дверей, убеждая навестить его в непродолжительном времени в Мелихове.
      - Слышите, Жан, я беру с вас слово!.. И, пожалуйста, не откладывайте по обыкновению, ибо летом медикусы посылают меня на кумыс. - И уже у самых дверей он добавил, мягко улыбнувшись: - А ведь знаете, я почти привык здесь... здесь так удобно думать! А по утрам я хожу гулять, хожу в Новодевичий монастырь... на могилу Плещеева. Другой раз загляну в церковь, прислонюсь к стенке и слушаю, как поют монашенки... И на душе бывает так странно и тихо!..
      Имея всегда под рукой сочинения Чехова и, при случае, перечитывая некоторые из них, я всегда умилялся глубокой правдивостью Чехова, сколько в изображении, столько же в настроении, - этой чертой истинного художника, не допускающего ни малейшей подмены ни в слове, ни в чувстве.
      И теперь, набрасывая эти поминальные заметки о посещении палаты № 14, рука моя невольно потянулась к томику, заключающему в себе "Палату № 6", где описывается посещение церкви Андреем Ефимычем: "Стоя около стены и зажмурив глаза, он слушал пение и думал об отце, о матери, об университете, о религиях, и ему было покойно, грустно..." \74\
      Не правда ли - как странно? Чуть не дословное повторение чеховской последней фразы, случайно вырвавшейся при прощании в клинике... Это же меланхолически-религиозная нота проходит вскользь в одном из писем ко мне, где он упоминает об открытии памятника поэту Плещееву на кладбище Новодевичьего монастыря. "26 сент. освящали памятник на могиле Плещеева... Я слушал пение монашенок, думал о padre*, о вас"{35}. Как видите, и в письме, и в беседе, и в повести, Чехов всюду один и тот же... всюду самый теснейший союз чувства и слова!..
      ______________
      * Padre - прозвище поэта Плещеева в посвященной ему мной литературной характеристике. (Примеч. И.Л.Щеглова.)
      Но это так, мимоходом, под наплывом дорогих воспоминаний.
      Тогда же, выходя из клиники, я думал совсем о другом...
      Я думал о печальной участи одного из самых правдивейших русских писателей, осужденного на медленное догорание в расцвете своего таланта. Сколько, подумаешь, всяких утомительных сочувствий окружало его больничную койку, и среди этой пестрой толпы сочувственников, великих и малых, не нашлось ни единого, который бы догадался позабыть на больничном чеховском столике... "чек" на необходимую сумму для выезда за границу. А ведь такой "чек", вовремя полученный, мог бы спасти его, тем более, что Чехов, как это я узнал впоследствии, именно в это время находился в исключительной крайности. И вот, потрясенный физически и нравственно, он возвращается в свое подмосковное именьице на новые работы и заботы...
      А вместо желанного отдыха на голову больного, нуждающегося писателя обрушилось доморощенное "Pollice verso!" ("Добей его!") в виде неугомонного паломничества в Мелихово разных незваных гостей и непрошеных сочувственников. Кого тут только не было!..
      То приезжает целая замоскворецкая семья, будто бы, "чтобы насладиться беседой бесценного Антона Павловича", а в сущности для того, чтобы отдохнуть на лоне природы от московской сутолоки, и заставляющая исполнять Чехова роль чичероне мелиховских окрестностей... То является какая-нибудь профессорская чета, говорящая без умолку с утра до вечера и жалующаяся на другой день Чехову, что им мешало спать пение петуха и мычание коровы... То налетает тройка совершенно незнакомых студентов, - по словам последних, "исключительно затем, чтобы справиться о драгоценном здоровье Антона Павловича", - и остающаяся на двое суток, и т.д., и т.д. \75\
      Все это было бы смешно,
      Когда бы не было так грустно{36}.
      Приехав в конце апреля в Мелихово, я прямо ужаснулся перемене, которая произошла в Чехове со времени нашего недавнего свидания в остроумовской клинике. Лицо было желтое, изможденное, он часто кашлял и зябко кутался в плед, несмотря на то, что вечер был на редкость теплый... Помню, в ожидании ужина, мы сидели на скамеечке возле его дома, в уютном уголке, украшенном клумбами чудесных тюльпанов; рядом, у ног Чехова, лежал, свернувшись, его мелиховский любимчик, собачка Бром, маленькая, коричневая, презабавная, похожая на шоколадную сосульку... Чеховски деликатно, меткими полунамеками, А.П. повествовал мне о своих житейских невзгодах и сетовал на вызванное ими крайнее переутомление.
      - Знаете, Жан, что мне сейчас надо? - заключил он, и в его голосе звучала страдальческая нота. - Год отдохнуть! Ни больше, ни меньше. Но отдохнуть в полном смысле. Пожить в полное удовольствие; когда вздумается, погулять, когда вздумается, - почитать, путешествовать, бить баклуши, ухаживать... Понимаете, один только год передышки, а затем я снова примусь работать, как каторжный!
      Я исподлобья взглянул на Чехова и подумал: "Боже мой! что сделала "литература" с человеком в какие-нибудь десять лет! Тогда, при первой встрече в гостинице "Москва", это был цветущий юноша, а теперь... чуть только не старик".
      Но зато какая была вместе с тем перемена в духовном отношении! Это был как бы другой человек. В тот первый период жизнерадостной юности и неугомонных успехов Чехов обнаруживал "по временам" досадные черты какой-то студенчески легкомысленной заносчивости и даже, пожалуй, грубоватости... Но уже в третий свой приезд в Петербург (в 1891 г., после своего путешествия на Сахалин){37} этих резких диссонансов как не бывало, что дало мне повод как-то заметить А.П. в интимной беседе, что "после Сахалина он значительно исправился". Чехов нимало не обиделся на мой случайный каламбур и сумрачно проговорил:
      - Да, много чего я там насмотрелся... много чего передумал!
      Смерть брата (художника) и путешествие на Сахалин наложили на Чехова свою мистическую печать... В своих \76\ работах он стал вдумчивее, углубленнее, в речах осмотрительнее, деликатнее, в отношениях к людям заметно сдержаннее. Пережитые потрясения точно открыли ему новое, более широкое поле зрения, и он глядел теперь вперед, как бы через головы людей, храня про себя ему одному ведомые психологические загадки и откровения. Видимо, даже самый недуг, постигший Чехова и физически его подтачивающий, косвенно влиял на это духовное обновление (невольно вспоминается чуткое слово Гоголя "о значении болезней"){38}.
      Про теперешнего Чехова можно было сказать, несколько перефразируя, то же, что он сказал о своем друге, Свободине: "Он всегда был душевно притягателен, но последнее время производил какое-то совсем особенное, необыкновенно трогательное впечатление".
      Не могу обойти попутно еще одной художнической черты: одновременно с личным совершенствованием совершенствовался и слог Чехова.
      Зато как быстро и легко писал он вначале!
      Помню, в первые дни нашего знакомства, зашел я как-то к нему в номер гостиницы "Москва". Вижу - Чехов сидит и быстро пишет. Я хотел было отретироваться, рассчитывая, что пришел не очень кстати и наверное помешал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70