Сидней продолжал работать в студии «Кистоун» — срок его контракта истекал на месяц раньше моего со студией «Эссеней». Успех моих фильмов был столь велик, что брат решил всецело посвятить себя моим делам. С каждой последующей картиной росла моя популярность. Длинные очереди у касс кинотеатров говорили о том, что в Лос-Анжелосе я пользуюсь успехом, но я еще не отдавал себе отчета, каких размеров достигала моя популярность в других местах. В Нью-Йорке, например, во всех универсальных магазинах и даже в аптеках продавались игрушки и статуэтки, изображавшие меня в роли бродяги. Гёрлс в ревю «Зигфелд Фоллис» показывали чаплиновский номер, уродуя себя усиками, цилиндрами, огромными башмаками и мешковатыми штанами, они пели песенку «Ах, эти ножки Чарли Чаплина».
Фирмы, торговавшие книгами, готовым платьем, свечами, игрушками, сигаретами и зубной пастой, засыпали меня всяческими деловыми предложениями. Груды писем, приходивших от моих поклонников, стали для меня проблемой; Сидней настаивал, что надо отвечать на все письма, невзирая на расходы, — он понимал, что придется нанять специального секретаря.
Брат поставил перед Андерсоном вопрос о том, что мои картины следовало бы продавать на особых условиях, а не так, как всю остальную продукцию «Эссенея», — было бы несправедливо, если бы вся прибыль доставалась прокатчикам. «Эссеней» продавал сотни копий моих фильмов, но на условиях, которые давно устарели. Сидней предложил повысить цены проката в больших кинотеатрах, в соответствии с количеством мест в зале. Осуществление такого проекта могло бы увеличить прибыли на каждой картине до ста тысяч долларов, а то и больше. Андерсон усомнился в его реальности, полагая, что трест кинопрокатных организаций, включающий шестнадцать тысяч кинотеатров, несомненно окажет сопротивление — правила и условия покупки картин считались нерушимыми. По мнению Андерсона, очень немногие прокатчики стали бы покупать мои фильмы на новых условиях.
Однако некоторое время спустя газета «Моушн пикчэр хералд» сообщила, что кинофирма «Эссеней» отказалась от старого порядка продажи картин прокатчикам и установила новые цены, в зависимости от вместимости кинотеатра. Как брат и предсказывал, новые расценки повысили прибыли фирмы на каждую из моих картин до ста тысяч долларов. Эта новость заставила меня насторожиться. Будучи одновременно сценаристом, актером и режиссером своих комедий, то есть делая, в общем, всю работу, я получал только тысячу двести пятьдесят долларов в неделю. Я начал жаловаться, что слишком много работаю, устаю и что мне нужно больше времени для моих картин. У меня был контракт на год, и до сих пор я чуть не каждые две-три недели выпускал новую комедию. В Чикаго не замедлили откликнуться на мои жалобы. Спур примчался в Лос-Анжелос и немедленно подписал со мной соглашение о добавочном вознаграждении в десять тысяч долларов за каждую картину. От такого стимула здоровье мое сразу поправилось.
Примерно в это время Д.-У. Гриффит выпустил свою эпическую ленту «Рождение нации», которой снискал себе славу выдающегося режиссера. Несомненно, Гриффит — гений немого кино. Хотя он был склонен к мелодраме, хотя подчас ему изменяли и вкус и чувство меры, картины его всегда были отмечены оригинальностью, из-за которой их все безусловно стоило посмотреть.
Де Милль [50] начал многообещающе фильмами «Шепчущий хор» и «Кармен», но после «Мужчины и женщины» его творчество почти замкнулось в будуарной тематике. И все-таки его «Кармен» произвела на меня столь сильное впечатление, что я сделал двухчастную пародию на нее. Это был мой последний фильм в студии «Эссеней». После того как я с ними расстался, они подклеили к нему все сделанные мною вырезки и выпустили фильм в четырех частях. Это меня совершенно убило, и я два дня пролежал в постели. Но их бесчестный поступок оказал мне большую услугу — с тех пор в каждом контракте я неизменно оговариваю, что кинокомпания не имеет права искажать законченный мною фильм, ни путем увеличения метража, ни каким бы то ни было иным способом.
Приближался срок окончания моего контракта, и это снова привело Спура в Лос-Анжелос. Он сделал мне предложение, с которым, по его словам, никто не смог бы конкурировать. Если я соглашусь выпустить для них двенадцать двухчастевых картин, фирма, беря на себя все расходы по производству, уплатит мне триста пятьдесят тысяч долларов. Я ответил, что при подписании любого контракта прежде всего требую сто пятьдесят тысяч долларов прямо на стол. На этом закончились дальнейшие разговоры со Спуром.
Будущее, будущее — сказочное будущее! Куда оно меня приведет? Перспективы были ослепительны. Деньги лились рекой, с каждым днем возрастал мой успех. Все это обескураживало, даже пугало, и все-таки было восхитительно.
Пока Сидней в Нью-Йорке рассматривал различные деловые предложения, я заканчивал съемки «Кармен». Жил я в Санта Монике, на берегу океана. Иногда по вечерам я обедал в кафе Ната Гудвина, что находилось на самом краю мола. В свое время Нат Гудвин считался величайшим комиком американской сцены. Он сделал блестящую карьеру, будучи превосходным исполнителем персонажей Шекспира, а также и современных комедий. Он был близким другом сэра Генри Ирвинга, восемь раз женился, причем все его жены славились своей красотой. Пятой его женой была Мэксин Эллиот, которую он в шутку называл «римским сенатором». «Но она очень хороша и неслыханно умна», — добавлял он при этом. Гудвин был очень милым, культурным человеком и уже довольно пожилым, он к этому времени ушел на покой. У него было удивительное чувство юмора. Хотя мне и не довелось видеть его на сцене, я относился с большим уважением к нему самому и к его славе великого актера.
Мы с ним очень подружились, и часто холодными, осенними вечерами подолгу гуляли по безлюдному берегу океана. Меланхолическая грусть этих вечеров как-то по-особому оттеняла мое внутреннее волнение. Когда Гудвин узнал, что по окончании съемок я собираюсь уехать в Нью-Йорк, он дал мне один добрый совет:
— Вы добились исключительного успеха, вас ждет чудесная жизнь, если только вы правильно себя поведете. В Нью-Йорке держитесь подальше от Бродвея, как можно меньше будьте на глазах у публики. Знаете, в чем самая большая ошибка многих знаменитых актеров? Им хочется, чтоб ими любовались и восхищались, а ведь это разрушает иллюзию.
У него был глубокий и звучный голос.
— Вас будут повсюду приглашать, — продолжал он, — но вы не принимайте приглашений. Выберите себе одного-двух друзей, а в остальном положитесь на собственное воображение. Многие актеры совершили тут ошибку. Вот, например, Джон Дрю: он был любимцем светского общества, охотно ходил в гости к своим светским знакомым, но они-то не стали ходить к нему в театр — с них хватало того, что они видели его у себя в гостиных. Вы пленили мир, и он останется у ваших ног, но только если вы будете держаться от него подальше! — закончил он печально.
Это были чудесные, хотя и грустные беседы. В осенних сумерках мы подолгу бродили по пустынным набережным океана — Нат на закате своей блистательной карьеры, а я в самом начале моей.
Закончив монтаж «Кармен», я уложил небольшой саквояж и прямо из студии отправился на шестичасовом поезде в Нью-Йорк, предупредив брата телеграммой о дне и часе своего приезда.
Ехал я каким-то очень медленным поездом, и путешествие заняло у меня пять суток. Я сидел один в открытом купе — в те дни люди еще не узнавали меня без грима. Мы проезжали Техас, и должны были прибыть в Амарильо в семь вечера. Я решил побриться, но уборная была занята, меня опередили другие пассажиры, и мне пришлось ждать. В результате, когда мы подъезжали к Амарильо, я еще не был одет. Поезд остановился, и я услышал на вокзале какой-то необычный шум и говор. Выглянув из окна уборной, я увидел, что перрон переполнен. Вокзал был украшен флагами, от столба к столбу были протянуты полотнища, и тут же на перроне расставлены длинные столы, на которых были сервированы прохладительные напитки. Я подумал, что готовится торжественная встреча или проводы какого-то местного магната, и спокойно продолжал намыливать лицо. Но всеобщая сумятица все усиливалась, началась беготня по вагонам, и я совершенно ясно услышал голоса: «Где же он?» Вдруг в коридоре нашего вагона кто-то крикнул: «Куда он подевался? Где Чарли Чаплин?».
— Я здесь, — ответил я.
— От имени мэра города Амарильо и всех ваших почитателей просим вас выпить с нами и слегка закусить.
Я всполошился.
— Но я же не могу… в таком виде, — пробормотал я сквозь мыльную пену.
— О, об этом не беспокойтесь, Чарли! Накиньте халат и выйдите к людям.
Я быстро ополоснул наполовину побритое лицо, надел рубашку, повязал галстук и вышел из вагона, на ходу застегивая пиджак.
Меня встретили аплодисментами и приветственными возгласами. Мэр попытался произнести речь:
— Мистер Чаплин, по поручению ваших почитателей из города Амарильо… — но его голос потонул в неумолкавшем приветственном шуме. Он снова начал.
— Мистер Чаплин, по поручению ваших почитателей из города Амарильо…
Толпа стала напирать, нас с мэром столкнули нос к носу и так прижали обоих к вагону, что мэр забыл о своем приветственном спиче и, видно, только и думал, как бы самому уцелеть.
— Назад! Назад! — орали полицейские, врезаясь в гущу толпы, чтобы пробить нам дорогу.
Весь восторг мэра иссяк, и он только сухо и деловито сказал:
— Ну ладно, Чарли, давайте скорей кончать, тогда вы сможете вернуться в вагон.
Все, толкаясь, ринулись к столам, и здесь страсти несколько поутихли, мэр, наконец, смог начать свое приветствие. Он постучал ложкой по столу.
— Мистер Чаплин, ваши друзья из города Амарильо, в Техасе, хотели выразить вам свою признательность за ту радость, которую вы им доставили, и пригласить вас выпить с нами кока-колы и закусить.
Закончив на этом свой панегирик, он спросил, не хочу ли и я сказать несколько слов. По его совету я взобрался на стол и пробормотал, что счастлив посетить Амарильо и потрясен замечательной и столь волнующей встречей, которую буду помнить до конца своих дней, и так далее и тому подобное. Потом я уселся и попробовал вступить в разговор с мэром.
Я спросил его, как они узнали, что я буду проезжать Амарильо.
— Вас выдали телеграфисты, — ответил он и объяснил, что телеграмма, посланная мною Сиднею, передавалась в Нью-Йорк через Амарильо, Канзас-сити и Чикаго, и телеграфисты немедленно сообщили эту новость представителям печати.
Вернувшись в вагон, я смиренно сел на свое место, мною овладело смущение. Вскоре вагон заполнили пассажиры, сновавшие взад и вперед по проходу. Они откровенно глазели на меня и весело хихикали. А я не мог радоваться, в голове у меня все это не укладывалось. Я был слишком взвинчен — в одно и то же время и окрылен и подавлен.
В Амарильо мне вручили несколько телеграмм. В одной значилось: «Добро пожаловать, Чарли! Ждем вас в Канзас-сити!», в другой: «В Чикаго вас будет ждать автомобиль, который отвезет вас с одного вокзала на другой», в третьей: «Не согласитесь ли вы остаться ночевать и быть нашим гостем в отеле „Блэкстоун?“ Подъезжая к Канзас-сити, я увидел, что вдоль железнодорожного пути стоят люди, громко кричат и машут шляпами.
Огромный вокзал в Канзас-сити был плотно забит встречающими. Полиция с трудом сдерживала напор толпы, собравшейся на площади. К моему вагону была приставлена лестница, чтобы я мог по ней подняться и встать на крышу для всеобщего обозрения. И снова я повторял те же общие фразы, которые говорил в Амарильо. Меня ждали уже новые телеграммы. Не соглашусь ли я посетить такие-то школы и институты? Я запихал их все в чемодан, намереваясь по приезде в Нью-Йорк вежливо ответить. По пути из Канзас-сити в Чикаго я снова видел людей, стоявших на железнодорожных переездах и просто в поле и приветственно махавших руками, пока поезд проносился мимо них. Мне хотелось радоваться, просто и ото всей души, но меня не оставляла мысль, что мир сошел с ума! Если несколько «комедий пощечин» могли вызвать такой ажиотаж, может быть, в славе этой есть что-то ненастоящее? Мне всегда казалось, что я буду счастлив признанием публики, и вот оно пришло, а я, как это ни парадоксально, чувствую себя отрезанным от всех и еще более одиноким, чем раньше.
В Чикаго, где у меня была пересадка, у выхода с вокзала тоже собралась толпа людей, и под крики «ура» меня запихнули в лимузин и отвезли в отель «Блэкстоун». Там меня ждали роскошные апартаменты, где я мог отдохнуть до поезда на Нью-Йорк.
В «Блэкстоуне» я получил телеграмму от начальника нью-йоркской полиции, — он просил меня, если можно, выйти на 125-й улице, а не на вокзале «Гранд Сентрал», как я предполагал, потому что там в ожидании моего приезда уже собрались огромные толпы.
На 125-й улице меня ждал в закрытой машине очень взволнованный и возбужденный Сидней. Он говорил шепотом.
— Ну что ты на это скажешь? С самого утра на вокзале собрались толпы народу. С тех пор, как ты уехал из Лос-Анжелеса, пресса каждый день печатает бюллетени.
И он протянул мне газету, в которой крупным шрифтом стояло: «Он приехал!», а рядом другой заголовок: «Чарли прячется!». По дороге в отель Сидней рассказал мне, что заключил от моего имени договор с «Мючуэл филм корпорейшн» на шестьсот семьдесят тысяч долларов, которые они должны мне выплачивать по десять тысяч в неделю. Кроме того, при подписании контракта, как только меня обследуют страховые врачи, я получу еще чек на сто пятьдесят тысяч долларов. За ужином Сидней должен был встретиться с адвокатом, который, вероятно, задержит его до ночи; поэтому он довез меня до отеля «Плаза», где снял мне номер, и оставил, обещая завтра утром повидаться со мной. И «вот я один», — как сказал Гамлет. В этот вечер я долго гулял по улицам Нью-Йорка, заглядывая в витрины магазинов, и подолгу, без всякой цели, стоял на перекрестках. Что со мной происходит? Казалось бы, я достиг апогея славы. И вот я, шикарно одетый молодой человек, стою на перекрестке, а пойти мне некуда. Как знакомятся с интересными людьми? Все меня знают, а я никого не знаю. Я заглянул к себе в душу, и мне стало жаль себя — меня охватила грусть. Я вспомнил, как однажды, кистоуновский комик, достигший большого успеха, сказал мне: «Ну что ж, Чарли, теперь, когда мы его добились, скажи, чего все это стоит?» «А чего мы добились?» — в свою очередь спросил я.
Я вспомнил совет Ната Гудвина: «Держитесь подальше от Бродвея». Для меня Бродвей пока еще был пустыней. Я подумал о старых друзьях, которых теперь мне, овеянному славой, хотелось бы повидать. А есть ли у меня такие друзья в Нью-Йорке, или в Лондоне, или где бы то ни было? Мне нужны были особые собеседники, может быть, такие, как Хетти Келли. С тех пор как я стал работать в кино, я потерял ее из виду, а было бы забавно узнать, что она теперь обо мне думает.
Хетти жила в Нью-Йорке у своей сестры, миссис Фрэнк Гульд. Я пошел пешком по 5-й авеню, ее сестра жила в доме 834. Я остановился перед их дверью — у меня не хватило мужества позвонить. Но ведь Хетти могла выйти, и мы могли бы случайно встретиться с ней. Я прождал с полчаса, прогуливаясь взад и вперед, но за это время никто не вышел и не вошел в этот дом.
Я дошел до ресторана Чайлда на Колумбус-сэркл, заказал пшеничные лепешки и чашку кофе. Официантка отнеслась ко мне довольно невнимательно, но в ту минуту, когда я попросил ее принести добавочную порцию масла, она вдруг узнала меня, и тут уже суматоха пошла по законам цепной реакции — все посетители ресторана, все повара и судомойки стали глазеть на меня. В конце концов мне пришлось пробиваться к выходу сквозь толпы народа, собравшиеся в зале ресторана и на улице, и удрать, вскочив в проходившее мимо такси.
Два дня я бродил по Нью-Йорку, не встретив ни одного знакомого. Настроение мое колебалось — я то ликовал, то погружался в уныние. За это время страховые врачи успели меня обследовать, и спустя несколько дней Сидней, очень довольный, объявил мне: «Все в порядке!»
Затем последовало торжественное подписание контракта. Меня сфотографировали в момент получения чека на сто пятьдесят тысяч долларов. Вечером я стоял в толпе на Таймс-сквер, когда на световом табло здания, где помещалась редакция газеты «Таймс», побежали буквы: «Чаплин подписывает контракт с „Мючуэл“ на 670 000 долларов в год». Я читал это сообщение так, словно оно касалось не меня, а кого-то другого. В моей жизни за это время произошли такие перемены, что я уже потерял способность волноваться.
XII
Одиночество отталкивает. Оно овеяно грустью и не может возбуждать в людях ни интереса, ни симпатии. Человек стыдится своего одиночества. Но в той или иной степени одиночество — удел каждого. Однако меня оно тогда особенно угнетало, потому что у меня, казалось бы, в избытке имелось все необходимое, чтобы обзавестись друзьями — я был молод, богат и знаменит, — и тем не менее я в смущении и полном одиночестве бродил по Нью-Йорку. Я вспоминаю встречу с прелестной Джози Коллинс, звездой английской оперетты, с которой я неожиданно столкнулся на 5-й авеню.
— О, — воскликнула она сердечно, — но почему я вас вижу в одиночестве?
Я почувствовал себя так, словно она уличила меня в каком-то мелком преступлении. Улыбнувшись, я соврал, что иду завтракать с друзьями. А ведь мне так хотелось сказать ей правду, — что мне очень одиноко, и я был бы рад, если б она согласилась со мной позавтракать. Но застенчивость помешала мне это сделать.
В тот же вечер, проходя мимо оперного театра «Метрополитен», я наткнулся на Мориса Геста, зятя Дэвида Беласко [51], — мне случалось встречаться с ним в Лос-Анжелосе. Гест начинал свою деятельность со спекуляции театральными билетами; в те времена, когда я впервые приехал в Нью-Йорк, это был довольно распространенный бизнес. (Такой спекулянт обычно скупал лучшие места в зале и стоял у театра, продавая их с большой надбавкой.) С головокружительной быстротою Морис сделал карьеру театрального антрепренера, вершиной которой стала великолепная постановка Максом Рейнгардтом «Чуда». Бледное славянского типа лицо Мориса с огромными раскосыми глазами и широким толстогубым ртом представлялось мне грубым изданием портрета Оскара Уайльда. Он был весьма эмоционален, и, когда разговаривал, всегда казалось, что он на вас кричит.
— Где вы пропадаете, черт бы вас побрал? — заорал он и, прежде чем я успел ответить, продолжал: — почему вы мне не позвонили?
Я пробормотал, что просто вышел погулять немного.
— Какого черта! Вы не смеете пребывать в одиночестве! Куда вы направляетесь?
— Никуда в особенности, — ответил я кротко. — Хочу подышать свежим воздухом.
— Вы пойдете со мной, — решительно заявил он, взял меня под руку и потащил за собой; сбежать уже не было никакой возможности. — Я вас познакомлю с настоящими людьми, с какими вам и следует встречаться.
— А куда мы идем? — спросил я уже с некоторым беспокойством.
— Сейчас я вас представлю моему другу Карузо, — ответил Морис.
Все мои протесты оказались тщетными.
— Сегодня утренник, дают «Кармен» с Карузо и Джеральдиной Феррар.
— Но я…
— Только не пугайтесь, ради бога! Карузо — замечательный парень, такой же простой и славный, как вы. Он будет счастлив познакомиться с вами.
Я пытался напомнить Морису, что вышел погулять и мне еще хочется побыть на воздухе.
— Это будет вам полезнее свежего воздуха!
И вскоре, миновав вестибюль «Метрополитен-опера», я уже шел по проходу к двум свободным местам в партере.
— Садитесь, — шепнул Гест. — В антракте я к вам подойду. — И тут же исчез.
Я слышал «Кармен» несколько раз, но сейчас музыка показалась мне незнакомой. Я взглянул на программу: действительно, в среду объявлена «Кармен». Но исполняли другую и тоже знакомую мне арию — мне казалось, из «Риголетто». Я растерялся. Минуты за две до конца появился Гест и тихонько занял свое место рядом со мной.
— Разве это «Кармен»? — прошептал я.
— Конечно, — ответил он, — у вас же есть программа. — И он выхватил ее из моих рук. — Вот видите, — шепнул он, — Карузо и Джеральдина Феррар в «Кармен», в среду утром — тут же все сказано!
Опустился занавес, и Морис потащил меня к боковому выходу, ведущему за кулисы.
Рабочие сцены в мягких шлепанцах поверх сапог передвигали декорации, а я, как в кошмаре, всем мешал по пути. Над всеми остальными возвышался могучий, широкоплечий человек, важный и строгий, с остроконечной бородкой и глазами ищейки, который посмотрел на меня сверху вниз. Он стоял посреди сцены и с озабоченным видом следил за установкой декораций.
— Как поживает мой добрый друг, синьор Гатти-Казацца? — приветствовал его Морис Гест, протягивая руку.
Гатти-Казацца поздоровался, пренебрежительно пожал плечами и пробормотал что-то невнятное. И тут Гест обернулся ко мне:
— Вы правы, сегодня дают «Риголетто», а не «Кармен». Джеральдина Феррар в последнюю минуту позвонила по телефону и сказала, что она простужена. А это Чарли Чаплин, — представил меня Гест. — Хочу познакомить его с Карузо, может быть, это хоть немного развеселит его. Пойдемте с нами. — Но Гатти-Казацца мрачно покачал головой.
— Где его уборная?
Гатти-Казацца подозвал режиссера.
— Он вас проводит.
Я чувствовал, что сейчас не время беспокоить Карузо, и сказал об этом Гесту.
— Не валяйте дурака, — ответил он кратко.
Мы почти ощупью пробирались к уборной певца.
— Кто-то выключил свет, — сказал сопровождавший нас режиссер. — Подождите минуточку, сейчас я найду выключатель.
— Послушайте, — сказал Гест, — меня там ждут, я должен бежать.
— Но вы же не бросите меня? — испугался я.
— Не волнуйтесь, все будет в порядке.
И прежде чем я успел что-нибудь сказать, он оставил меня одного в кромешной тьме. Режиссер чиркнул спичкой.
— Здесь, — сказал он и легонько постучал в дверь. Из-за двери послышался гневный голос, что-то прорычавший по-итальянски. Мой спутник в ответ, тоже по-итальянски, сказал какую-то фразу, кончавшуюся словами «Чарли Чаплин». В ответ послышался новый взрыв.
— Послушайте, — зашептал я, — лучше как-нибудь в другой раз.
— Нет, нет, — ответил он, считая, видимо, своим долгом выполнить данное ему поручение. Дверь слегка приоткрылась, и в щелку выглянул костюмер. Мой спутник обиженным тоном во второй раз пояснил, кто я такой.
— О! — воскликнул костюмер и быстро закрыл дверь. Мгновение спустя дверь снова открылась. — Входите, пожалуйста!
Эта маленькая победа, казалось, воодушевила моего спутника. Мы вошли, Карузо сидел перед зеркалом к нам спиной и наклеивал усы.
— Синьор, — весело сказал режиссер, — я счастлив представить вам Карузо кинематографа, мистера Чарли Чаплина.
Карузо кивнул в зеркало, продолжая наклеивать усы.
В конце концов он встал и, затягивая пояс, стал меня разглядывать.
— Вы пользуетесь большим успехом, а? Много денег зарабатываете?
— Да, — улыбнулся я.
— Вы должны быть очень счастливы.
— Да, конечно. — И тут я взглянул на режиссера.
— Ну вот, — сказал он весело, намекая, что нам пора уходить.
Я встал и, улыбнувшись Карузо, сказал:
— Боюсь пропустить арию тореадора.
— То — «Кармен», а сегодня идет «Риголетто», — возразил Карузо, пожимая мою руку.
— О, да, конечно! Ха-ха!
Я уже насладился Нью-Йорком — насколько это было тогда в моих силах — и полагал, что пора уезжать, прежде чем радости Ярмарки тщеславия начнут мне приедаться. К тому же мне не терпелось поскорее начать работу по новому контракту.
Вернувшись в Лос-Анжелос, я поселился на 5-й улице, в отеле «Александрия», самом роскошном во всем городе. Он был построен в стиле рококо; мраморные колонны и хрустальные люстры украшали вестибюль, посреди которого был расстелен легендарный «миллионный ковер» — своеобразная Мекка кинобизнеса, — на котором заключались крупнейшие сделки. «Миллионным» его прозвали еще и потому, что здесь же обычно толпились репортеры, досужие киноболельщики и прочие любители чужой славы и вслух смаковали астрономические цифры чьих-то сделок.
И тем не менее на этом ковре Абрахамсон сумел составить состояние, продавая прокатчикам стандартные картины, которые он снимал задешево: арендовал на время какую-нибудь студию и за гроши нанимал безработных актеров. Называлось это его предприятие «нищие ряды». Покойный Гарри Коон, глава фирмы «Колумбия пикчэрс», тоже начинал свою карьеру в «нищих рядах».
Абрахамсон был реалистом и признавался, что его интересует не столько искусство, сколько деньги. Говорил он с заметным русским акцентом и, ставя картины, бывало, кричал героине:
— Хорошо, теперь вы входите с заднего боку (подразумевая, что актриса входит из глубины сценической площадки), потом подходите к зеркалу и смотрите на себя. «У-у-у! Разве я не красавица!» А теперь покрутитесь здесь метров на семь (подразумевая, что актриса должна импровизировать игру на протяжении семи метров фильма). Обычно его молодые героини обладали роскошным бюстом, щедро показанным в глубоком свободном вырезе. Режиссер приказывал актрисе, стоя прямо перед камерой, наклониться и завязывать шнурок ботинка, либо качать колыбель, либо гладить собаку. Таким путем Абрахамсон заработал два миллиона долларов, после чего благоразумно удалился на покой.
«Миллионный ковер» соблазнил и Сида Граумана уехать из Сан-Франциско и начать строить в Лос-Анжелосе свои «миллионные» театры. Когда впоследствии Лос-Анжелос начал процветать, стал процветать и Сид. У него было чутье на забавную рекламу, и однажды он удивил Лос-Анжелос, пустив по городу два такси, пассажиры которых, обгоняя друг друга, стреляли из пистолетов холостыми патронами. На багажниках машин были укреплены плакаты: «Смотрите „Преступный мир“ в „миллионном“ театре Граумана». Сид был великий выдумщик. Ему пришла в голову фантастическая идея: все голливудские звезды должны были оставить след ноги и ладони на незатвердевшем асфальте тротуара перед его «Китайским театром»; почему-то кинозвезды подчинились. Стало считаться, что это так же почетно, как получить премию «Оскар».
Когда я водворился в отеле «Александрия», портье вручил мне письмо от мисс Мод Фили, знаменитой актрисы, партнерши сэра Генри Ирвинга и Уильяма Джиллета, в котором она приглашала меня на обед, даваемый ею в честь Павловой в отеле «Голливуд» в среду. Конечно, я был очень польщен. Хотя мне не доводилось встречаться с мисс Фили, я повсюду в Лондоне видел ее портреты и, разумеется, восхищался ее красотой.
Во вторник я попросил секретаря позвонить и выяснить, должен ли я быть при черном галстуке или это неофициальный прием?
— А кто говорит? — осведомилась мисс Фили.
— Секретарь мистера Чаплина, по поводу обеда у вас, в среду вечером…
Мисс Фили заметно встревожилась.
— О, совсем неофициальный, — сказала она.
Мисс Фили встретила меня на веранде отеля «Голливуд». Она была так же прелестна, как и всегда. Мы просидели с ней не меньше получаса, болтая о всяких пустяках, и я уже нетерпеливо подумывал, когда же явятся остальные гости.
Наконец, она сказала:
— Может быть, мы пойдем пообедаем?
К моему удивлению оказалось, что мы обедаем с ней вдвоем!
Мисс Фили при всем своем обаянии была, однако, очень сдержанна. Она сидела напротив меня, а я смотрел на нее и гадал, что может означать этот неожиданный tete-a-tete. В голове у меня уже пробегали всякие проказливые и недостойные мысли, но мисс Фили казалась слишком утонченной для таких легкомысленных подозрений. И все-таки я попытался нащупать, чего, собственно, от меня ожидают.
— Как это приятно, — начал я пылко, — пообедать вот так, наедине!
Она вежливо улыбнулась.
— Давайте придумаем после обеда что-нибудь позабавнее, поедем в ночной клуб или еще куда-нибудь?
На лице мисс Фили промелькнула тень тревоги, она замялась.
— Очень жаль, но мне надо сегодня пораньше лечь, завтра утром у меня репетиция «Макбета».
Чутье меня обмануло, я был окончательно сбит с толку. К счастью, подали суп, и на некоторое время мы молча занялись едой. Что-то было не так, и мы оба это почувствовали. Мисс Фили нерешительно проговорила:
— Боюсь, что вы проскучали сегодняшний вечер.
— Что вы! Все было просто изумительно, — поспешил я ее заверить.
— Обидно, что вас не было здесь три месяца тому назад, когда я давала обед в честь Павловой, — я знаю, что вы с ней большие друзья. Но вы, к сожалению, были в Нью-Йорке.
— Простите, — сказал я, выхватил из кармана письмо мисс Фили и впервые поглядел на его дату. Затем я передал его ей.
— Вот видите, — рассмеялся я, — я опоздал к обеду всего на три месяца!
Для Лос-Анжелоса 10-е годы были завершением блистательной эры пионеров Запада и магнатов американской промышленности. Я тогда перезнакомился чуть ли не со всеми.
Одним из моих тогдашних знакомых был покойный Уильям А. Кларк, мультимиллионер, железнодорожный магнат и медный король, музыкант-любитель. Ежегодно он жертвовал сто пятьдесят тысяч долларов филармоническому симфоническому оркестру, в котором сам же играл рядовым оркестрантом в группе вторых скрипок.
Скотти из Долины смерти был довольно загадочной личностью; веселый, толстый человек в огромном сомбреро, красной рубашке и рабочих брюках, он за одну ночь проматывал в подвальчиках на Спринг-стрит и ночных клубах тысячи долларов, устраивая там попойки и давая официантам по сто долларов на чай, а затем таинственно исчезал, чтобы появиться через месяц или два и устроить новую попойку. И так год за годом. Никто не знал, откуда у него деньги. Некоторые считали, что у него имеются тайные копи где-то в Долине смерти, пытались даже выследить его, но он всегда ухитрялся скрыться, и никому до сегодняшнего дня так и не удалось узнать его секрета. Незадолго до своей смерти — а умер он в 1940 году — он построил огромный дворец в Долине смерти, среди пустынь, совершенно фантастическое сооружение, стоившее ему больше полумиллиона долларов. Это здание и посейчас там стоит, постепенно разрушаясь под жгучими лучами солнца.
Миссис Крейни-Гэттс из Пасадены владела состоянием в сорок миллионов долларов, но она была ревностной социалисткой и оплачивала защиту в суде многих анархистов, социалистов и членов ИРМ [52].