Доктор Рейнольдс, которого я пригласил в этот вечер главным образом потому, что он немного разбирался в физике, за обедом спросил профессора, читал ли он книгу Данна «Опыт со временем».
Эйнштейн покачал головой.
— У него интересная теория измерений, — несколько легкомысленно заметил Рейнольдс, — нечто вроде, — здесь он слегка замялся, — нечто вроде протяженности величин.
После этого Рейнольдс оставил измерения в покое и спросил Эйнштейна, верит ли он в привидения. Эйнштейн признался, что ему ни разу в жизни не приходилось с ними встречаться, и прибавил:
— Если двенадцать человек скажут мне, что они в одно и то же время наблюдали одно и то же явление, тогда я, возможно, поверю в него. — Он улыбнулся.
В эту эпоху спиритизм был в большой моде, и эктоплазма будто смог, окутывала Голливуд, а особенно густо — дома кинозвезд, где происходили спиритические сеансы, общения с духами и прозрения медиумов. Я не бывал на этих бдениях, но известная комедийная актриса Фанни Брайс клялась мне, что однажды на спиритическом сеансе она своими глазами видела, как стол поднялся и поплыл в воздухе по всей комнате. Я спросил профессора, приходилось ли ему наблюдать подобные явления? Он слегка улыбнулся и покачал головой. Я спросил его также, не противоречит ли его теория относительности гипотезе Ньютона?
— Наоборот, — ответил он, — она является дальнейшим ее развитием.
За обедом я сказал миссис Эйнштейн, что, как только у меня явится хоть малейшая возможность, я снова съезжу в Европу,
— В таком случае вы должны в Берлине заглянуть к нам, — сказала она. — Живем мы очень скромно. Ведь профессор небогат, и хотя фонд Рокфеллера предоставил ему больше миллиона долларов на научную работу, он не пользуется этими деньгами.
Впоследствии, будучи в Берлине, я посетил Эйнштейнов в их скромной небольшой квартире. Такую квартирку, с гостиной (она же — столовая), пол которой застелен старым потертым ковром, вы могли бы увидеть где-нибудь в Бронксе. Самым дорогим предметом обстановки был здесь рояль, на котором были сделаны те самые исторические предварительные заметки относительно четвертого измерения. Я часто думаю, что сталось о этим роялем? Попал ли он в институт Смита или в музей Метрополитен, или нацисты изрубили его на дрова?
Когда в Германии начался фашистский террор, Эйнштейны нашли убежище в Соединенных Штатах. Миссис Эйнштейн рассказывала интересный случай, иллюстрирующий полную неопытность профессора в денежных делах. Его пригласили работать в Принстонский университет и просили сообщить свои условия. Профессор назвал такую скромную цифру, что ректорат вынужден был разъяснить ему, что названная сумма не обеспечивает в Штатах даже прожиточного минимума и что ему на жизнь потребуется по крайней мере в три раза больше. В 1937 году Эйнштейны снова приехали в Калифорнию и побывали у меня. Профессор очень сердечно расцеловал меня и предупредил, что привел с собой трех музыкантов.
— После обеда мы вам поиграем.
В тот вечер Эйнштейн принимал участие в исполнении моцартовского квартета. Хотя его смычок двигался не очень уверенно и техника была жестковата, тем не менее он играл с упоением, покачиваясь в такт и закрывая глаза. Остальные три музыканта, не выказывавшие особого восторга по поводу участия профессора в их квартете, деликатно посоветовали ему немного отдохнуть, пока они сыграют какое-нибудь трио. Он согласился, подсел к нам и стал слушать. Но, прослушав две-три вещи, он наклонился ко мне и шепнул:
Наконец музыканты ушли, и миссис Эйнштейн, немного раздосадованная, стала уверять мужа:
Несколько дней спустя Эйнштейны снова обедали у меня, Я пригласил Мэри Пикфорд, Дугласа Фербенкса, Марион Дэвис, У. Р. Херста и еще двух-трех человек. Марион Дэвис я посадил рядом с Эйнштейном, а миссис Эйнштейн по правую руку от себя, рядом с Херстом. До обеда все шло как нельзя лучше. Херст был любезен, а Эйнштейн вежлив. Но в продолжение обеда я чувствовал, что температура все больше падает, и вскоре оба вообще замолчали. Я изо всех сил старался оживить разговор, но никак не мог заставить их заговорить. В столовой воцарилось довольно зловещее молчание. Херст мрачно уставился в свою тарелку с десертом, а профессор, улыбаясь, спокойно думал о чем-то своем.
Марион, с присущим ей легкомыслием, делала какие-то саркастические замечания, обращаясь поочередно ко всем, кроме Эйнштейна. И вдруг она обернулась к профессору:
— Скажите, — спросила она, проказливо повертев пальчиком вокруг его головы, — почему вы не пострижетесь?
Эйнштейн улыбнулся, а я поторопился пригласить всех в гостиную пить кофе.
Русский режиссер Эйзенштейн приехал в Голливуд со своей группой, в составе которой были Григорий Александров и молодой англичанин Айвор Монтегю [104] — друг Эйзенштейна. Я очень часто виделся с ними. Они приходили ко мне на корт играть в теннис.
Эйзенштейн должен был снимать фильм для фирмы «Парамаунт». Он приехал, овеянный славой «Потемкина» и «Десяти дней, которые потрясли мир» [105]. «Парамаунт» пригласил Эйзенштейна поставить фильм по его собственному сценарию. Эйзенштейн написал превосходный сценарий — «Золото Зуттера», на основе очень интересного документального материала о первых днях калифорнийской золотой горячки. В сценарии не было никакой пропаганды, но то обстоятельство, что Эйзенштейн приехал из Советской России, вдруг напугало «Парамаунт», и фирма в конце концов отказалась от своей затеи.
Как-то, беседуя с Эйзенштейном о коммунизме, я спросил, считает ли он, что образованный пролетарий может по интеллектуальному уровню сравниться с аристократом, за которым стоят поколения культурных и образованных предков. Мне показалось, что его удивило мое невежество. Эйзенштейн, происходивший из семьи инженера, ответил: «Интеллектуальные возможности масс я бы сравнил с богатой целиной — дайте только им образование».
Фильм Эйзенштейна «Иван Грозный», который я увидел после второй мировой войны, представляется мне высшим достижением в жанре исторических фильмов. Эйзенштейн трактует историю поэтически, а, на мой взгляд, это превосходнейший метод ее трактовки. Когда я думаю, до какой степени искажаются события даже самого недавнего прошлого, я начинаю весьма скептически относиться к истории как таковой. Между тем поэтическая интерпретация истории создает общее представление об эпохе. Я бы сказал, что произведения искусства содержат гораздо больше истинных фактов и подробностей, чем исторические трактаты.
XXI
Как-то я приехал в Нью-Йорк, и один из моих приятелей рассказал мне, что он присутствовал при озвучании фильма и уверен, что в ближайшем будущем звук революционизирует всю кинопромышленность.
Я вспомнил о его пророчестве только несколько месяцев спустя, когда братья Уорнер выпустили свой первый звуковой фильм. Это был исторический фильм с участием очень красивой актрисы, имя которой я не стану называть. Она молча страдала, и ее большие трагические глаза говорили о ее боли выразительней, чем слова Шекспира. И вдруг в фильме появился новый компонент — звук, вернее, шум, который можно услышать, прижав к уху морскую раковину. И прелестная принцесса заговорила, будто прикрыв рот подушкой: «Пусть я лишусь трона, я все равно буду женой Грегори!» Нас постигло ужасное разочарование — до этой минуты мы были захвачены ее игрой. Сюжет фильма развертывался, диалог становился все забавнее, и все-таки он был не так смешон, как звуковые эффекты. Когда повернулась ручка двери будуара, мне показалось, что кто-то завел трактор, а когда дверь закрылась, раздался такой же грохот, как при столкновении двух грузовиков. Поначалу в кино не умели регулировать силу звука. Латы странствующего рыцаря при малейшем движении гремели, как листы железа в прокатном цеху, семейный обед проходил в гуле, какой мы слышим в дешевом ресторане в часы пик, а бульканье воды, наливаемой в стакан, почему-то шло на очень высокой ноте. Я вернулся с просмотра в полной уверенности, что дни звукового кино сочтены.
Но месяц спустя «Метро-Голдвин-Майер» выпустил на экран полнометражный музыкальный фильм «Мелодии Бродвея», и, хотя картина была пошлой и скучной, она имела огромный кассовый успех. Отсюда все и пошло: все кинотеатры начали требовать только звуковые фильмы. Наступали сумерки немого кино, и это было грустно, потому что оно начало достигать совершенства. Немецкий режиссер Мурнау [106] да и кое-кто из наших американских режиссеров прекрасно овладели этим средством общения со зрителем. Хороший немой фильм говорил на языке, одинаково понятном и интеллигентному и массовому зрителю всего мира. Теперь все это должно было погибнуть.
Однако я твердо решил по-прежнему делать немые фильмы — мне казалось, что для всякого рода зрелищ найдется место. К тому же я был актером пантомимы, в этом искусстве я был единственным в своем роде и, скажу без ложной скромности, настоящим мастером. Поэтому я продолжал съемки еще одного немого фильма — «Огни большого города».
Сюжет фильма мне подсказала история циркового клоуна, потерявшего зрение в результате несчастного случая. У него была маленькая дочка, очень болезненная и нервная, и перед выпиской из больницы врач предупредил его, что он должен скрывать слепоту от дочери до тех пор, пока она не окрепнет достаточно, чтобы вынести этот удар, который будет ей сейчас не по силам. Дома клоун ходил по комнате, спотыкаясь, наталкиваясь на мебель, а девочка весело смеялась. Однако все это было слишком уж сентиментально, и в «Огнях большого города» слепота клоуна перешла к девушке-цветочнице.
В основу побочной сюжетной линии лег эпизод, который я придумал много лет назад: двое богатых завсегдатаев аристократического клуба спорят о несовершенстве человеческой памяти и решают произвести опыт с бродягой, уснувшим на набережной. Они привозят его к себе, в роскошную виллу, где его ждут вино, женщины и музыка, а когда он засыпает, мертвецки пьяный, отвозят его назад на набережную и укладывают на ту скамью, где они его нашли. Проснувшись, бродяга не сомневается, что все это ему приснилось. Вот так возник образ миллионера в «Огнях большого города»: в пьяном виде он питает нежнейшую дружбу к бродяге, а протрезвившись, не узнает его. Эта линия подкрепляет основной сюжет, объясняя, каким образом бродяге удается внушить слепой цветочнице, что он богат.
После целого дня работы над «Огнями» я шел в студию Дугласа попариться в его турецкой бане. Там собирались его друзья — актеры, продюсеры и режиссеры, — и за джином и другими напитками мы болтали и спорили о звуковом кино. Все они очень удивились тому, что я снимаю немой фильм.
— А вы смелый человек! — говорили они.
Прежде мои работы всегда вызывали живой интерес у продюсеров. Но теперь они были так увлечены успехом звуковых фильмов, что вскоре я почувствовал себя за бортом. Наверно, я был слишком избалован.
Джо Шенк, прежде открыто выступавший против звукового кино, теперь стал его сторонником.
«Оно появилось, Чарли, и боюсь, теперь от него никуда не денешься», — говорил он и пускался в рассуждения о том, что сейчас только Чаплин еще может создать немой фильм, который будет пользоваться успехом у зрителей. Это было лестно, по не очень утешительно: я не хотел оставаться единственным приверженцем искусства немого кино. Не слишком успокаивали меня и статьи в журналах, полные тревоги и сомнения относительно дальнейшей карьеры Чарли Чаплина.
Тем не менее я видел «Огни большого города» только немым фильмом, — и я снимал его наперекор всему. Но мне пришлось столкнуться с большими трудностями. Звуковое кино существовало уже больше трех лет, и актеры стали забывать искусство пантомимы. Чувство ритма покинуло действие, им полностью завладела речь. Трудно было найти и девушку, которая могла бы играть слепую, не теряя при этом своей привлекательности. Большинство претенденток на эту роль закатывали глаза, показывая белки, что было очень неприятно. Но мне повезло. На пляже в Санта-Монике шли съемки какого-то фильма, в них участвовало очень много хорошеньких девушек в купальных костюмах. Одна девушка помахала мне рукой. Это была Вирджиния Черрил, с которой меня как-то познакомили.
— Когда я буду сниматься у вас? — спросила она.
Ее красивая фигурка, выгодно подчеркнутая синим купальным костюмом, не слишком вязалась с одухотворенным образом слепой цветочницы. Но попробовав еще двух-трех актрис, я пришел в полное отчаяние и вызвал ее. К моему удивлению, она сумела смотреть невидящим взглядом, как настоящая слепая. Мисс Черрил была очень красива и фотогенична, но до тех пор почти не играла. Впрочем, неопытность иногда оказывается преимуществом, особенно в немых фильмах, где важнее всего техника. Опытные актрисы порой не могут уже отойти от привычной манеры игры, в пантомиме же техника движения требует автоматичности, и это их сбивает. Менее опытные актрисы легче к ней приспосабливаются.
В одном эпизоде бродяга, переходя улицу, забитую машинами, пролезает через лимузин и громко хлопает за собой дверцей. Услышав стук, слепая цветочница протягивает ему цветы, думая, что он хозяин автомобиля. На последние полкроны бродяга покупает у нее букетик, но при этом нечаянно толкает девушку, и цветок падает на тротуар. Став на колени, она шарит руками по земле, стараясь его найти. Бродяга указывает ей, где цветок, но она продолжает искать. В нетерпении он сам поднимает цветок и недоверчиво смотрит на нее. И тут вдруг он понимает, что она не видит; он подносит цветок к ее глазам, убеждается, что она слепа, и виновато помогает ей подняться на ноги.
Эта сцена, длившаяся семьдесят секунд, потребовала пяти съемочных дней, пока, наконец, не получилось то, что мне было нужно. Мисс Черрил была тут ни при чем — невероятное напряжение, с которым я добивался убедительности игры актеров, приводило меня к нервным срывам. Съемки «Огней большого города» заняли больше года.
За это время на бирже произошел крах. К счастью, меня он не коснулся, потому что я в свое время прочел «Общественный кредит» X. Дугласа, где он, анализируя нашу систему экономики, пришел к выводу, что в конечном счете все прибыли идут из заработной платы. Таким образом, безработица всегда ведет к сокращению прибылей и уменьшению капитала. Эта теория произвела на меня такое впечатление, что в 1928 году, когда число безработных в Соединенных Штатах достигло четырнадцати миллионов, я обратил все свои акции и ценные бумаги в наличный капитал.
Накануне биржевого краха я обедал с Ирвингом Берлином [107], которому положение дел на бирже внушало самые розовые надежды. Он рассказал, что официантка ресторана, где он обычно обедает, меньше чем за год заработала сорок тысяч долларов, удвоив сумму своих капиталовложений в акции. Он сам купил акций на несколько миллионов долларов, и они принесли ему больше миллиона прибыли. Ирвинг спросил, играю ли я на бирже, и я ответил, что не могу доверять акциям, если в стране имеется четырнадцать миллионов безработных. А когда я посоветовал и ему продать акции, пока он может сделать это с выгодой, он возмутился. Мы с ним чуть не поссорились. «Вы предаете Америку!» — заявил он и обвинил меня в недостатке патриотизма. На следующий день акции на бирже упали на пятьдесят пунктов, и Ирвинг разорился. Несколько дней спустя он пришел ко мне в студию, совершенно ошеломленный, извинился и спросил, из каких источников я получил информацию.
«Огни большого города» были закончены, оставалось только записать музыку. Единственно, что мне нравилось в звуковом кино, это то, что я мог теперь контролировать музыкальное сопровождение фильма, и я сочинял его сам.
Мне нужна была изящная, романтическая музыка, которая контрастировала бы с образом бродяги и придавала бы моим комедиям эмоциональную глубину. Аранжировщики никак не могли этого понять. Они считали, что и музыке тоже следует быть смешной. Я пытался объяснить им, что музыка должна не конкурировать со мной, а служить в фильме контрапунктом изящества и обаяния, выражать чувство, без которого, по словам Гэзлита, произведение искусства не завершено. Иногда аранжировщик пытался подавить меня рассуждениями об интервалах хроматической и диатонической гаммы, но я пресекал их замечанием профана: «Важна мелодия, а все остальное не больше, чем аккомпанемент!». Но сочинив музыкальное сопровождение к одному-двум фильмам, я уже как профессионал заглядывал в партитуру и сразу определял, не слишком ли перегружена оркестровка. Если в партиях духовых инструментов я видел много нотных знаков, я говорил: «У медных что-то уж очень черно» или «не стоит так нажимать на деревянные».
Слушая в первый раз, как оркестр в пятьдесят человек исполняет сочиненные тобой мелодии, испытываешь ни с чем не сравнимое, захватывающее волнение.
Когда, наконец, «Огни большого города» были озвучены, мне нетерпелось узнать, какая судьба ожидает фильм, и мы без предварительного объявления устроили просмотр в одном из городских кинотеатров.
Это было ужасно — фильм шел в полупустом зале. Зрители пришли смотреть драму, а не комедию, и до середины фильма никак не могли опомниться. Иногда в зале раздавался слабый, неуверенный смех. Еще до конца фильма я увидел, что в проходе мелькают тени, и толкнул локтем моего ассистента:
— Они уходят, не досмотрев.
— Может, им понадобилось сходить кое-куда, — шепнул он.
Я уже не мог внимательно смотреть на экран и все ждал, вернутся ли те, кто ушел.
— Они не возвращаются, — шепнул я несколько минут спустя.
— Может, они торопились на поезд, — заметил он.
Я покинул зал с ощущением, что два года работы и два миллиона долларов выброшены на ветер. У входа меня поджидал директор кинотеатра:
— Очень хорошая картина, — сказал он, улыбаясь, и добавил довольно двусмысленный комплимент: — А теперь сделайте-ка говорящую, Чарли. Этого ждет весь мир.
Я попытался улыбнуться. Вся наша группа уже вышла из кинотеатра и ждала меня на тротуаре. Я подошел к ним, и Ривс, мой менеджер, весело заявил:
— Ну что ж, по-моему, прошло отлично, принимая во внимание… — Конец фразы звучал весьма зловеще, но я уверенно кивнул.
— При полном зале фильм пройдет великолепно. Но, разумеется, нужно кое-что вырезать еще, — добавил я.
И тут меня, словно громом, поразила тревожная мысль, что фильм еще не продан. Впрочем, об этом я беспокоился меньше, потому что мое имя все еще обеспечивало полные сборы. Джо Шенк, президент нашей кинокомпании «Юнайтед артистс», предупредил меня, что прокатчики не хотят брать «Огни» на тех же условиях, как «Золотую лихорадку», и что крупные прокатные организации пока выжидают. Еще не так давно прокатчики очень живо интересовались каждым моим новым фильмом, а сейчас они были довольно равнодушны. Возникли осложнения и с премьерой в Нью-Йорке. Мне сообщили, что все нью-йоркские кинотеатры заняты, и мне придется ждать своей очереди.
Свободен в Нью-Йорке был только зал Джорджа М. Коэна на тысячу сто пятьдесят мест, но он находился в стороне от Бродвея и требовал множества дополнительных расходов. Я мог снять эти четыре стены за семь тысяч долларов в неделю, гарантируя владельцу двухмесячный срок аренды. Кроме того, мне предстояло позаботиться о директоре, кассире, билетерах, механике, рабочих и взять на себя оплату расходов на электричество и рекламу. Но я уже затратил на этот фильм два миллиона долларов, при том своих собственных, и, решив рисковать до конца, арендовал этот зал.
Тем временем Ривс договорился о премьере в Лос-Анжелосе в новом, только что выстроенном кинотеатре. Эйнштейны, еще не уехавшие из Лос-Анжелоса, выразили желание присутствовать на премьере: полагаю, они не подозревали, какому испытанию себя подвергают. Перед премьерой мы пообедали у меня, а потом вместе поехали в город. Главная улица на протяжении нескольких кварталов была полна народу. Полицейские машины и кареты «Скорой помощи» пытались прорваться сквозь толпу. Стекла в витринах магазинов по соседству с кинотеатром были все выдавлены. С помощью отряда полиции мы с трудом пробрались в фойе. Я терпеть не могу премьер: и собственное волнение и запах духов — все сливается в одно тошнотворное и мучительное ощущение.
Кинотеатр был действительно первоклассным, но, как и большинство прокатчиков тех лет, его владелец ничего не смыслил в показе фильмов. Сеанс начался, заглавные титры шли, как на всякой премьере, под аплодисменты. Наконец первый эпизод. Сердце у меня забилось. Это была комедийная сцена торжественного открытия памятника. Зрители начали смеяться. Вскоре смех перешел в дружный хохот. Они были покорены. Все мои сомнения и страхи рассеивались. Я чуть было не заплакал. Три первые части зал смеялся. От волнения и нервного напряжения я тоже смеялся вместе со зрителями.
И тут случилось нечто невероятное. Среди этого смеха экран вдруг погас, в зале вспыхнули люстры, и в репродукторе загремел голос:
— Прежде чем продолжить просмотр этой превосходной комедии, мы позволим себе отнять у вас пять минут и рассказать вам о всех достопримечательностях нового прекрасного здания кинотеатра.
Я не мог поверить своим ушам. Вне себя от ярости, я вскочил с места и бросился к выходу.
— Где этот мерзавец директор? Я убью его!
Публика была на моей стороне, и едва этот идиот стал описывать превосходное оборудование кинотеатра, зрители начали стучать ногами, хлопать и свистеть — ему пришлось умолкнуть. Но прошла целая часть, прежде чем смех в зале снова стал общим. Мне казалось, что, несмотря на досадные обстоятельства, фильм прошел очень хорошо. Я заметил, что в финале Эйнштейн украдкой утирал глаза — лишнее доказательство того, что ученые неизлечимо сентиментальны.
На следующий день, не дожидаясь рецензий, я уехал в Нью-Йорк — до премьеры в зале Коэна у меня оставалось только четыре дня. По приезде, к моему ужасу, выяснилось, что фильм почти не рекламировался — о премьере сообщали только краткие объявления, вроде «Наш старый друг снова у нас!». Я устроил головомойку администрации «Юнайтед артистс»: «Оставьте в покое чувства! Побольше информации! Мы ведь показываем фильм не на Бродвее, а в малоизвестном зале».
Я дал объявление на полстраницы в ведущие нью-йоркские газеты, каждый день они крупным шрифтом печатали:
Театр Коэна
Чарльз Чаплин
в фильме
«ОГНИ БОЛЬШОГО ГОРОДА»
Сеансы в течение всего дня.
Цена билетов от 50 центов до 1 доллара
Я потратил на эти объявления тридцать тысяч долларов и, кроме того, заказал световую вывеску на фасад театра, которая обошлась мне еще в тридцать тысяч. Так как у нас оставалось мало времени и надо было торопиться, я не ложился всю ночь — проверял проекцию, определял размеры изображения и устранял искажения. На следующий день я встретился с репортерами и рассказал, почему и зачем снял немой фильм.
Сотрудники «Юнайтед артистс» опасались, что я назначил слишком высокую цену на билеты — от пятидесяти центов до доллара, — а в самых первоклассных кинотеатрах билеты были не дороже восьмидесяти пяти центов и дешевые по тридцати пяти центов, причем там показывали звуковые картины, а впридачу давали еще какое-нибудь выступление живых актеров. Но я рассуждал психологически верно: если зритель узнает, что это немой фильм, а идет по повышенным ценам, и ему захочется его посмотреть, лишние пятнадцать центов его уже не остановят. И я настоял на своем.
На премьере фильм был принят очень хорошо. Но премьеры все же не показательны — дело решает рядовой зритель. А заинтересуется ли он немым фильмом? Эти мысли почти всю ночь не давали мне уснуть. Однако в одиннадцать утра ко мне ворвался мой заведующий рекламой и разбудил меня криком:
— Все в порядке! Потрясающий успех! С десяти утра выстроилась очередь на весь квартал, даже машины не могут проехать. С десяток полицейских пытаются навести порядок. Люди рвутся в зал. И вы бы послушали, как они кричат!
Мною овладевало то блаженное чувство, которое испытываешь, когда тебя, наконец, отпускает тревога многих дней. Я заказал завтрак и оделся.
— А где больше всего смеялись? — спросил я, и он подробно начал перечислять, какие сцены вызывали смех, какие хохот, а какие восторженный рев.
— Сходите-ка сами, — посоветовал он. — Получите большое удовольствие.
Боясь разочарования после его восторгов, я пошел не очень охотно и все-таки простоял с полчаса в толпе, в последних рядах, ощущая веселое, напряженное внимание зрителей, то и дело разражавшихся взрывами смеха. Этого было достаточно. Я ушел очень обрадованный и, чтобы дать выход своим чувствам, четыре часа гулял по Нью-Йорку. Время от времени я возвращался к кинотеатру — растянувшаяся на весь квартал очередь не уменьшалась. В прессе фильм получил единодушные и совершенно восторженные отзывы.
Мы показывали фильм в зале на тысячу сто пятьдесят мест в продолжение трех недель и зарабатывали по 80 тысяч долларов в неделю. А звуковой фильм студии «Парамаунт» с Морисом Шевалье [108] в главной роли, который шел напротив нас в кинотеатре на три тысячи мест, приносил им только 38 тысяч долларов в неделю. «Огни большого города» не сходили с экрана три месяца и дали больше 400 тысяч долларов чистой прибыли. Фильм был снят с экрана только по требованию прокатных организаций: они купили у меня право его показа за очень большую сумму и справедливо не желали, чтобы к нему угас интерес еще до того, как они пустят его в прокат.
Теперь надо было показать «Огни большого города» в Лондоне. В Нью-Йорке я часто виделся со своим приятелем Ральфом Бартоном, работавшим в журнале «Нью-Йоркер»; тогда как раз вышло с его иллюстрациями новое издание «Озорных рассказов» Бальзака. Ральфу было всего тридцать семь лет. Человек широкообразованный, но весьма эксцентричный, он был женат пять раз. Последнее время Ральф был в угнетенном состоянии и даже пытался покончить самоубийством, приняв большую дозу какого-то снотворного. Я предложил ему поехать со мной в Европу, чтобы переменить обстановку. И вот мы с ним сели на «Олимпик», тот самый лайнер, на котором я первый раз ездил в Англию.