Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы из другого кармана - Рассказы из другого кармана (сборник)

ModernLib.Net / Чапек Карел / Рассказы из другого кармана (сборник) - Чтение (стр. 4)
Автор: Чапек Карел
Жанр:
Серия: Рассказы из другого кармана

 

 


      — Мы называли ее Руженка, — простонала молодая мамаша. — А еще Крошечка, Лапонька, пупсик, золотце, ангелочек, манюнечка, Кутичка, Лялечка, куколка, заинька, кисонька, голубушка, солнышко.
      — И на все на это она откликается? — поразился комиссар-
      — Она все-все понимает! — уверяла мамаша, заливаясь слезами. — И так смеется, когда мы показываем козу-дерезу, лаем собачкой, лопочем «ти-ти-ти», «бу-бу-бу» или щекочем.
      — Нам от этого не легче, пани Ландова К сожалению, я вынужден признаться, что у нас ничего не вышло. В семьях, которые заявили о смерти ребенка, вашей Руженки не обнаружено; мои люди уже всех обежали.
      Пани Ландова застывшим взглядом тупо смотрела перед собой.
      — Пан комиссар, — выпалила она, внезапно озаряясь надеждой, — я десять тысяч дам тому, кто мне отыщет Руженку. Объявите повсюду, что награду десять тысяч получит тот, кто наведет вас на след моей девочки.
      — Я бы вам не советовал этого делать, милая пани, — с сомнением проговорил пан Бартошек
      — Вы бесчувственный человек! — горестно воскликнула молодая женщина. — Да за свою Руженку я готова весь свет отдать!
      — Ну, вам виднее, мрачно проворчал пан Бартошек. — Объявить я объявлю, только вы уж, бога ради, в это дело больше не вмешивайтесь!
      — Тяжелый случай, — вздохнул он, едва за пани Ландовой захлопнулась дверь. — Вот посмотрите, что теперь начнется!
      И в самом деле началось: на следующий день три сыскных агента принесли ему по зареванной трехмесячной девчушке каждый, а один — небезызвестный Пиштора — просунул голову в кабинет и осклабился: «Пан комиссар, а парнишка не подойдет? Парнишку я достал бы по дешевке».
      — А все эта ваша дурацкая премия, — чертыхался пан Бартошек. — Еще немного — и нам придется открыть сиротский дом. Вот проклятие!
      «Вот проклятие! — раздраженно ворчал он, возвращаясь в свою холостяцкую квартиру. — Хотелось бы мне знать, как теперь мы разыщем этого карапуза!»
      Дома его встретила прислуга, этакая языкастая бой-баба, но сегодня она прямо так и сияла от удовольствия.
      — Вы только подите посмотрите, пан комиссар, — произнесла она вместо приветствия, — на вашу Барину!
      А Бариной, да будет вам известно, звали чистокровную боксершу, согрешившую с каким-то немецким волкодавом, — пан Бартошек получил ее от пана Юстица. К слову сказать, я просто диву даюсь, как эти собаки вообще признают друг друга, хоть убей, не могу понять, по каким признакам борзая определяет, что такса — тоже собака Мы, люди, отличаемся лишь языком да верой, а готовы проглотить друг друга Ну вот, значит. Барина эта прижила с немецким волкодавом девятерых щенят, и теперь, развалясь подле них, вертела хвостом и блаженно улыбалась
      — Вы только подумайте, — без умолку трещала служанка, — как она ими гордится, как она ими хвастает, стерва! Оно и понятно — мамаша.
      Пан Бартошек задумался и спрашивает
      — Мамаша, говорите? И что же, все матери так себя ведут?
      — Еще бы! — громко удивилась служанка — Попробуйте похвалите при какой-никакой маме ее ребенка!
      — Любопытно! — буркнул пан Бартошек — Погодите, я попробую
      Дня через два все мамаши Большой Праги были прямо вне себя от восторга Стоило им выйти на улицу с колясочкой или с младенцем на руках, как возле них появлялся полицейский в полном параде либо этакий, знаете ли, обходительный господин в черном котелке, он улыбался их восхитительной деточке и щекотал ее под подбородочком
      — Какое замечательное дите! — восхищался он — Сколько же ему?
      Словом, для всех мамаш это был самый настоящий радостный праздник
      И уже в одиннадцать утра один из агентов привел к комиссару Бартошеку бледную, дрожащую женщину
      — Это она, пан комиссар, — доложил он Бартошеку, — я встретил ее когда она прогуливалась с колясочкой, но стоило мне произнести «Ай-яй-яй, какое у вас замечательное дите, сколько же ему?» — эта женщина зло стрельнула на меня взглядом и задернула занавесочки Ну вот я и предложил ей, пойдем, дескать, со мной, только без шума!
      — Бегите за пани Ландовой, — приказал комиссар — А вы, мамзель, объясните, Христа ради, на кой ляд вам понадобился краденый ребенок?
      Мамзель недолго отпиралась, ибо тут же запуталась. Это была незамужняя девица, и от какого то господина родила она девочку. Последние два дня девочка что-то недомогала. У нее болел животик, две ночи подряд она кричала. На третью ночь мать взяла ее к себе, дала грудь да и уснула, а когда проснулась ребенок уже лежал мертвый Право, не знаю, возможно ли это, — заметил пан Кратохвил с некоторым сомнением
      — Почему же нет, — вмешался в разговор доктор Витасек — Во-первых, мать два дня почти не спала, во вторых, Ребенок, скорее всего, перенес катар и несколько дней не брал
      грудь. От этого грудь была слишком тяжелой; мать задремала и придавила девочку, вот она и задохнулась. Разумеется, так вполне могло получиться. Ну а дальше что?
      — Ну, значит, так оно и было, — продолжал прерванный рассказ пан Кратохвил. — Когда эта женщина увидела, что ребенок мертв, она пошла об этом заявить в церковь, да по дороге увидела колясочку пани Ландовой и передумала: ей пришло в голову, что и за чужое дите этот господин будет платить ей алименты, как и прежде. А еще, говорят, — добавил пан Кратохвил, смутившись, и густо покраснел, — у нее страшно болела грудь от избытка молока.
      Пан Витасек кивнул, подтверждая.
      — Это тоже верно.
      — Знаете ли, — оправдывался пан Кратохвил, я в таких делах не разбираюсь. Так вот, украла она колясочку пани Ландовой, бросила ее в подъезде чужого дома, а Руженку отнесла к себе вместо своей Зденочки. По-видимому, странная это была женщина, с заскоком: свою мертвую дочку она положила в холодильник, ночью, дескать, отнесу и закопаю где-нибудь, — но духу у нее на это не достало.
 
 
      Между тем явилась пани Ландова.
      — Ну мамаша, — говорит ей пан Бартошек, — получайте свою манюнечку.
      У пани Ландовой из глаз брызнули слезы.
      — Да это же не Руженка! — разрыдалась она. — На Руженке был другой чепчик!
      — Черт побери! — взревел комиссар. — Да распакуйте же вы ее!
      И когда младенца развязали, положив на письменный стол, пан Бартошек поднял его за ножки и обронил:
      — А теперь полюбуйтесь, какие у нее на попочке ямочки!
      Но пани Ландова уже упала на колени и облизывала малышку с головы до пят.
      — Ах ты, моя Руженочка, — плача, восклицала она, — ах ты, моя птичка, манюнечка, крошечка, мамина доченька, золотце ты мое…
      — Пожалуйста, пани Ландова, — попросил ее недовольный этой сценой пан Бартошек, — перестаньте сейчас же, либо я, ей-ей, сам оженюсь. А обещанные десять тысяч отдайте в фонд помощи одиноким матерям, договорились?
      — Пан комиссар, — восторженно обратилась к нему пани Ландова. — Подержите немножко Руженку и благословите ее!
      — А без этого — нельзя? — ворчал пан Бартошек. — Да как их берут-то? Ах, так. Но смотрите, она вот-вот расплачется. Нате-ка, забирайте ее поскорее!
      Тем и закончился случай с младенцем.
 
 
 

Графиня

      — Шальные эти бабы, — заговорил пан Полгар, — такие они иногда выкидывают фортели, просто диву даешься. История, которой я хочу вас позабавить, произошла в девятнадцатом или в двадцатом году, короче, в то время, когда наша благословенная Центральная Европа казалась пороховым погребом, когда все только и ждали — в какой еще стороне заварится каша. Шпионы у нас в те годы кишмя кишели — сейчас это и представить себе невозможно. Я занимался тогда контрабандистами и фальшивомонетчиками, но военные власти нередко просили меня снабдить и их кое-какой информацией. Вот тогда-то и произошел этот случай с графиней… ну, скажем. Мигали.
      Не помню уж, когда и каким путем, но только военные получили анонимное письмо, в котором автор обращал их внимание на корреспонденцию, поступавшую в адрес В. Манесса, Цюрих, до востребования. Потом они перехватили одно из подозрительных писем; вообразите себе, это была шифровка под кодом № 11, и в ней сообщалось, что двадцать восьмой пехотный полк входит в состав пражского гарнизона, что в Миловицах — полигон и что наша армия вооружена не только ружьями, но и штыками, и тому подобные глупости. Но военные, знаете ли, в таких случаях — страшные педанты; если вы, к примеру, сообщили иностранным державам, что портянки наших пехотинцев сделаны из коленкора фирмы «Оберлендер», то предстанете за это перед дивизионным судом и схлопочете, по крайней мере, год заключения за государственную измену и шпионаж. И ничего не попишешь — на этом зиждется престиж военных властей.
      Так вот, стало быть, показали мне военные чины зашифрованное письмо и анонимный донос. Видите ли, графолог я никудышный, но тут с первого взгляда было ясно, что-либо оба письма нацарапаны одной и той же рукой, либо я спятил. Хотя анонимка начертана карандашом — кстати, большинство анонимных писем пишут карандашом, — но тут прямо бросалось в глаза, что у шпиона и автора анонимки — явно одна и та же рука.
      — Мой вам совет, — сказал я чинам, — не придавайте этому значения; не стоит овчинка выделки; этот агент просто какой-то любитель, дилетант, все его военные тайны каждый легко может вычитать в «Политичке».
      Ну ладно. Прошло что-то около месяца, и заявляется ко мне один капитан из контрразведки, стройный такой, красивый паренек
      — Пан Полгар, — говорит он, — чудная со мной произошла история. Недавно я танцевал с одной обворожительной смуглянкой Она графиня, по-чешски — ни слова, но танцует — восторг! А нынче я получил от нее трогательную записку. Как-то все-таки странно это…
      — Радоваться тут надо, юноша, — говорю я ему, — «счастье в любви» — вот что это такое.
      — Оно, конечно, пан Полгар, — сокрушенно отвечает мне капитан, — да только записка написана тем же почерком, теми же чернилами и на той же бумаге, что и шпионские донесения в Цюрих! Просто ума не приложу, что делать, представляете, каково мужчине выдать женщину, которая… гм, которая всей душой… и вообще… она дама, пан Полгар, — вырвалось у него в волнении.
      — Что поделаешь, капитан, — говорю я ему, — рыцарские чувства тут ни при чем. Ваш долг — велеть арестовать эту женщину и — сообразно с важностью преступления — приговорить к смертной казни; а на вашу долю выпадает честь приказать дюжине стрелков: «Пли!» Жизнь — известное дело — полна романтики. Вот только, к сожалению, есть тут одна загвоздочка: никакого В. Манесса в Цюрихе не существует, потому как на цюрихской почте скопилось уже четырнадцать зашифрованных донесений, а его все нет как нет. Бросьте вы свои подозрения и отправляйтесь плясать с этой смуглой графиней, пока молоды!
      Три дня капитан мучился угрызениями совести, аж осунулся весь, а потом все-таки доложил о случившемся по начальству. Ну, понятно, шестеро военных в машине помчались арестовать графиню Мигали и изъять ее обширную переписку с иностранными агентами. У нее был обнаружен код и всевозможные опасные, так сказать, бумаги изменнического содержания. При этом графиня отказывалась давать какие-либо показания, а ее сестра, шестнадцатилетняя девчонка, уселась на стул, поджав колени под подбородком, так что все можно было лицезреть, курила сигареты, флиртовала с офицерами и хохотала как дурочка.
      Прослышав, что Мигали сидит в тюрьме, я помчался к военному начальству и говорю:
      — Отпустите вы, Христа ради, эту истеричку, иначе сраму не оберетесь.
      А они мне:
      — Пан Полгар, графиня Мигали призналась, что была завербована иностранной разведкой, а это дело серьезное.
      — Да эта женщина водит вас за нос! — кричу я им.
      — Пан Полгар, — строго выговаривает мне полковник, — не забывайте, что говорите о даме; графиня Мигали лгать не может.
      Вот до чего эта баба окрутила солдат!
      — Тысяча чертей! — орал я. — Значит, галантности ради вы отправите ее под суд? Да пошли вы к дьяволу вместе с вашими рыцарскими чувствами! Неужели вы не видите, что эта дурочка сама и нарочно навела вас на след своей изменнической деятельности?! Да ведь она, негодница, обвела вас вокруг пальца, не верьте вы ни одному ее слову!
      Но начальники делали трагические мины и только пожимали плечами
      Само собой, о случившемся кричали все газеты, — и у нас и за границей; аристократия со всего света была на коне и собирала выражения протеста, дипломаты предпринимали различные демарши, общественное мнение даже в далекой Англии было возмущено, но справедливость — как известно — неумолима. Словом, благородная графиня — в виду военного положения — предстала перед трибуналом.
      Снова пошел я к военным чинам — на сей раз уже вооружась собственной информацией — и предложил:
      — Выдайте ее мне, я сам ее накажу.
      Какое! Они и слышать ни о чем не хотели. Надо признаться, суд они устроили — просто красота!
      Я сидел в зале, заплаканный, как на «Даме с камелиями». Графинечка, тоненькая, словно стрела, и смуглая, что твой бедуин, признала свою вину.
      — Я горжусь тем, — произнесла она, — что смогла быть полезной врагам этой страны.
      Судьи чуть не разрыдались, желая и благородными быть, и долг соблюсти; но что поделаешь, изменнические письма и прочие глупости были налицо, и все же суд принимая во внимание исключительные обстоятельства, облегчающие и отягчающие вину, — не мог не приговорить графиню Мигали к году тюремного заключения.
      Такого роскошного суда, повторяю, я отродясь не видывал. После вынесения приговора графиня встала и ясным голосом произнесла:
      — Господин председатель, я считаю своим долгом заявить, что в ходе следствия и во время предварительного ареста все без исключения чехословацкие офицеры по отношению ко мне держали себя как истинные джентльмены.
      В этом месте я от избытка чувств разревелся чуть ли не в голос.
      А теперь войдите в мое положение: когда знаешь о человеке всю подноготную, то у тебя так и чешется язык рассказать об этом, просто нет никакого удержу. По-моему, люди говорят правду не по злому умыслу и не по глупости, а вынуждаемые обстоятельствами или неодолимым правдолюбием. Так представьте себе, эта Мигали где-то в Вене познакомилась с небезызвестным майором Вестерманном и влюбилась в него. Вы, конечно, знаете, кто такой Вестерманн: удалец, сделавший геройство ремеслом; ордена на нем так и бренчат: Мария Терезия, Леопольд, Железный крест, турецкие звезды с бриллиантами и бог знает что еще… все это он нахватал во время войны; Вестерманн — главарь всевозможных противозаконных организаций, заговоров, путчей, покуда речь идет о монархистах. Вот в этого-то героя втюрилась наша графиня и, дабы стать его достойной, решилась принять терновый венец великомученицы: словом, ради роковой этой страсти она прикинулась шпионкой и сама себя выдала. На такие штучки способны только женщины.
      После процесса отправился я в тюрьму, где она сидела, и велел ее позвать.
      — Мадам, — говорю, — это же ведь скука смертная, целый год сидеть в тюрьме; оно неплохо бы подать апелляцию, если вы изволите признаться, как взаправду обстояло дело с этим вашим, так сказать, шпионажем.
      — Мне больше не в чем признаваться, сударь, — ответствовала графиня ледяным голосом.
      — Ах ты, господи боже, — буркнул я, — да выбросьте вы из головы ваши глупости; ведь майор Вестерманн пятнадцать лет как женат, у него трое детей!
      Графинечка сделалась серой, словно пепел; мне не приходилось еще видеть, чтобы женщина так подурнела прямо на глазах.
      — А какое это имеет ко мне отношение…
      — Вам, вероятно, полезно узнать, — раскричался я, — что этот ваш майор Вестерманн, собственно, не кто иной, как Вацлав Малек, пекарь из Простейова, понятно? Взгляните-ка на старую его фотографию; ну, узнаете? Христа ради, графиня, неужто из-за этакого проходимца вы пошли под суд?!
      Графиня сидела словно оцепенев, и я вдруг увидел, что передо мной — старая дева, утратившая последние иллюзии. Мне стало жаль ее и неловко за себя.
      — Мадам, — торопливо как-то проговорил я, — значит, договорились; я пришлю сюда вашего адвоката, и вы ему сообщите…
      Графиня Мигали выпрямилась, бледная, натянутая как тетива.
      — Нет, — выдохнула она, — в этом нет надобности; мне нечего прибавить к моим показаниям.
      И удалилась. А за дверью упала; нам пришлось разжимать ей пальцы — так их свело судорогой.
      Я с досады кусал губы Ну, все обнаружилось, — утешал я себя, — правда победила. Но, черт возьми, что же такое правда? Ведь все эти разоблачения и обманы, все эти мучительные истины, разрушенные иллюзии и горький опыт — это ведь лишь частица правды; а правда — она больше; правда заключается в том, что любовь — великое чувство, безумие, гордыня, страсть, тщеславие, а любая жертва — подвиг, и любящий человек величествен в своем чувстве. Вот в чем состоит другая и самая значительная доля правды; но нужно быть поэтом, чтоб уметь увидеть и выразить это.
      — Совершенно справедливо, — заметил полицейский Горалек, — все зависит от того, как эту правду преподнести. В прошлом году забрали мы одного растратчика и повели взять оттиски пальцев; а парень — шмыг, выскочил из окна второго этажа — и припустился бежать.
      Наш дактилоскопист хотя и пожилой, а туда же, — хоп! — выскочил за ним следом и сломал себе ногу.
      Нас это вывело из себя — как всегда, когда наших обижают; изловили мы этого парня — ну и пощипали маленько
      Потом был суд, и нас призвали в качестве свидетелей; вот адвокат этого парня — обходительный да гладенький такой, словно пузырек с ядом, — и спрашивает-
      — Господа, если вам неприятно — можете не отвечать на мои вопросы. Но после того, как мой клиент попытался бежать, вы ведь его избили, не правда ли?
      — Пустое, — отвечаю я, — мы только проверили, не повредил ли он себе что-нибудь, выскакивая со второго этажа, а убедившись, что повреждений нет, попытались ему внушить, что этак не поступают.
      — Внушали, видимо, основательно, — заметил адвокат с тонкой усмешечкой. — Полицейский врач установил, что в результате этого внушения у моего клиента переломлены три ребра, а сам он весь в синяках, особенно спина.
      — Значит, он слишком близко к сердцу принял наше внушение, — парировал я, пожав плечами.
      На том и кончили. Знаете ли, правда правдой, но нужно найти для нее и подходящее слово.

История дирижера Калины

      — Кровоподтек или ушиб иногда болезненнее перелома, — сказал Добеш, — особенно если удар пришелся по кости. Уж я-то знаю, я старый футболист, у меня и ребро было сломано, и ключица, и палец на ноге. Нынче не играют с такой страстью, как в мое время. В прошлом году вышел я раз на поле; решили мы, старики, показать молодежи, как раньше играли. Стал я за бека, как пятнадцать — двадцать лет назад И вот, как раз, когда я с лету брал мяч, мой же собственный голкипер двинул меня ногой в крестец, или иначе cauda equina. В пылу игры я только выругался и забыл об этом. Но ночью началась боль! К утру я не мог пошевелиться. Такая боль, что рукой двинешь — больно, чихнешь — больно. Замечательно, как в человеческом теле все связано одно с другим. Лежу я на спине, словно дохлый жук, даже на бок повернуться, даже пальцем ноги пошевелить не могу. Только охаю да кряхчу, так больно.
      Пролежал я целый день и целую ночь, не сомкнул глаз ни на минуту. Удивительно, как бесконечно тянутся минуты, когда не можешь сделать никакого движения. Представляю себе, как мучительно лежать засыпанным под землей. Чтобы убить время, я складывал и умножал про себя, молился, вспоминал какие-то стихи. А ночь все не проходила.
      Был, наверно, второй час утра, как вдруг я слышу, что кто-то со всех ног мчится по улице. А за ним вдогонку человек шесть, и слышны крики: «я тебе задам», «я тебе покажу», «ишь сволочь ты этакая», «паршивец» и тому подобное. Как раз под моими окнами они его догнали, и началась потасовка — слышно, как бьют ногами, лупят по физиономии, кряхтят, хрипят… Слышны глухие удары, словно бьют палкой по голове. И никаких криков. Черт возьми, это никуда не годится, — шестеро колотят одного, словно это мешок с сеном. Хотел я встать и крикнуть им, что это свинство. Но тут же взревел от боли. Не могу двинуться! Ужасная вещь бессилие! Я скрежетал зубами и мычал от злости. Вдруг что-то во мне хрустнуло, я вскочил с кровати, схватил палку и помчался вниз по лестнице. Выбежал на улицу — ничего не вижу. Наткнулся на какого-то парня и давай его дубасить палкой. Остальные разбежались, и я лупцую этого балбеса, ах, как лупцую, никого в жизни так не бил. Только потом я заметил, что у меня от боли текут слезы. По лестнице я взбирался не меньше часа, пока попал в постель, но зато утром мог не только двигаться, но и ходить… Просто чудо…
      — Хотел бы я знать, — задумчиво добавил Добеш, — кого я дубасил? Кого-нибудь из той шестерки или того, за кем они гнались? Во всяком случае, один на один — это честная драка.
      — Да, беспомощность — страшная вещь, — согласился дирижер и композитор Калина, качая головой. — Я однажды это испытал. Дело было в Ливерпуле, меня туда пригласили дирижировать оркестром. Английского языка я совершенно не знаю, но мы, музыканты, всегда понимаем друг друга, особенно, когда на помощь приходит дирижерская палочка. Постучишь по пульту, крикнешь что-нибудь, повращаешь глазами, взмахнешь рукой, значит начать все сначала… Таким способом удается выразить даже самые тонкие нюансы: например, покажу вот так руками, и всякий понимает, что это мистический взлет души, избавление ее от всех тягот и житейской скорби…
      Так вот, приехал я в Ливерпуль. Меня уже ждали на вокзале и отвезли в гостиницу отдохнуть. Я принял ванну, пошел осмотреть город и… заблудился.
      Когда мне случается попасть в новый город, я прежде всего иду к реке. С берега обычно видна, так сказать, оркестровка города. С одной стороны, уличный шум — барабаны и литавры, трубы, горны и медь, а с другой — река, то есть струнная группа, пианиссимо скрипок и арф. И вы слышите всю симфонию города. Но в Ливерпуле река — не знаю, как она называется, — бурая, неприглядная, и на ней шум, грохот, треск, звонки, гудки, всюду пароходы, пакетботы, баржи, склады, верфи, краны. Я очень люблю всякие корабли, и толстопузые смолистые барки, и красные грузовые суда, и белоснежные океанские пароходы. «Океан, наверно, где-нибудь тут за углом», — сказал я себе и, решив, что надо на него посмотреть, зашагал вниз по реке. Иду час, иду два — вижу только склады и доки, изредка корабли, то высокие, как собор, то с тремя толстыми скошенными дымовыми трубами. Всюду пахнет рыбой, конским потом, джутом, ромом, пшеницей, углем и железом… Вы заметили, что, когда много железа, оно издает ясно ощутимый своеобразный запах?
      Я брел словно во сне. Но вот стемнело, настала ночь, и я оказался один на каком— то песчаном берегу. Напротив светил маяк, вдали двигались огоньки — должно быть, там и был океан. Я сел на груду досок, охваченный сладким чувством одиночества и затерянности. Долго я слушал шелест прибоя и вздохи океана и чуть не заскулил от грусти.
      Потом подошла какая-то парочка, мужчина и женщина, и, не заметив меня, уселась ко мне спиной я тихо заговорила. Понимай я по-английски, я бы, конечно, кашлянул, чтобы они знали, что их слышат. Но так как я на их языке знал только слово «отель» и «шиллинг», то остался сидеть молча.
      Сперва они говорили очень staccato. Потом мужчина начал тихо и медленно что— то объяснять, словно нехотя и с трудом. И вдруг сорвался и сразу все выложил Женщина вскрикнула от ужаса и возмущенно затараторила. Но он сжал ей руку так, что она застонала, и стал сквозь зубы ее уговаривать. Это не был любовный разговор, для музыканта в этом не могло быть сомнения. Любовные темы имеют совсем другой каданс и не звучат столь сдавленно. Любовный разговор — это альтовая скрипка. А здесь был почти контрабас, игравший presto rubato, в одном тоне, словно мужчина все время повторял одну и ту же фразу Мне стало не по себе этот человек говорил что-то дурное. Женщина начала тихо плакать и несколько раз протестующе вскрикнула, словно сопротивляясь ему. Голос у нее был похож на кларнет, чуть-чуть глуховатый, видимо, она была не очень молода. Потом мужской голос заговорил резче, словно приказывая или угрожая. Женщина начала с отчаянием умолять, заикаясь от страха, как человек, которому наложили ледяной компресс. Слышно было, как у нее стучали зубы Мужчина ворчал низким голосом, почти любовно, в басовом ключе. Женский плач перешел в отрывистое и покорное всхлипывание. Я понял, что сопротивление сломлено. Потом влюбленный бас зазвучал снова, теперь выше и отрывистей. Обдуманно, категорически он произносил фразу за фразой. Женщина лишь беспомощно всхлипывала или охала, но это было уже не сопротивление, а безумный страх, не перед собеседником, а перед чем-то ужасным, что предстоит в будущем Мужчина снова понизил голос и начал что-то успокоительно гудеть, но в его толе чувствовались угрожающие интонации. Рыдания женщины перешли в покорные вздохи. Ледяным шепотом мужчина задал несколько вопросов. Ответом на них, видимо, был кивок головы, так как он больше ни на чем не настаивал.
      Они встали и разошлись в разные стороны.
      Я не верю в предчувствия, но верю в музыку. Слушая этот ночной разговор, я был совершенно убежден, что контрабас склонял кларнет к чему-то преступному. Я знал, что кларнет вернется домой и безвольно сделает все, что велел бас. Я все это слышал, а слышать — это больше, чем понимать слова Я знал, что готовится преступление, и даже знал какое. Это было понятно из того, что слышалось в обоих голосах, это было в их тембре, в кадансе, в ритме, в паузах, в цезурах… Музыка — точная вещь, точнее речи! Кларнет был слишком примитивен, чтобы совершить что-нибудь самому Он будет лишь помогать: даст ключ или откроет дверь. Тот грубый, низкий бас совершит задуманное, а кларнет будет в это время задыхаться от ужаса. Не сомневаясь, что готовится злодеяние, я поспешил в город. Надо что-то предпринять, надо помешать этому! Ужасная вещь — сознавать, что ты запаздываешь, когда творится такое.
      Наконец я увидел на углу полисмена. Запыхавшись, подбегаю к нему.
      — Мистер, — кричу я, — здесь, в городе, замышляется убийство!
      Полисмен пожал плечами и произнес что-то непонятное. «О господи, — вспомнил я, — ведь он меня не понимает».
      — Убийство! — кричу я ему, словно глухому. — Понимаете? Хотят убить какую-то одинокую леди. Ее служанка или экономка — сообщница убийцы. Черт побери, сделайте же что-нибудь!
      Полисмен только покачал головой и сказал по-английски что-то вроде «да, да».
      — Мистер, — твердил я возмущенно, содрогаясь от бешенства и страха, — эта несчастная женщина откроет дверь своему любовнику, головой за это ручаюсь. Надо действовать, надо найти ее!
      Тут я сообразил, что даже не знаю, как она выглядит. А если бы и знал, то не сумел бы объяснить.
      — О господи! — воскликнул я. — Но ведь это немыслимо — ничего не сделать!
      Полисмен внимательно глядел на меня и, казалось, хотел успокоить. Я схватился за голову.
      — Глупец! — воскликнул я в отчаянии. — Ну, так я сам ее найду!
      Конечно, это было нелепо, но, зная, что дело идет о человеческой жизни, я не мог сидеть сложа руки. Всю ночь я бегал по Ливерпулю в поисках дома, в который лезет грабитель. Странный город, мертвый и жуткий ночью… К утру я сидел на обочине тротуара и стонал от усталости. Полисмен нашел меня там и отвел в гостиницу.
      Не помню, как я дирижировал в то утро на репетиции. Но, наконец, отшвырнул палочку и выбежал на улицу. Мальчишки продавали вечерние газеты. Я купил одну и увидел крупный заголовок: Murder, а под ним фотографию седовласой леди. По-моему, «Murder» значит по-английски «Убийство»…

Смерть барона Гандары

      — Ну, сыщики в Ливерпуле, наверное, сцапали этого убийцу, — заметил Меншик. — Ведь это был профессионал, а их обычно ловят. Полиция в таких случаях просто забирает всех известных ей рецидивистов и требует с каждого: а ну-ка, докажи свое алиби. Если алиби нет, стало быть, ты и есть преступник. Позиция не любит иметь дело с неизвестными величинами преступного мира, она, если можно так выразиться, стремится привести их к общему знаменателю. Когда человек попадается ей в руки, она его сфотографирует, измерит, снимет отпечатки пальцев, и, готово дело, он уже на примете. С той поры сыщики с доверием обращаются к нему, как только что-нибудь стрясется, приходят по старой памяти, как вы заходите к своему парикмахеру или в табачную лавочку. Хуже, если преступление совершил новичок или любитель вроде вас или меня. Тогда полицейским труднее его сцапать.
      У меня в полиции есть один родственник, дядя моей жены, следователь по уголовным делам Питр. Так вот, этот дядюшка Питр утверждает, что грабеж — обычно дело рук профессионала, в убийстве же скорее всего бывает повинен кто-нибудь из родных. У него, знаете ли, на этот счет очень устойчивые взгляды. Он, например, утверждает, что убийца редко бывает незнаком с убитым; мол, убить постороннего не так-то просто. Среди знакомых легче найдется повод для убийства, а в семье и подавно. Когда дядюшке поручают расследовать убийство, он обычно прикидывает, для кого оно всего легче, и берется прямо за такого человека. «Знаешь, Меншик, — говаривал он, — воображения и сообразительности у меня ни на грош, у нас в полиции всякий скажет, что Питр — отъявленный тупица. Я, понимаешь ли, так же недалек, как и убийца; все, что я способен придумать, так же тупо, обыденно и заурядно, как его побуждения, замыслы и поступки».
      Не знаю, помнит ли кто из вас дело об убийстве иностранца, барона Гандары. Этакий загадочный авантюрист, красивый, как Люцифер, смуглый, волосы цвета вороньего крыла. Жил он в особняке у Гребовки. Что иной раз там творилось, описать невозможно! И вот однажды, на рассвете, в этом особняке хлопнули два револьверных выстрела, послышался какой-то шум, а потом барона нашли в саду мертвым. Бумажник его исчез, но никаких следов преступник не оставил. В общем, крайне загадочный случай. Поручили его моему дяде, Питру, который в это время как раз не был занят. Начальник ему сказал как бы между прочим:
      — Это дело не в вашем обычном стиле, коллега, но вы постарайтесь доказать, что вам еще рано на пенсию…
      Дядя Питр пробормотал, что постарается, и отправился на место преступления.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9