Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А П Чехов в воспоминаниях современников

ModernLib.Net / Отечественная проза / Чехов Антон Павлович / А П Чехов в воспоминаниях современников - Чтение (стр. 17)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      "Я тебе нравлюсь?"
      Катит он теперь в Москву, сидит и думает. Нет, думать он сейчас не может. Он отмахивается от того, что продолжает видеть и слышать: растерянных артистов на сцене, звериных харь в зале, свист, хохот. О, я хорошо знала, помнила это состояние, я его пережила. Но вспоминается ли ему его "ответ"? Представляет ли он себе мое чувство, когда после такого долгого ожидания, после такого волнения и нетерпения я прочту: "Я тебе нравлюсь?" Стоило ли из-за этого втискивать в пьесу этот эпизод с медальоном?
      Спать я не могла. И меня преследовали воспоминания того, что я видела в театре, впечатления этого /250/ грандиозного провала и мое собственное разочарование. "Я тебе нравлюсь?"
      И вдруг точно молния блеснула в моем сознании: я выбрала строки в его книге, а он, возможно, в моей?
      Миша давно спал. Я вскочила и побежала в кабинет, нашла свой томик "Счастливца", и тут, на странице 121, строки 11 и 12, я прочла: "Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается".
      Вот это был ответ! Ответ на многое: на то, кто прислал брелок, кто была маска. Все он угадал, все знал.
      Ну, и что же?
      XI
      Собираясь в театр, я надела новое платье, серо-голубое, очень легкое, гофрированное, мягко шуршащее из-за шелковой подкладки. Парижская отделка была удивительная: она не блестела, а только мерцала. Платье мне очень нравилось, и я знала, что оно ко мне шло.
      Было уже почти время ехать, как вдруг явился гость, приезжий из Москвы. Не желая опаздывать, я пошла будить Мишу, который, по обыкновению, спал после обеда.
      - И.С.Д., - сказала я ему, - а мне пора.
      Миша сразу проснулся.
      - Сними колпак с лампы, - попросил он. - Ты в новом? Плохо видно.
      Я сняла. Стало светлей.
      - Ведь это я выбирал материю, - сказал он. - Разве ты так выбрала бы? Недурной у меня вкус! А? И Александринка твоя молодец. Здорово шьет! Ну-ка, повернись. Красивая ты у меня баба, только очень упрямая.
      - Так иди же. Ты слышал: Иван Сергеевич.
      - Слышал. Черт бы его побрал. Этакие нелепые люди, эти москвичи! Лезут в гости или рано утром, или после обеда... Ну, посиди с ним минутку. Помнишь, он еще гимназистом в тебя так втюрился, что плакал в углу. Пусть опять влюбится. Ты сегодня - хоть куда. Ну, иди, а я покурю.
      В театре Суворина шла какая-то переводная пьеса. Оглядывая зал, я вдруг увидела Чехова в ложе рядом с Сувориным. А я и не знала, что он в Петербурге. Почему он мне не написал, что собирается? Вообще /251/ странная дружба! Заметил меня и отвернулся. И как это смешно и дико: papa Суворин и maman Суворина, а в середине Чехов, их детище. И Чехов знает, что я его "обожаю", и, вероятно, поэтому поворачивается ко мне спиной. Носит он мой брелок?
      Но он не знает, что я выздоравливаю, что уже нет у него прежней власти надо мной. Я критикую его рассказы, я очень независима. Я сделала большие успехи.
      В антракте я пошла в фойе. Спешно спускаясь вниз уже после звонка, я увидела Антона Павловича. Он стоял в коридоре у дверей своей ложи, той самой, где мы когда-то пили шампанское. Увидев меня, он быстро шагнул мне навстречу и взял мою руку.
      - Пьеса скучная, - поспешно сказал он. - Вы согласны? Не стоит смотреть ее до конца. Я бы проводил вас домой. Ведь вы одна?
      - Пожалуйста, не беспокойтесь, - ответила я. - Если вы уйдете, вы огорчите Сувориных.
      Антон Павлович нахмурился.
      - Вы сердитесь. Но где и когда я мог бы с вами поговорить? Это необходимо.
      - И вы находите, что самое удобное на улице, под дождем и снегом?
      - Так скажите: где? когда?
      - Пригласите меня, по привычке, ужинать в ресторан.
      - По какой привычке? Почему вы думаете, что у меня такая привычка? Что с вами?
      Дверь ложи открылась, и показался Суворин.
      - Видите, вас ищут. Идите скорей на ваше место.
      Я засмеялась и быстро пошла по коридору.
      - Кажется, ясно, что я выздоровела, - сказала я себе со злостью, хотела пойти в зрительный зал, но раздумала, пошла к вешалке, оделась и ушла. Действительно, шел снег и вместе со снегом - дождь. Ветер налетал порывами и мешал идти.
      - Свезу? - спросил извозчик.
      Я поколебалась и прошла мимо. Не хотелось домой, да и было слишком рано: меня не ждали.
      - Удивительно умно все, что я сделала и сказала! - казнила я себя. Выздоровела!.. Боже, до чего я несчастна! Кто мне навязал эту несчастную, дурацкую любовь! А он хотел поговорить со мной. О чем? "Необходимо..." И что же, я опять оскорбила его? /252/
      Я подумала и с грустью решила: нет, он понял. Он все понимает, он все знает. Вот теперь видит мое пустое место, и ему тяжело.
      Но как тяжело? Из сострадания?
      Ах, если бы и он любил меня! Если бы...
      А тогда что?
      Я долго кружила по улицам и переулкам, но разрешить своего последнего вопроса не могла.
      XII
      Мы решили встретиться в Москве. Я должна была быть там в марте, Антон Павлович сказал, что приедет из Мелихова.
      18 марта 1897 года он написал мне:
      "Сердитая Лидия Алексеевна, мне очень хочется повидаться с Вами, очень - несмотря на то, что Вы сердитесь и желаете мне всего хорошего "во всяком случае". Я приеду в Москву до 26 марта, по всей вероятности в понедельник, в 10 часов вечера, остановлюсь в Б. Московской гостинице, против Иверской. Быть может, приеду и раньше, если позволят дела, которых у меня, увы! очень много. В Москве пробуду до 28, а потом, можете себе представить, поеду в Петербург. Итак, до свиданья. Смените гнев на милость и согласитесь поужинать со мной или пообедать. Право, это будет хорошо. Теперь я не надую Вас ни в коем случае, задержать меня дома может только болезнь. Жму Вам руку, низко кланяюсь.
      Ваш Чехов".
      Я послала ему свой московский адрес, и вот 23 марта я получила в Москве записку с посыльным:
      "Б. Московская гостиница, № 5. Суббота.
      Я приехал в Москву раньше, чем предполагал, когда же мы увидимся? Погода туманная, промозглая, а я немного нездоров, буду стараться сидеть дома. Не найдете ли Вы возможным побывать у меня, не дожидаясь моего визита к Вам? Желаю Вам всего хорошего.
      Ваш Чехов". /253/
      Я сейчас же ответила, что вечером буду у него.
      Пусть этот вечер решит все вопросы, которые так измучили меня. Затем мы и назначили друг другу это свидание, чтобы все выяснить и решить. Я знала, что мы решим расстаться, но как? Скажет ли он мне наконец, что я значу для него? Одинаково ли трудно будет нам расстаться, или он, жалея меня, сам отнесется к этому равнодушно? Конечно, я пойму, я угадаю. Его письма всегда казались мне холодными, натянутыми, чужими. Что это за фраза: "Теперь я не надую вас". Когда он надувал? И как будто не он просил меня встретиться в Москве, а я его упросила. "Не надую!" Я решила непременно поставить ему это на вид, а еще и то, что он кончил же тем, что позвал меня ужинать в ресторан. Насчет того, что не будет ни неловкого положения, ни нежелательных встреч, я была совершенно спокойна. Я еще не забыла его поведения на маскараде.
      В Москве я остановилась у моего старшего брата, а этот брат был женат на сестре моего мужа. Поэтому дома я не сказала, что собираюсь к Чехову. Знал об этом брат Алеша и устроил все так, что мне незачем было выдумывать что-либо, чтобы объяснить мое отсутствие вечером. Он воспользовался тем, что в этот день были мои именины, и позвал меня к себе. Старший брат и его жена были толстовцы, именин не признавали и именинных пиршеств избегали. Впрочем, все это относится только к брату, но не к его жене. Она с удовольствием явилась бы вечером к Алеше, посмотреть на гостей, послушать музыку, поужинать и даже выпить. Но Алеша сказал ей: "Я тебя не зову: у меня тесно, а ты очень толстая". Она обиделась и заявила, что не пошла бы, если бы даже он просил.
      Я обещала Алеше приехать к нему попозже, очень долго я в гостинице все равно не засижусь.
      Ехала я к Антону Павловичу с радостью, но без мучительного волнения. Я даже с удивлением чувствовала, что вполне владею собой, даже спокойна. С моей стороны не будет психопатии, а с его стороны спокойствие и выдержка всегда обеспечены. А сколько надо сказать! Сколько надо выяснить!
      Как я и обещала в письме, в восемь часов я входила в "Московскую". /254/
      Швейцар принял у меня пальто, и я стала подниматься по лестнице.
      № 5.
      Вдруг швейцар окликнул меня:
      - А вы к кому?
      - Номер 5. К Чехову.
      - Так его дома нет. Вышел.
      - Не может быть! Вероятно, он не велел принимать? Он нездоров. Он мне писал...
      - Не могу знать. Только его нет. С утра уехал с Сувориным.
      Я стояла на лестнице в полной растерянности.
      Прибежал какой-то лакей.
      - Вот не верят, что Антон Павловича дома нет, - сказал ему швейцар.
      - Кажется, к себе в имение обратно уехали, - сообщил лакей. - Я слышал, они господину Суворину говорили: "Вечером домой..." А поехали они завтракать в Славянский. Значит, сюда и не вернулись.
      - Он мне назначил. Я ему писала...
      - Писем да записок с утра тут вон сколько накопилось, - сказал швейцар.
      Тогда я быстро спустилась. На подзеркальнике грудкой лежала почта, и я быстро перебрала ее, нашла свое письмо и зажала его в руке. Теперь я убедилась, что Антона Павловича действительно нет дома, оделась и ушла. А лакей продолжал строить предположения:
      - Не иначе, как в деревню уехали. Экстренность, что ли, какая... Они господину Суворину говорили...
      Я взяла извозчика и поехала к Алеше.
      К нему уже начали собираться гости, и уже было шумно и весело.
      - Да, я раздумала, - сказала я Алеше на его недоумевающий взгляд.
      Когда стали играть и петь, мне стало до того тяжело, что я не выдержала и спряталась в Алешину спаленку. Сидела там и то мотала головой, то судорожно вздыхала.
      Скоро Алеша вошел ко мне. Он был очень встревожен, но стеснялся спрашивать и молча глядел на меня. В комнате горела только лампадка у образов.
      Я протянула к нему руки, и он опустился передо мной на колени.
      - Что? Что? /255/
      Когда я ему рассказала, как меня приняли в "Московской", он вскочил.
      - А что ты думаешь?
      - Я думаю, что Суворин увлек его куда-нибудь, а про меня он забыл. И ехал он к Суворину.
      - А я тебе говорю, что этого не может быть! Чехов? Нет! Или эти негодяи там что-нибудь напутали, или... я не знаю что! Но, во всяком случае, нельзя же этого так оставить. Надо выяснить.
      - Как?
      - Поедем сейчас туда... Я войду и все выясню. Возможно, он уже дома.
      - Но я... я ни за что не хочу его видеть!
      - Хочешь, я ему скажу? Что сказать?
      - Не знаю. Сейчас ничего не знаю. Не ходи к нему, ничего не говори. Только справься...
      - Но Чехов так поступить не мог! Тут не Суворин, а какая-нибудь важная причина. Ну, едем!
      - А твои гости?
      - Повеселятся и без меня. Няня их накормит...
      Но мы не поехали, а пошли пешком, хотя с Плющихи до "Московской" очень далеко. Погода была такая весенняя, воздух такой упоительный! Только что прошел небольшой дождь, и казалось, даже камни мостовой стали душистыми. Снегу уже нигде не было, весна в этом году была ранняя. Говорили, что уже прошла река.
      Мы шли и говорили про Антона Павловича.
      - Пойми, Алеша, - убеждала я. - С тех пор, как я узнала, что люблю его, я только мучилась, только боролась, только старалась избавиться от этой любви. Я по-прежнему, нет! больше прежнего привязалась к Мише, а про детей... Ну, ты сам знаешь, что для меня дети! Видишь ли, я жила обыкновенной женской жизнью, пока не взошло для меня это солнце. Но когда оно взошло... Ты осуждаешь меня? Но подумай: если бы я полюбила бы какого-нибудь Коку, так как он красивей, веселей, забавней Миши - я презирала бы себя. И случись такая гадость, неужели было бы трудно избавиться от нее? Надо только порвать сразу, не видеть, не слышать. Могу ли я это с Чеховым? Ведь он всюду. Тогда не надо ни читать, ни бывать в театре, ни слушать разговоров. Где его нет? Как от него уйти? А если нельзя, все равно нельзя, то как отказаться от того, что он /256/ дает мне? Пусть это мучительно, пусть отравлено, но то, что я имею от него, - это счастье! Его письма, его внимание, его голос, его глаза, устремленные на меня, о, какое это счастье! Иногда, вообрази, мне кажется, что он любит меня. Да, это случается, и тогда... Ну, тогда еще большая мука. Но какое счастье! Какое счастье! Видишь, я все говорю: счастье, а разве я счастлива? Это, знаешь, как улыбка на заплаканном лице.
      Нет, конечно, он меня не любит, но он знает, что я его люблю, и это ему не неприятно. Все-таки это связывает нас, все-таки это какая-то близость. За что осуждать меня, если я никому, никому зла не делаю, ни у кого ничего не отнимаю? В чем я виновата?
      - Да кто же говорит? - горячо протестовал Алеша.
      - Миша говорит: все мужчины более или менее свиньи. Разве его можно приравнивать ко всем? Ни к кому я бы в гостиницу не поехала ни за что, а к нему поехала, потому что нет человека чище, выше, благороднее, чем он.
      Алеша сказал:
      - И сегодня, ты увидишь, он не виноват...
      Алеша вошел в гостиницу один, но пробыл там недолго. Взял меня под руку, и мы пошли обратно.
      - Не вернулся, - сказал он. - Говорят, приехал больной. Завтра еще справлюсь.
      Опять стал накрапывать дождь и скоро пошел редкий, но крупный. Стало как будто еще теплей и ароматнее.
      На другой день пришел Алеша и сообщил, что Антон Павлович серьезно заболел и его отвезли в клинику.
      А 25-го утром я получила записку:
      "Москва, март 1897 г.
      Вот Вам мое преступное curriculum vitae* в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в Эрмитаж обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом. Затем Суворин повез меня в Славянский базар; доктора; пролежал я более суток - и теперь дома, т.е. в Больш. моск. гостинице.
      ______________
      * краткое жизнеописание (лат.).
      Ваш А.Чехов
      Понедельник". /257/
      Около трех дня во вторник мы с Алешей входили в приемную клиники. Нас встретила женщина в белом: старшая сестра или надзирательница, не знаю.
      - Вот... моя сестра хотела бы видеть Чехова, - сказал Алеша.
      На лице женщины в белом выразился ужас, и она подняла плечи и руки.
      - Невозможно! Совершенно невозможно! Антон Павлович чрезвычайно слаб. Может быть допущена только Марья Павловна.
      - А нельзя ли нам поговорить с доктором?
      - С доктором? Но это бесполезно. Он скажет вам то же, что и я.
      - А все-таки я хотел бы...
      Сестра пожала плечами, подумала и вышла.
      Пришел доктор и сразу заявил:
      - Антона Павловича видеть нельзя. Допустить вас я не могу ни в коем случае.
      Тогда заговорила я.
      - В таком случае передайте ему, пожалуйста, что я сегодня получила его записку и... вот... приходила, но что меня не пустили.
      - Сегодня получили записку? Но он заболел еще третьего дня.
      Я достала письмо Чехова и протянула ему.
      - Он писал вчера.
      Доктор отстранил письмо и насупился.
      - Подождите, - сказал он и быстро вышел.
      - Видишь? Пустит... - сказал Алеша.
      Когда доктор вернулся, он сперва пристально посмотрел на меня, покачал головой и развел руками.
      - Что тут поделаешь? - сказал он. - Антон Павлович непременно хочет вас видеть. Постойте... Вы в Москве проездом?
      - Да.
      - И это, чтобы видеться с вами, он, больной, поехал из деревни в такую погоду?
      - Приехал Суворин... - начала я.
      Доктор усмехнулся.
      - Так, так! И, чтобы встретиться с Сувориным, он рискнул жизнью? Дело в том, сударыня, что он опасен, что всякое волнение для него губительно. Вам, конечно, /258/ лучше знать, что вы делаете. Я снимаю с себя ответственность. Да.
      Я растерялась.
      - Что же мне делать? Уйти?
      - Невозможно теперь. Он вас ждет. Волнуется. Что тут поделаешь? Идемте.
      Мы стали подниматься по лестнице.
      - Чтобы он не говорил ни слова! Вредно. Помните: от разговора, от волнения опять пойдет кровь. Даю вам три минуты. Три минуты, не больше. Сюда... Ну... ну... - мягче прибавил он, - ничего... Сами будьте спокойнее. Через три минуты приду.
      Он лежал один. Лежал на спине, повернув голову к двери.
      - Как вы добры... - тихо сказал он.
      - О, нельзя говорить! - испуганно прервала я. - Вы страдаете? Болит у вас что-нибудь?
      Он улыбнулся и показал мне на стул около самой кровати.
      - Три минуты, - сказала я и взяла со стола его часы. Он отнял их и удержал мою руку.
      - Скажите: вы пришли бы?
      - К вам? Но я была, дорогой мой.
      - Были?! О, как не везет нам! не везет нам!
      - Да не разговаривайте! нельзя. И это не важно.
      - Что?
      - Что я была и...
      - Не важно? Не важно?
      - Ведь лишь бы вы скорей поправились.
      Он нахмурился.
      - Так не важно?
      - Ну, в другой раз. Ведь вы знаете, что все будет, как вы хотите.
      Он улыбнулся.
      - Я слаб, - прошептал он. - Милая...
      - О чем вам рассказать, чтобы вы молчали?
      - Сегодня едете?
      - Нет, завтра.
      - Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?
      - Конечно.
      Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Чехову: /259/
      - Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.
      - Минутку... Лидия Алексеевна! У меня просьба...
      Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:
      "Возьмите мою корректуру{259} у Гольцева в "Русской мысли" сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь".
      Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:
      "Я Вас очень лю... благодарю". "Лю" он зачеркнул и улыбнулся.
      Я простилась и пошла к двери.
      Вдруг Антон Павлович окликнул меня.
      - Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! - громко сказал он.
      - Это платье - Чайка, - смеясь, сказала я.
      Доктор возмутился:
      - Антон Павлович! Вы сами врач... Завтра, если вам будет хуже, - никого не пущу. Никого!
      Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.
      Алеша молча отдувался и вздыхал.
      - Алеша, - сказала я, - ты меня не жалей: у меня на сердце тепло, тепло...
      XIII
      Дома меня ждали две телеграммы. Одна: "Надеюсь встретить 27. Очень соскучились". Другая: "Выезжай немедленно. Ждем целуем".
      На другое утро третья: "Телеграфируй выезде. Жду завтра непременно".
      Я отправилась в редакцию "Русской мысли" к Гольцеву за корректурой.
      Гольцев удивился.
      - Зачем она ему сейчас? Успел бы позже.
      Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.
      - Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.
      - Плохо, что весна, - сказал кто-то. - Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных. /260/
      - Я слышал, что он очень плох, очень опасен... - сказал еще кто-то.
      - Значит, к нему допускают посетителей?
      - Нет, нет, - сказал Гольцев. - Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.
      Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович не произвел на меня впечатления умирающего, а тут говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... "Самое опасное время"... Чувствовалось, что считали его погибшим.
      Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.
      На Замоскворецком мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчащейся из-под моста буйной, нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, и от этого слегка кружилась голова.
      Вот... Подточило, изломало, осилило и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, осиливает и уносит. "Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!"
      Припоминалась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня".
      "До тридцати лет я жил припеваючи", - как-то сказал он мне.
      После тридцати осилила, изломала жизнь? И теперь уносит?
      Эх, жизнь! Могла ли она удовлетворить такого исключительного человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой? Эту глубокую, чистую душу, такую требовательную к себе.
      Не нашел счастья Антон Павлович! Едва прошел хмель молодости, когда беспредметно бьет ключом в груди радость бытия, едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. Быть может, смутно /261/ было вначале это чувство, но становилось все определеннее, все ощутимее, иначе, к чему бы заказывать себе такую печать?{261} И, возможно, не понимал он и не знает и теперь, что слишком высоко стоит он над всеми и что по его росту в нашей жизни счастья для него еще нет.
      И вдруг почему-то вспомнилось смешное.
      - Зачем вы прислали мне двугривенный? - спросил меня Антон Павлович.
      - Двугривенный?!
      - Ну да. Вы отдали его железнодорожному сторожу на станции Лопасня для передачи мне.
      - Я вам записку передала!
      - Записку сторож так замазал, что на ней ничего разобрать было невозможно, кроме разве вашей подписи. Двугривенный он мне вручил целешеньким. Я взял.
      Это "я взял" смешило меня каждый раз, как я о нем вспоминала, и даже теперь мне опять стало смешно.
      А река все мчалась и мчалась...
      Нет! Антон Павлович не умрет... Допустить эту мысль - это потерять голову, это...
      Я чуть не уронила пачку, которую держала под мышкой, встряхнула головой и быстро направилась к берегу.
      Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: "И еще что-нибудь". Так вот, пусть цветы будут "что-нибудь".
      В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.
      - Нет, Антону Павловичу не лучше, - ответила она на мой вопрос. - Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось...
      - Так меня не пустят к нему?
      - Я спрашивала доктора, он велел пустить.
      Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.
      Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.
      - Ах! - вскрикнула сестра. - Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного...
      Я испугалась.
      - Если нельзя, так оставьте... оставьте себе.
      Она улыбнулась.
      - Все-таки, раз вы принесли, покажите ему. /262/
      В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза.
      Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.
      - Все мои любимые, - прошептал он. - Как хороши розы и ландыши...
      Сестра сказала:
      - Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.
      - Я сам доктор, - сказал Чехов. - Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.
      Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.
      - Вы опоздали, - сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.
      - Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас два.
      - Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал...
      Он стал разбирать книги и газеты, которые я ему принесла. Корректуру положил на стол и слушал отчет о моем посещении Гольцева.
      - К сожалению, я почти все читал, - тихо говорил он. - Неизданные статьи Л.Н.Толстого? Последние? Да, это я прочту с удовольствием. Я не разделяю...
      - Нельзя вам говорить! - прервала я его, - а вы, кажется, собираетесь разбирать учение Льва Николаевича.
      - Когда вы едете?
      - Сегодня.
      - Нет! Останьтесь еще на день. Придите ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!
      Я достала и дала ему все три телеграммы. Он долго их читал и перечитывал.
      - По-моему, на один день - можно.
      - Меня смущает это "выезжай немедленно". Не заболели ли дети?
      - А я уверен, что все здоровы. Останьтесь один день для меня. Для меня, - повторил он.
      Я тихо сказала:
      - Антон Павлович! Не могу.
      Я представила себе: что будет? Я пошлю телеграмму, что задержалась, и Миша сегодня же вечером выедет в Москву. Но положим, что он не выедет, /263/ дождется меня. Какой прием меня ожидает? И это бы ничего! Но ведь я дам ему уверенность, что люблю Антона Павловича, и сделаю так, что от нашего семейного счастья не останется и следа. И его и моя жизнь превратится в ад. А из-за чего? Из-за лишнего визита продолжительностью в три минуты.
      Мысли беспорядочно неслись в моей голове.
      - Значит, нельзя, - сказал Антон Павлович.
      И я убедилась, что он опять все знает и все понимает. И Мишину ревность, и мой страх.
      "Я уверен, что все здоровы".
      - Не владею я собой... Слаб я... - прошептал он. - Простите...
      Вошел доктор. Антон Павлович показал ему на цветы и уверенно сказал:
      - Мне это не вредно.
      Доктор наклонился, понюхал и неопределенно заметил:
      - Хорошо!
      Потом обратился ко мне:
      - Плохо ведет себя наш больной: не спит, возбужден. - Засмеялся и прибавил: - Своеволен. Сладу с ним нет.
      Я встала, чтобы уходить. Я понимала, что доктор очень не одобряет мои посещения и будет рад, что я уеду.
      - Сегодня уезжаете? - как раз спросил он.
      - Сегодня вечером.
      - А если бы до вечера... - вдруг быстро начал Чехов, но, не договорив, замолчал, взглянул на доктора.
      - Вам отдыхать надо, отдыхать, - твердил доктор.
      Надо было проститься и уйти, но я была так поглощена своими мыслями, что плохо сознавала, что делала. И я стала собирать на кровати разбросанные книги и бумаги и заворачивать их.
      Случайно я обернулась и увидела, что Антон Павлович лукаво улыбается и заслоняет обеими руками цветы. Я опомнилась, засмеялась и опять положила пакет на постель.
      Ах, как мне хотелось встать тут на колени, около самой постели, и сказать то, что рвалось наружу. Сказать: "Любовь моя! Ведь я не знаю... не смею верить... Хотя бы вы один раз сказали мне, что любите меня, что я вам /264/ необходима для вашего счастья. Но никогда... Если я останусь сегодня, это будет решительный шаг. А говорить об этом нельзя. Вы слабы, вас нельзя волновать".
      - Выздоравливайте! - сказала я и пожала руку Антону Павловичу сверху, как она лежала на одеяле.
      - Счастливого пути, - сказал он, и я быстро пошла к двери. И, как в прошлый раз, он меня окликнул.
      - В конце апреля я приеду в Петербург. Самое позднее в начале мая.
      - Ну конечно! - сказал доктор.
      - Но мне необходимо! - заволновался Антон Павлович.
      - Конечно, конечно.
      - Я говорю серьезно! Так вот, значит, в конце апреля... Я буду непременно.
      - А до тех пор будем писать, - сказала я и быстро скрылась, поймав на себе строгий взгляд доктора.
      На этот раз не было у меня тепла на сердце. Я отказала Антону Павловичу в его горячей просьбе: "...для меня". И вот для него я не смогла сделать такого пустяка, как остаться на один день.
      "Я прошу..."
      Не могла! Не одолела чего-то. А это "что-то" напирало со всех сторон: Мишино состояние духа, которое я чувствовала на расстоянии, отношение доктора и сестры, даже отношение моего старшего брата и его жены. Они как-то явно недоумевали: почему эти письма с посыльным? Почему меня пускают в клинику? Почему телеграммы из Петербурга?
      Я знала, почему телеграммы: в редакции газеты Сергея Николаевича сразу стало известно о болезни Чехова, значит узнал и Миша. Известно стало и о том, кто посещает больного.
      Я шла домой в очень тяжелом настроении, то обвиняя, то оправдывая себя, и вдруг увидала перед собой Льва Николаевича. Он часто гулял по Девичьему полю. Он узнал меня и остановился.
      - Откуда вы? Из монастыря?
      - Нет, из клиники.
      Я рассказала ему про Антона Павловича.
      - Как же, как же, я знал, что он заболел, но думал, что к нему никого не допускают. Завтра же пойду его навестить{264}. /265/
      - Пойдите, Лев Николаевич. Он будет ряд. Я знаю, что он вас очень любит.
      - И я его люблю, но не понимаю, зачем он пишет пьесы.
      "Вот, - думала я, - человек, который беспощадно осудил бы меня, если бы знал, что во мне происходит.
      Я знаю наверно, как он осудил бы меня, этот гигант мысли и гениальности, но его мнение мне безразлично. Я не верю в его правоту. Как это может быть?"
      Ужасно захотелось видеть кого-нибудь, кто не был бы ни враждебен, ни безразличен к тому, что я сейчас так мучительно переживала, и я пошла к Алеше.
      XIV
      Ночью в вагоне я не спала. Не могла сладить со своими сложными, запутанными мыслями и чувствами. Лежала и томилась. Уж начало чуть-чуть светать, когда я вдруг очутилась на берегу моря. Море было свинцовое и тяжелое под низко нависшим тяжелым, свинцовым небом.
      Волны бежали одна за другой, все с белыми сердитыми гребнями, и с непрерывным грохотом разбивались почти у моих ног. Рядом со мной шел Чехов и говорил что-то, но его слов я разобрать за шумом не могла. Вдруг впереди замелькало что-то маленькое, беленькое и стало быстро приближаться. Это был ребенок. Он бежал нам навстречу и радостно взвизгивал и подпрыгивал. Ему могло быть не больше двух-трех лет.
      "- Ребенок! - вскрикнула я. - Откуда здесь мог взяться ребенок? И такой прелестный и веселый!
      Антон Павлович вздрогнул и остановился.
      - Это не ребенок, - задыхаясь, сказал он, - нет! Это не ребенок. Я знаю! Он притворяется...
      - Кто? - спросила я, чувствуя, что от страха у меня отнимаются ноги.
      - Какой же ребенок, - продолжал Антон Павлович и встал впереди меня, как бы заслоняя и защищая. - У него рот в крови... рот в крови.
      А ребенок был уже близко, но все бежал, взмахивая ручонками, радуясь и взвизгивая.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70