Когда подошла очередь принца, он поставил себе тройку за привлекательность, гости присудили ему в среднем четверку, а я дал пятерку. За красоту принц поставил себе шестерку, гости — в среднем вывели восьмерку, а я поставил семерку. За обаяние он объявил пятерку, гости поставили ему восьмерку и я поставил восьмерку. За искренность принц поставил себе высший балл — десятку, гости вывели всего тройку с плюсом, а я поставил четверку. Принц был возмущен.
— А я считал, что искренность — это мое самое большое достоинство, — сказал он.
Когда я был еще мальчиком, мне как-то довелось прожить несколько месяцев в Манчестере. И так как сейчас у меня не было никаких особых дел, я решил туда съездить. Несмотря на мрачность, Манчестер привлекал меня своей романтикой, какими-то неуловимыми отблесками света, пробивающимися сквозь дождь и туман. Может быть, это были воспоминания о жарком огне очага в ланкаширской кухне или это светилась душа народа? В общем, я взял машину и поехал на север.
По пути в Манчестер я остановился в Стратфорде-на-Эйвоне — я там никогда еще не бывал. Я приехал туда в субботу поздно вечером и после ужина пошел погулять в надежде отыскать домик Шекспира. Ночь была очень темной, но я чутьем пошел в правильном направлении, остановился перед каким-то домом, чиркнул спичкой и прочел: «Дом Шекспира». Несомненно, меня привел сюда какой-то родственный дух, может быть, дух самого барда!
Утром в отеле появился мэр Стратфорда, сэр Арчибальд Флауэр, и любезно проводил меня в дом Шекспира. Но я никак не мог связать с этим домом образ барда — мне кажется невероятным, что дух великого человека мог обитать или зародиться в такой обстановке. Легко вообразить, как сын простого фермера уезжает в Лондон и становится там знаменитым актером и владельцем театра, но для меня остается непостижимым, как он мог сделаться великим поэтом и драматургом, приобрести такое знание жизни чужеземных дворов, кардиналов и королей. Меня не слишком заботит вопрос, кто именно писал произведения Шекспира — Бэкон, Саутхемптон или Ричмонд. Но я с трудом могу поверить тому, что их мог создать мальчуган из Стратфорда. Кто бы их ни писал — этот человек был аристократом. Даже полное пренебрежение к правилам грамматики изобличает в нем царственно одаренный ум. А после того как я осмотрел дом, выслушал какие-то обрывки скудных сведений о его детстве, посредственных успехах в школе, браконьерстве, о его взглядах типичного деревенщины, я никак не могу поверить в ту метаморфозу духа, которая сделала его величайшим из всех поэтов. Низкое происхождение обязательно где-нибудь нет-нет да и проявится в творчестве даже величайшего из гениев, но у Шекспира нельзя найти ни малейших его следов.
Из Стратфорда я покатил в Манчестер и приехал туда в воскресенье, часа в три. Манчестер словно вымер, на улицах почти ни души. Я был рад снова сесть в машину и поехать дальше в Блэкберн.
В те дни, когда я ездил в турне с «Шерлоком Холмсом», Блэкберн был одним из моих любимейших городов. Обычно я останавливался там в маленькой гостинице и за четырнадцать шиллингов в неделю получал кров и питание, а в свободные часы еще играл на маленьком бильярде.
Мы приехали в Блэкберн часов около пяти, было уже совсем темно, но тем не менее я сразу отыскал свою гостиницу и неузнанным выпил в баре вина. Владелец сменился, но мой старый приятель — бильярдный стол — стоял на том же месте.
В темноте почти ощупью я дошел до рыночной площади, еле освещенной тремя-четырьмя уличными фонарями. Люди стояли маленькими группками и слушали политических ораторов — это было время глубокой депрессии в экономике Англии. Я переходил от одной группы к другой, слушая разных ораторов — острые речи были полны горечи; один оратор говорил о социализме, другой о коммунизме, третий о плане Дугласа, который, к несчастью, был слишком запутан, чтобы средний рабочий мог в нем разобраться. Оставшись послушать, что говорили люди после митинга, разбившись на маленькие группки, я, к своему удивлению, услышал старого консерватора викторианского толка: «Все горе в том, — ораторствовал он, — что Англия слишком долго роскошествовала: все эти подачки по безработице разоряют страну!». В темноте я не смог устоять и выкрикнул: «А без этих подачек и Англии давно уже не было бы». Меня сразу поддержали восклицаниями: «Слушайте, слушайте!»
Политические перспективы были достаточно безрадостны. В Англии было почти четыре миллиона безработных, причем количество их все возрастало, а предложения партии лейбористов мало чем отличались от предложений консерваторов.
Я отправился в Вулвич и там услышал на выборном митинге речь мистера Каннингема Рейда, выступившего от имени либералов. Речь его, наполненная политической софистикой, не содержала никаких определенных обещаний и не произвела на избирателей особого впечатления. Сидевшая рядом со мной молоденькая девушка-работница вдруг крикнула: «Хватит нас кормить всей этой ученой болтовней! Вы нам лучше скажите, что вы собираетесь сделать для четырех миллионов безработных, — тогда мы будем знать, стоит голосовать за вашу партию или нет».
Я подумал, что если слова этой девушки выражают политические настроения масс, есть надежда, что лейбористы победят на выборах, но я ошибся. После речи Сноудена по радио произошло резкое изменение в распределении голосов в пользу консерваторов, и Сноуден получил звание пэра. Так я оставил Англию, когда консерваторы были на пути к власти, и прибыл в Америку, когда их правительство уже доживало последние дни.
Каникулы в лучшем случае — пустое занятие. Я слишком долго слонялся по курортам Европы и знал, в чем тут была причина. Я был растерян, у меня не было впереди никакой цели. С тех пор как в кино появился звук, я не мог решить, что буду делать дальше. Хотя «Огни большого города» имели огромный успех и принесли мне больше денег, чем какая бы то ни было звуковая картина тех дней, я чувствовал, что поставил бы себя в невыгодное положение, если бы решился сделать еще один немой фильм. Меня угнетал страх показаться отсталым и старомодным. Хотя хороший немой фильм представлялся мне артистичнее, я вынужден был признать, что звук придавал образам большую достоверность.
По временам я начинал раздумывать о возможности поставить звуковой фильм, но от одной лишь мысли мне становилось не по себе. Я понимал, что здесь я никогда не смогу достичь той же высоты, как в немых картинах. Я понимал, что мне навсегда придется расстаться с образом моего бродяги. Кое-кто говорил, что бродяга мог бы заговорить. Но это было немыслимо; как только он сказал бы хоть единое слово, он стал бы другим человеком: форма, в которой он был отлит, была так же безгласна, как и его лохмотья.
Вот эти печальные мысли и заставляли меня затягивать перерыв в работе, хотя голос совести не переставал меня мучить: «Возвращайся в Голливуд и работай!»
После путешествия на север я вернулся в отель «Карлтон» в Лондоне, собираясь сразу заказать билет в Калифорнию через Нью-Йорк, но тут получил телеграмму от Дугласа Фербенкса, которая изменила все мои планы. «Приезжай в Сан-Мориц. К твоему приезду закажу свежего снегу. Буду ждать. Целую. Дуглас».
Не успел я еще дочитать телеграмму, как в дверь робко постучали: «Войдите!» — сказал я, думая, что это коридорный. Но вместо коридорного в двери появилась моя приятельница с Лазурного берега. Я удивился, почувствовал раздражение, но делать было нечего. «Входи!» — повторил я холодно.
Мы пошли за покупками к Харроду, купили полное лыжное обмундирование, а потом зашли к ювелиру на Бонд-стрит купить браслет, который ей очень понравился. День или два спустя мы приехали в Сан-Мориц, и радость снова увидеть Дуга рассеяла тучи на моем горизонте. Хотя перед Дугом стояла та же проблема будущей работы, что и у меня, ни он, ни я об этом не заговаривали. Он приехал один — должно быть, они с Мэри разошлись. Во всяком случае, эта встреча в горах Швейцарии развеяла нашу грусть. Мы вместе ходили на лыжах, или, вернее, вместе учились ходить на лыжах.
Германский экс-кронпринц, сын кайзера, жил с нами в одном отеле, но познакомиться с ним мне не довелось, а когда я как-то очутился с ним вместе в кабине лифта, я улыбнулся, вспомнив свою комедию «На плечо!», в которой кронпринц был комедийным персонажем.
Я пригласил Сиднея приехать ко мне в Сан-Мориц, а так как никакой особой необходимости в спешном возвращении в Беверли-хилс не было, я решил возвращаться через Дальний Восток, и Сидней согласился проводить меня до Японии.
Мы поехали в Неаполь, где я распрощался с моей приятельницей. Но на этот раз она была весела, и при расставании не было слез. Должно быть, она смирилась или даже почувствовала некоторое облегчение — после поездки в Швейцарию нас уже не так тянуло друг к другу, и оба это понимали. Расстались мы добрыми друзьями. И пока отплывал пароход, она шла по набережной, подражая в походке моему бродяге. Такой я видел ее в последний раз.
XXIII
О путешествиях по Востоку написано много превосходных книг, и я не стал бы попусту злоупотреблять терпением читателя. Но в том, что я решил написать о Японии, меня оправдывают лишь весьма таинственные обстоятельства, в которые я там попал. Я прочел книгу о Японии Лафкадио Хирна, и его заметки о японской культуре и театре вызвали у меня желание побывать в этой стране.
Оставив позади ледяные январские ветры, мы вошли на японском пароходе в солнечный Суэцкий канал. В Александрии на борт поднялись новые пассажиры, арабы и индийцы, — и с ними вошел новый мир! На закате арабы расстилали на палубе коврики, обращались лицом к Мекке и нараспев произносили свои молитвы.
На другое утро, скинув свои «нордические шкуры» и надев белые шорты и легкие шелковые рубашки, мы уже плыли по Красному морю. В Александрии мы накупили тропических фруктов и кокосов, на завтрак нам подавали плоды манго, а за обедом — кокосовое молоко со льда. Однажды мы устроили японский вечер и обедали прямо на полу, на палубе. Морской офицер учил меня, что рис становится гораздо вкуснее, если его полить немного чаем. По мере нашего приближения к какому-нибудь южному порту на пути в Японию росло наше волнение. Капитан-японец спокойно объявил, что утром мы прибываем в Коломбо, но, хотя Цейлон тоже был для нас экзотикой, единственным нашим желанием было как можно скорее добраться до островов Бали и Японии.
Следующим портом на нашем пути был Сингапур; он показался нам будто нарисованным на китайском фарфоровом блюде — индийские смоковницы вырастали прямо из океана. Самое яркое воспоминание о Сингапуре оставили у меня китайские актеры, дававшие представления в «Парке увеселений Нового мира». Они показались мне исключительно одаренными и к тому же очень образованными — их пьесы были классическими произведениями великих китайских поэтов. Актеры играли в здании пагоды в своей традиционной манере. Пьесу, которую я видел, играли в продолжение трех вечеров. Ведущей актрисой труппы была девушка лет пятнадцати, она играла принца и пела высоким, пронзительным голосом. Своей кульминации пьеса достигла на третий вечер. Иногда лучше не понимать языка; я думаю, ничто не могло бы подействовать на меня сильнее, чем последний акт с его иронической музыкой, в которой смешивались жалобы струнных инструментов с оглушающим лязгом гонгов и пронзительным, гортанным голосом изгнанного юного принца — в нем слышалась вся боль одинокой души, затерявшейся в небесных сферах.
Сидней посоветовал мне посетить остров Бали — он говорил о его первозданной красоте, не тронутой цивилизацией, красочно описывал его женщин, которые ходят с обнаженной грудью. Это вызвало мой интерес. Мы увидели остров ранним утром; белые облака клубились над зелеными горами, и вершины в облаках казались плавучими островами. В те дни там еще не было ни гавани, ни аэродрома — к старому деревянному настилу пристани надо было подплывать на весельной лодке.
Мы проезжали селения, огороженные прекрасно построенными стенами с внушительными воротами, где жили вместе десять, а то и двадцать семей. И чем дальше мы продвигались, тем все прекрасней становился остров. Серебристо-зеркальные глади рисовых полей ступенями спускались к извилинам реки. И вдруг Сидней подтолкнул меня. По краю дороги величаво выступали друг за другом молодые женщины, лишь бедра их были окутаны батиком, а вся грудь обнажена, на голове они несли корзины, наполненные фруктами. С этой минуты нам то и дело приходилось подталкивать друг друга. Некоторые из женщин были очень красивы. Нас ужасно раздражал наш гид, американский турок, — он сидел рядом с шофером и то и дело с похотливой ухмылкой оборачивался к нам, чтобы полюбоваться произведенным впечатлением, — можно было подумать, что он все это сам устроил специально для нас.
Отель в Денпазаре был только что выстроен. Гостиные в номерах были просто открытой верандой, разделенной перегородками, а спальни, расположенные позади, были удобны и сияли чистотой.
На острове Бали тогда уже около двух месяцев жил американский художник-акварелист Гиршфельд с женой. Он пригласил нас к себе в дом, где до него жил мексиканский художник Мигель Коваруббиас. Они снимали его у одного балийского вождя и за пятнадцать долларов в неделю жили там, как аристократы-землевладельцы. После обеда Гиршфельды и мы с Сиднеем пошли погулять. Ночь была темной и душной, ни дуновения ветерка. И вдруг — море летающих светлячков, волны их голубоватого света уже затопляли акр за акром рисовые поля. С другой стороны послышался ритмический звон тамбуринов и гонгов.
— Где-то начинаются танцы, — сказал Гиршфельд. — Пойдемте посмотрим.
Пройдя метров двести, мы увидели группу туземцев — мужчины полукругом стояли или сидели на корточках, а девушки, поджав ноги, сидели с корзинами и продавали всякие лакомства. Мы протиснулись сквозь толпу зрителей и увидели двух танцующих девочек лет по десяти с вышитыми саронгами на бедрах и в замысловатых головных уборах из золотых блесток которые при каждом их движении сверкали и переливались под светом фонарей. Мозаичный рисунок их танца развертывался под музыку — высокие переливчатые звуки и в аккомпанемент им глубокие басовые тона гонгов. Головы танцовщиц качались, глаза сверкали, пальцы трепетали в такт этой дьявольской музыке, которая, нарастая, то разливалась бурным потоком, то снова затихала и мирной рекой текла дальше. Конец наступил внезапно: танцовщицы неожиданно остановились и сразу смешались с толпой. Никаких аплодисментов не было — туземцы Бали никогда не аплодируют. Нет у них и слов, означающих любовь или благодарность.
Нас навестил и позавтракал с нами в отеле Уолтер Спайс, музыкант и художник. Он жил на острове Бали пятнадцать лет и уже говорил на языке бали. Он аранжировал их музыку для рояля и сыграл нам несколько пьес. Впечатление было такое, будто исполнялся концерт Баха, только в очень ускоренном темпе. Он рассказывал нам, что музыкальные вкусы балийцев весьма утонченны: современный джаз кажется им скучным, а его темпы слишком медленными, Моцарта они считают сентиментальным, их интересует только Бах — рисунок его мелодии и ритм схожи с их собственными. Мне же их музыка показалась холодной, жесткой и бьющей по нервам. Даже в глубоких скорбных пассажах мне слышалось страшное и тоскливое рычание голодного минотавра.
После завтрака Спайс повел нас в глубину джунглей, где должен был происходить обряд бичевания. Чтобы туда добраться, нам пришлось пройти четыре мили пешком по тропам джунглей. Когда мы наконец пришли, то увидели большую толпу туземцев, окруживших длинный алтарь. Юные девушки в красивых саронгах, с обнаженной грудью стояли, держа корзины, наполненные фруктами и всякими дарами, в длинной очереди к жрецу, который своим белым одеянием и волосами, доходившими до пояса, напоминал дервиша. Он благословлял дары и клал их на алтарь. После того как жрецы нараспев проговорили молитвы, юноши, смеясь, прорвались к алтарю и начали хватать все, что на нем лежало, а жрецы нещадно стегали их плетьми. Некоторые не выдерживали и бросали добычу — слишком жестокими были удары плетей, которые должны были изгнать из них злых духов, искусивших к грабежу.
Мы беспрепятственно, когда вздумается, входили в храмы и за ограды селений, смотрели там петушиные бои, присутствовали на празднествах и религиозных обрядах, которые происходили в любые часы дня и ночи. С одного празднества я вернулся в пять часов утра. Их боги любят развлекаться, и балийцы поклоняются им не в трепете, а с любовью.
Однажды ночью мы со Спайсом видели, как высокая амазонка танцевала при свете факела, а ее маленький сын повторял за ней каждое ее движение. Еще молодой на вид мужчина время от времени давал ей какие-то указания — потом мы узнали, что это был ее отец. Спайс спросил, сколько ему лет.
— А когда было землетрясение? — спросил мужчина.
— Двенадцать лет тому назад, — ответил Спайс.
— Ну вот, к тому времени у меня уже было трое женатых детей.
Но, почувствовав неудовлетворительность своего ответа, он прибавил:
— Я до двух тысяч долларов дожил. — И тут же пояснил, что такую большую сумму он успел истратить за свою жизнь.
За оградами многих селений я успел увидеть новехонькие лимузины, которые там использовались как курятники. Я спросил Спайса о причине столь странного их применения.
— Балийцы живут в таком поселении коммуной и откладывают деньги, которые они получают, экспортируя скот, так что через несколько лет у них собирается порядочная сумма. Однажды на острове появился предприимчивый агент по продаже автомобилей и уговорил их купить роскошные «кадилаки». Первые несколько дней они катались по всему острову и от души веселились, но потом у них кончился бензин. К тому же они узнали, что расходы на содержание машины в один день равняются тому, что они могут заработать за месяц. Вот они и поставили свои «кадилаки» курам под насест.
Юмор балийцев схож с нашим и изобилует шуточками сексуального плана, трюизмами, игрой слов. Я испытал чувство юмора у молодого официанта нашего отеля.
— Ну-ка, скажи, почему курица ходит? — спросил я.
Он презрительно посмотрел на меня.
— Да это каждому известно, — сказал он переводчику.
— Прекрасно, тогда скажи, что появилось раньше — курица или яйцо?
Это его уже несколько озадачило.
— Курица… нет… — он покачал головой, — яйцо… нет…
Он сдвинул на затылок свой тюрбан, немного подумал и с полной уверенностью объявил:
— Яйцо!
— А кто же его снес?
— Черепаха! Черепаха была раньше всех, и все яйца снесла она.
В те времена Бали был настоящим раем. Туземцы работали на рисовых полях четыре месяца в году, а остальные восемь посвящали своему искусству и культуре. Все зрелища были бесплатными, одно селение устраивало представление для другого. Но сейчас этот рай кончается. Цивилизация научила их скрывать свою грудь одеждой и заставила во имя западных богов отказаться от своих, которые так любили повеселиться.
Нам предстояло посетить Японию, и мой секретарь японец Коно выразил желание поехать вперед, чтобы все подготовить к нашему приезду. Мы должны были быть гостями японского правительства. В порту Кобе нас встречали самолеты, кружившие над пароходом и сбрасывавшие листовки с приветствиями, и тысячные толпы народу в доках. Яркие разноцветные кимоно на фоне дымовых труб и тускло-серых доков представляли собой удивительно красивое зрелище. Я бы не сказал, что в этой демонстрации чувств проявилась будто бы присущая японцам сдержанность и непостижимость характера. Толпа была так же взволнованна и эмоциональна, как и всякие другие толпы, какие мне приходилось видеть.
Правительство предоставило в наше распоряжение специальный поезд, который должен был отвезти нас в Токио. С каждой остановкой встречавших становились все больше и волнение — все ощутимее. Перроны были заполнены прелестными девушками, которые забрасывали нас подарками. Они стояли в своих кимоно рядами, напоминая выставку цветов. В Токио нас встречала толпа в сорок тысяч человек. В суматохе Сидней поскользнулся и упал, — его чуть не затоптали.
Загадочность, непостижимость Востока стала легендарной. Мне всегда казалось, что мы, европейцы, преувеличиваем ее. Но стоило нам ступить на берег в Кобе — и я почувствовал ее в воздухе, а в Токио она уже начала нас обволакивать. По пути в отель мы свернули в более спокойную часть города. И вдруг машина замедлила ход и остановилась вблизи императорского дворца. Коно тревожно выглянул из машины и вдруг обратился ко мне с довольно странной просьбой: не выйду ли я из машины и не поклонюсь ли я в сторону дворца?
— Здесь такой обычай? — осведомился я.
— Да, — сказал он небрежно. — Вы можете даже не кланяться, просто выйдите из машины — этого будет достаточно.
Такая просьба меня несколько смутила. Вокруг не было ни живой души, если не считать сопровождавших нас двух-трех машин. Если существовал такой обычай, публика, несомненно, знала бы об этом, и здесь, наверно, собралась хоть бы небольшая толпа. Тем не менее я вышел и поклонился. Когда я вернулся в машину, Коно с облегчением вздохнул. Сиднею эта просьба тоже показалась странной, так же как и все поведение Коно. С той минуты, как мы приехали в Кобе, он выглядел расстроенным. Но мне не хотелось над этим задумываться, и я высказал предположение, что Коно попросту устал.
В этот вечер ничего не случилось, но на другое утро Сидней вбежал в гостиную очень взволнованный.
— Мне это не нравится, — сказал он. — Кто-то рылся в моих чемоданах и переворошил все бумаги.
Я пытался его успокоить, — если даже это и верно, то не так уж важно, но мне не удалось заглушить его опасения.
— Тут творится что-то весьма подозрительное! — заявил Сидней. Я рассмеялся в ответ и обвинил брата в излишней подозрительности.
В то же утро появился правительственный агент, которому было поручено следить за нами, и пояснил, что, если мы захотим куда-нибудь поехать, мы должны через Коно дать ему знать. Сидней продолжал настаивать на том, что за нами установлена слежка и что Коно к этому причастен. Я должен был признать, что Коно с каждым часом становился все более встревоженным и расстроенным.
Подозрения Сиднея оказались не столь уж необоснованными — в этот же день произошло довольно странное событие. Коно рассказал, что некий торговец приглашает меня прийти к нему посмотреть собрание порнографических картинок, нарисованных на шелку. Я просил Коно передать этому человеку, что его коллекция меня не интересует. Коно расстроился.
— А если я попрошу его оставить картинки в отеле? — предложил он.
— Ни в коем случае, — ответил я. — Просто скажите ему, чтоб он не терял времени зря.
Коно заколебался.
— Этих людей отказом не остановишь.
— О чем вы говорите? — спросил я.
— Да ведь они мне уже несколько дней угрожают. Тут, в Токио, есть люди, с которыми не сговоришься.
— Что за чепуха! — воскликнул я. — Заявим в полицию — пусть она их выследит.
Но Коно лишь покачал головой.
На другой день, когда мы обедали с Сиднеем и Коно в отдельном зале ресторана, к нам вдруг вошли шестеро молодых людей. Один из них, скрестив руки на груди, сел рядом с Коно, остальные отступили на шаг и стали вокруг. Тот, что сел, с едва сдерживаемой яростью стал что-то говорить Коно по-японски, и какие-то его слова заставили Коно побелеть.
У меня не было при себе оружия, но тем не менее я опустил руку в карман, будто там лежал револьвер, и крикнул:
— Что это значит?
Коно, не подымая глаз от тарелки, пробормотал:
— Он говорит, что, отказавшись посмотреть его картинки, вы оскорбили его предков.
Я вскочил и, все еще держа руку в кармане, свирепо посмотрел на молодого человека.
— В чем дело? — И, обернувшись к Сиднею, сказал: — Уйдем отсюда. А вы, Коно, вызовите машину.
Выйдя благополучно на улицу, мы почувствовали облегчение. Такси нас ждало, и мы уехали.
Но эта таинственная история достигла своей кульминации на другой день, когда мистер Кен Инукаи, сын премьер-министра, пригласил нас в качестве своих гостей на матч борьбы. Мы смотрели матч, когда к нему подошел кто-то из сопровождавших его лиц, тронул за плечо и что-то шепнул ему на ухо. Кен Инукаи обернулся к нам, извинился, сказав, что весьма срочное дело требует его присутствия и он вынужден уйти, но скоро вернется. К концу матча он действительно вернулся, бледный и чем-то потрясенный. Я спросил его, не болен ли он. Он покачал головой и, вдруг закрыв лицо руками, шепнул:
— Только что убили моего отца.
Мы увели его к себе в номер, предложили ему коньяку. Он рассказал нам, что случилось: шестеро курсантов морского училища убили часовых, стоявших перед дворцом премьер-министра, и ворвались в комнату, где он был в эту минуту с женой и дочерью. Мать рассказала ему, как это произошло: убийцы двадцать минут стояли, направив на премьер-министра револьверы, пока он безуспешно пытался убедить их, что они неправы. Не сказав в ответ ни слова, они уже приготовились стрелять, но отец умолил их не расстреливать его в присутствии жены и дочери, и они разрешили ему с ними проститься. Премьер-министр спокойно встал и повел убийц в другую комнату, где он, очевидно, снова пытался их уговорить, — жена и дочь еще несколько минут терзались мукой неизвестности, а потом услышали выстрелы, которые убили отца.
Убийство произошло в тот час, когда сын был на матче. Если бы он не пошел с нами, его убили бы вместе с отцом.
Я проводил его домой и увидел комнату, в которой два часа тому назад был убит его отец. На циновке еще не высохла лужица крови. Тут уже был целый дивизион кинооператоров и репортеров, но у них хватило деликатности пока снимков не делать. Однако они не преминули попросить у меня интервью. Я мог лишь сказать, что это ужасная трагедия не только для семьи, но и для всей страны.
У меня была назначена встреча с покойным премьер-министром на официальном приеме как раз на следующий день после его убийства. Но прием был, конечно, отменен.
Сидней объявил, что, по его мнению, убийство было также частью той таинственной истории, в которую мы были вовлечены.
— Это не просто совпадение, — горячился он, — что премьер-министра убили шесть человек и что к нам в отдельный зал ресторана тоже явилось шесть человек.
Разгадка этой таинственной истории в той части, где она касалась меня, была получена лишь тогда, когда вышла в свет очень интересная и основательная книга Хью Байеса «Форма правления с помощью убийства», изданная Альфредом Кнопфом. Оказалось, как раз в то время значительно активизировалось тайное общество «Черный дракон» — это по его требованию я должен был поклониться императорскому дворцу. Я процитирую по книге Хью Байеса отрывок из отчета о суде над убийцами премьер-министра:
«Лейтенант Сейши Кога, главарь заговора на флоте, в своих показаниях военному суду сказал, что заговорщики обсуждали план действий, которые могли бы вызвать объявление военного положения в стране, — предполагалось забросать бомбами здание Палаты представителей. Люди в штатском, которые могли бы туда проникнуть без особого труда, должны были бросать бомбы с галереи для публики, а молодые офицеры должны были ждать у выходов и там убивать выбегавших из здания членов палаты. Другой план, который мог бы показаться слишком нелепым, чтобы ему можно поверить, если бы о нем не говорилось в показаниях перед судом, предполагал убийство Чарльза Чаплина, посетившего в то время Японию. Премьер-министр пригласил мистера Чаплина на чай, и молодые офицеры рассчитывали во время этого приема произвести нападение на резиденцию министра.
Судья. Какой был смысл в убийстве Чаплина?
Кога. Чаплин — очень популярная личность в Соединенных Штатах и к тому же его очень ценят в капиталистических кругах. Мы рассчитывали, что его убийство вызовет войну с Америкой и что таким образом нам удастся одним выстрелом убить двух зайцев.
Судья. А почему же вы тогда отказались от столь великолепного плана?
Кога. Потому что в газетах появилось сообщение, что еще точно не выяснено, состоится ли этот прием.
Судья. Каковы же были мотивы нападения на резиденцию премьер-министра?
Кога. Ниспровержение премьера, который одновременно был главой правящей политической партии. Другими словами, мы хотели свергнуть правительство.
Судья. Вы намеревались убить премьера?
Кога. Да. Хотя никакого личного недоброжелательства я к нему не испытывал.
Этот же обвиняемый показал, что план убийства Чаплина был отклонен, потому что «возник спор, стоит ли убивать комика, принимая во внимание, как невелики шансы, что это приведет к войне с Соединенными Штатами и к усилению власти военщины».
Представляю себе, как убийцы стали бы извиняться, выполнив свой план, а затем, узнав, что я вовсе не американец, а англичанин: «О! Весьма сожалеем!»
Однако мое пребывание в Японии, понятно, не ограничилось одними тайнами и неприятностями. Большую часть времени я проводил там очень интересно. Театр Кабуки доставил мне удовольствие, которое превзошло все мои ожидания. Кабуки — театр не чистой формы: в нем старина сочетается с современностью. Самым важным является здесь искусство актера — пьеса лишь материал для его игры. По нашим западным воззрениям, их технические возможности строго ограничены. Они отвергают реализм там, где не могут достичь его в полной мере. Например, мы, люди Запада, не можем изобразить бой на шпагах без каких-то черт абсурдности, неправдоподобности — как бы жестока ни была эта битва, зритель всегда уловит известную осторожность актеров. А японцы даже и не стремятся здесь к реалистичности. Противники дерутся на расстоянии друг от друга, делая стремительные, щегольские выпады шпагами, причем один пытается отрубить голову противника, а другой — рубит ему ноги. Каждый из них прыгает, танцует, делает пируэты на своей площадке, — и вся битва скорей напоминает балет. Она весьма импрессионистична и заканчивается статуарными позами победителя и побежденного. Но от импрессионизма этой сцены актеры переходят к вполне реалистической сцене смерти.
В основе многих японских пьес лежит ирония. Я видел драму, очень напоминавшую «Ромео и Джульетту», в которой родители тоже противятся браку юных влюбленных.