А ещё раньше, на Ладоге, когда я почти умирала от холода и желания есть, мне казалось, что высшее счастье – это тепло, и когда стол накрыт, и на нём много еды, и окно не замаскировано, и за ним освещённая улица.
А когда появилась еда, и наступило лето, и мы увидели близкую победу, я уже по-иному думала о счастье. Как-то раз я представила себе, что вот кончилась война, и все снова стало на свои места, и все, кто остался из нас в живых, вернутся туда, где жили до 22 июня 1941 года, и будут продолжать прерванную жизнь.
И тогда же мне пришло в голову, что это не может, не бу дет просто продолжением жизни, потому что после того, что люди пережили и познали, в жизнь войдёт что-то новое, очень высокое, ибо она будет строиться руками победивших людей.
Потом я снова подумала о той зиме и о нашей встрече. Да, тогда для меня было достаточно того, что мы встретились, но потом мне хотелось большего, гораздо большего…
– Лидуша, – сказал Саша после долгого молчания, – вот мы стоим сейчас перед этим памятником. Ты знаешь, кто тут лежит?
– Бойцы Ленинграда, – ответила я.
– Одного из них я знаю, – тихо проговорил Саша. – Нам о тобой он должен быть особенно дорог.
– Про кого ты говоришь? – недоуменно спросила я.
– Про Мухтара Тажибаева, про того, кто отстоял наш дом. Ведь он погиб и, наверно, похоронен здесь. Поблизости нет больше могил. Он лежит здесь.
Как сильно забилось моё сердце…
– Я вдруг подумал о том, – продолжал Саша, – что было бы, если б он услышал наш разговор.
– Не надо стесняться мёртвых, Саша. Их судьба решена, ты ничего не можешь изменить в ней. Думай о живых. Я уверена, что живой Мухтар был бы за меня. А ты вызываешь призраки.
– Нет, – внезапно сухо и жёстко ответил Саша. – Это ты боишься призраков и видишь какие-то миражи. Уже поздно. Пойдём домой.
Он шёл немного впереди, а я за ним. За всю дорогу мы не произнесли ни слова. В первый раз мы подходили к дому так поздно. То, что я увидела, было необычайно. Все левое крыло нашего дома было освещено огромными, ослепительно яркими лампами. В их свете весь наш дом, бесчисленные леса, опутывающие его, десятки снующих вверх и вниз людей, площадки, подвешенные на канатах и слегка покачивающиеся на высоте, – всё это казалось необычным. «При фонарях, день и ночь строим!» – послышались мне слова Крайнова.
Когда мы вошли в комнату, я сразу обратила внимание на то, что Коли нет. На столе лежал лист белой бумаги, на нём большими буквами было написано:
«Тётя Лида, я от вас ушёл, ты не сердись, я тебя люблю. Николай».
Утром, когда я проснулся, Лиды уже не было.
Вчера мы легли очень поздно. Мы несколько раз обошли дом, ходили по улицам, но Коли нигде не нашли. Наконец, уже в первом часу ночи, Лида поехала в город, к Анне Васильевне, – оставалась надежда, что мальчик вернулся к ней.
Всё это время я сидел дома и думал, что вот сейчас откроется дверь и войдёт Лида, одна, без Коли. В эти тревожные часы я не мог думать ни о каких сложных вещах, я думал только о том, что будет, если Лида не найдёт Колю и вернётся одна.
Она вернулась одна. Я взглянул на неё, стоявшую в дверях в забрызганном грязью пальто, в косынке, повязанной вокруг шеи, и увидел, как неузнаваемо изменилось за эти несколько часов её лицо.
Я подбежал к ней, но она отошла и сказала:
– Не надо, не надо.
Я начал было говорить, что завтра мы заявим в милицию и Коля обязательно отыщется, но Лида безнадёжно махнула рукой:
– Я уже была в милиции.
Больше она не произнесла ни слова. Разделась и легла в постель. А я сидел в кресле, и мне казалось, что что-то огромное, тяжёлое обрушилось на меня и нет никаких сил, чтобы освободиться от этой тяжести, сдвинуть её.
Проснувшись, я уже не застал Лиду. Вспомнил обо всём происшедшем и в первый раз за всё это время пожалел, что проснулся и что снова начинается день. Потом я подумал: «Да, ведь сегодня напечатана та статья; Лида, наверно, уже читает её».
Но эта мысль ничего не прибавила к той тяжести, которая лежала на мне. От всего происшедшего вчера я испытывал такую сильную боль, что увеличить её было уже нельзя.
Я поехал на завод. Войдя на заводской двор, я увидел вывешенную в витрине многотиражку. Статья Абросимова занимала почти всю вторую полосу.
Едва я появился в редакции, в общей комнате, как несколько человек – литсотрудники, машинистка и корректор – в один голос крикнули:
– Вот и Савин пришёл!
И почти тотчас же из редакторского кабинета раздался знакомый хриплый голос:
– Савин? А ну, давай, давай сюда!
Я вошёл в закуток. Редактор сидел, склонившись над большим развёрнутым листом московской газеты. Он сказал:
– Ну, удружил, нечего сказать. Помог…
Я не понимал, о чём он говорит, и, откровенно говоря, мне была даже безразлична причина его недовольства.
– Кой чёрт угораздил вас заказывать Абросимову эту дурацкую статью? – говорил редактор. – И кой чёрт вас дёрнул сделать это именно вчера? Ведь жили мы до сих пор без его статьи?
– Да в чём наконец дело? – не выдержал я.
– Вот, вот в чём дело, – прохрипел редактор, показывая московскую газету и тыча в неё пальцем.
Я стал читать статью. Речь шла о нашем заводе. Описывалось восстановление завода после окончания войны. В конце статьи два абзаца были посвящены лаборатории. Было написано: «Там, в заводской лаборатории, работают подлинные новаторы, подлинные энтузиасты своего дела, которые, к стыду руководства завода, не всегда пользуются заслуженной поддержкой и помощью». Назывались фамилии Ирины и Лиды.
И вдруг я почувствовал облегчение, точно кто-то приподнял навалившуюся на меня тяжесть. Мне стало как-то легко, даже радостно. И вместе с тем мне показалось, что центральная газета поторопилась опубликовать эту статью. Это мешало объективному рассмотрению вопроса.
Ко мне подошёл Андрюшин. Он торжествующе сообщил мне, что закаливать кольцо для башни завалочной машины поручили лаборатории.
К вечеру я узнал, что кольцо уже закалено и с честью выдержало все испытания. Это меня очень обрадовало. Я знал, как довольна будет Лида. И мне казалось, что в этой радости простится и моя невольная вина.
Однако, придя домой, я не застал Лиду. На столе лежало письмо.
«Саша, – писала Лида, – я у Ирины. Иначе я не могу, мне очень трудно. Я буду стараться отыскать Колю. То, что происходит у нас с тобой, очень серьёзно. Я убедилась: сегодня мы с тобой разно смотрим на жизнь. Я говорю – сегодня, потому что надеюсь на завтра. Для меня мало того, что есть. Мне хочется всё время идти вперёд. Ты знаешь, как я понимаю это слово? Это не простое слово. Оно не только в работе – оно в каждом шаге, в каждом движении души.
Я знаю, что и ты хочешь идти вперёд. Но ты вообразил себе некую гладкую дорогу, всеобщий мир и согласие. Тебе кажется, что я нарочно не иду по этой дороге, а ищу другой, ухабистой, трудной. Но это чепуха, Саша. Гладкой дороги нет. Там, где ты видишь споры, основанные на недоразумении, – там я вижу борьбу. Там, где ты видишь возможность договориться («ведь люди-то свои, советские!»), – там я не вижу иной возможности, кроме драки, жестокой, открытой…
После всего того, что люди пережили и познали на войне, ценность жизни повысится неизмеримо и в жизнь войдёт что-то новое, очень высокое, очень важное, потому что она будет строиться руками людей, победивших в этой невиданной войне.
Я не ухожу от тебя, – это было бы бегством. И главное – я ещё люблю тебя. И потому хочу видеть тебя таким, каким знала, – сильным, идущим вперёд. Я верю, что так и будет.
Но сейчас я не могу иначе.
Лида».
Я сидел в комнате один. Стемнело. Было тихо, за окном засветились фонари, шёл мокрый снег, дул ветер, и казалось, кто-то пригоршнями бросает в моё стекло жидкую кашицу. У меня было ощущение, что жизнь остановилась вот на этой тянущейся сейчас минуте и уже больше не будет ничего, совсем ничего.
Несколько раз в сознании моем всплывала мысль: «Как всё это произошло?» Но я чувствовал, что не в силах отдать себе отчёт. Мне было физически больно думать обо всём этом.
Она не ушла от меня совсем, я знал это, мы не «разошлись» с ней в обычном смысле этого слова. Но то, что произошло, было не лучше. Там по крайней мере была бы ясная причина, устранив которую можно было бы спасти дело, тут же было что-то неопределённое, туманное и не за что было ухватиться.
Так я сидел в своём кресле, в том самом, где, мне казалось, могу просидеть всю жизнь, как вдруг в дверь постучали.
Я никого не ждал, ко мне никто не мог прийти. Я обернулся. На пороге стоял прораб Крайнов.
– Здорово, мирный житель, – приветствовал меня капитан. – Я вот тут лестничные клетки осматривал, завтра приступим к работе. Проходил мимо двери – дай, думаю, зайду.
Скоро парки Победы сажать пойдём, – может, из инвентаря что-нибудь надо?
Я ничего не ответил.
– Чего ж в темноте сидишь? – спросил капитан и, пошарив рукой по стене, повернул выключатель.
– Потушите свет! – крикнул я. – Я не могу сейчас ни о чём разговаривать. Я не хочу! Зайдите в другой раз.
Прораб пристально посмотрел на меня и погасил свет.
– Ты извини меня, капитан, – добавил я. Мне стало стыдно за свой тон. – Ты зайди в другой раз.
Но капитан не ушёл.
– А помнишь поезд Рига – Верхнегорск? – спросил он. – Мне тогда тоже говорить не хотелось. А ты мне в душу лез, помнишь? Я тебе говорил: уйди! А ты разве ушёл? Ну вот, теперь моя очередь. И чтобы счёт подвести, нас, двоих, пожалуй, будет мало. Давай уж всю семью соберём. Жену свою позови. И парнишку давай сюда… Колька, кажется?
Я вскочил с кресла, сбросив руку капитана, которую он положил мне на плечо при этих словах.
Несколько минут мы молча стояли друг перед другом.
– Нет, капитан, никого я не могу позвать. Мы с тобой поменялись ролями… Теперь моя очередь…
Капитан молчал. А я говорил, торопясь высказать все до того, как он скажет что-нибудь такое, что отобьёт у меня охоту продолжать.
– Вот так получилось… Нет её, нет Лиды. Я остался один, совсем один. И мальчик ушёл ещё раньше. Вот…
– Эге, – протянул капитан, прищурившись, – значит, тогда, на вагонной площадке, я был прав. Нельзя было верить?
– Нет, нет! – воскликнул я. – Нет, совсем не то. Она была и осталась такая же, верная и правдивая… Тут что-то другое, совсем другое.
– Что же другое-то? Не понимаю, – пожал плечами капитан. – Э, нет, выходит, ты мне всё равно проспорил.
Меня разозлило его напоминание о каком-то нелепом споре в то время, когда меня постигло настоящее, большое горе,
– Эх, капитан, какие тут могут быть счёты?
– Не-ет, могут, – возразил прораб и повторил:– Нет, могут. Ты вот скажи мне, как же это всё так у тебя получилось? Вот построил я для тебя дом, торопился комнату для тебя отделать, чтобы тебе после войны хорошо жилось, – а ты что же, а?
– Я был доволен, – поспешно ответил я. – А она – нет.
Ей всё время надо было чего-то большего. Ей всего было мало…
– Чего же мало? Ширпотреба, что ли? – иронически заметил капитан.
– Нет, нет, – горячо заспорил я, – совсем, совсем другое. Она все в гору, в гору шла, понимаешь, а я…
– Так… – протянул опять капитан. – А у тебя с дыханием, значит, не в порядке? Вас не по болезни ли демобилизовали?
– Уходи, капитан, – попросил я, чтобы положить конец всему этому.
– Нет, я ещё не уйду, – упрямствовал капитан, – мне поговорить охота. Значит, жена от тебя, как я понимаю, ушла…
– Нет, нет, – прервал я его, – она не ушла, она просто поехала в Сибирь на новостройку.
Я сам не знаю, зачем я соврал. Это было первое, что пришло мне в голову.
– А тебя с собой не взяла?
– Нет, я сам не поехал. Но она вернётся, обязательно вернется.
– Так, – проговорил капитан, – значит, баба в атаку ходит, а мужик её в блиндаже дожидается… Ну ладно, факт фактом: жены нет, ребёнок…
– Зачем ты пришёл, капитан? – тихо спросил я.
– Посмотреть на тебя пришёл. Теперь уйду.
Он встал и, ни слова больше не говоря, не попрощавшись, ушёл.
После его ухода я ещё сильнее почувствовал своё одиночество. «Зачем он приходил? – думал я. – Что привело ко мне этого странного, угрюмого человека? И почему я сидел и молчал как пришибленный, когда он допрашивал, издевался надо мной?»
Но я обманывал самого себя. Во мне было сейчас два существа, и одно бурно протестовало против вмешательства Крайнова, но другое все громче и настойчивее утверждало, что он прав. И постепенно этим вторым голосом окончательно был заглушён первый. И мне захотелось, чтобы прораб снова был тут и говорил со мной и я мог бы спорить с ним, сам всё более и более соглашаясь.
И вдруг все происходящее снова встало передо мной. Так бывает: иногда долго думаешь о чём-либо, целое как-то уходит из поля зрения, и постепенно начинаешь думать о деталях и видишь только частность; но вдруг что-то происходит, и ты снова видишь все целиком, и это подавляет тебя.
И вот все случившееся: последние месяцы нашей жизни с Лидой, Коля, первые размолвки, начавшееся отчуждение и, наконец, отъезд – все это снова встало передо мной.
Но раньше каждый раз, когда все это проплывало в моём сознании, я не понимал причины случившегося, испытывал чувство обиды, и во мне возникала уверенность, что я прав, что я не сделал ничего, что дало бы Лиде повод поступить так, как она поступила.
Теперь же было иначе. Я почувствовал, что сам делал что-то не то, что я чего-то не понял в Лиде, что я долго и тщетно пытался уверить себя, что она все такая, какой была до войны, а она изменилась, и я даже хорошо не знал, какая она теперь.
Уход Коли встал передо мной в каком-то ином, страшном для меня свете. «Ты мешал жить человеку, – сказал я себе, – ты помешал ему расти, радоваться, узнавать мир…» Я начинал понимать, что живу иначе, чем многие окружающие меня люди. Я начал перебирать их в памяти. Прораб Крайнов, Ирина, Иванов. И, наконец, Лида, моя Лида!
Да, в их жизни было что-то очень большое и очень высокое, что давало им силу жить так, как они живут.
А тут ещё Коля…
Мне почудилось, что, если бы время повернуть назад и мы с Лидой снова оказались бы вместе, все у нас пошло бы иначе. И как только я подумал об этом, мне непреодолимо захотелось увидеть её, я понял, что не могу, никак не могу жить без неё.
Я почувствовал, что не в состоянии больше оставаться один в комнате, накинул кожанку и вышел на улицу. На улице было пустынно. По-прежнему шёл смешанный с дождём снег. Вода в лужах рябилась от ветра. Вдали шумел Кировский завод. Я пошёл по направлению к центру города, сам не знаю зачем.
Я осмотрелся. Вокруг меня раскинулся обычный, деятельный, мирный город. Окна домов были освещены, где-то звенел трамвай, проносились машины, разбрызгивая лужи.
И я понял, что тем человеком, с которым мне сейчас больше всего хотелось бы встретиться и поговорить, был Каргин.
Я знал, что Каргин живёт в заводском доме, и, вскочив трамвай, поехал по направлению к заводу.
Мне не было известно, в какой квартире живёт Каргин. На моё счастье, человек, вышедший из подъезда, назвал мне номер квартиры. Я поднялся на третий этаж и остановился перед дверью в нерешительности. Уже ночь. Каргин, наверно, спит, если только он дома. Но всё же я постучал.
Тотчас же за дверью раздались ровные, спокойные шаги, точно кто-то стоял и дожидался моего стука. Затем дверь открылась, и я увидел Каргина.
Он спокойно посмотрел на меня и сказал:
– Товарищ Савин? Проходите.
Я не стал объяснять причины столь позднего посещения. Мы вошли в небольшую квадратную комнату. У широкого, занавешенного тяжёлой шторой окна стоял письменный стол, на нём горела лампа и лежала раскрытая книга. Одна стена комнаты была занята книжными шкафами. У другой стояла кровать, и над ней висел большой портрет Ирины. То, что здесь был портрет Ирины, ободрило меня.
– Я не разбудил вас? Или вы читали? – спросил я, указывая на книгу.
– Да, – ответил Каргин и кивнул мне на кресло. – Ну, как дела в газете?
Он спросил это таким тоном, точно мой визит был самым обыкновенным посещением секретаря парткома в обычное, рабочее время.
– В газете? – переспросил я. – С газетой ничего. Вот только с закалкой тогда мы сели. И с центральной прессой разошлись.
– А по существу? – поинтересовался Каргин, смотря на меня своими спокойными глазами.
– Что «по существу»? – не понял я.
– Кто был прав по существу? – повторил Каргин.
– Ну, очевидно, не Абросимов, – сказал я. – Ведь кольцо-то закалили.
– Вот я об этом и говорю, – с чуть заметной улыбкой проговорил Каргин, – и это куда важнее, чем самый факт расхождения с центральной прессой. Кстати, есть приказ министерства о внедрении ТВЧ в производство на нашем заводе. Прибывает новая аппаратура… Теперь вот что, – добавил Каргин после паузы, – Хорошо, что вы зашли. Целесообразно было бы поднять вопрос в нашей газете о помощи сибирскому филиалу. Вы ведь знаете об этом заводе?
Я ничего не ответил, и Каргин продолжал:
– Это наш питомец, он родился во время войны от нашего завода. Однако в течение этой пятилетки перерастёт нас на две головы. Это будет огромный завод. Вот посмотрите.
Каргин подошёл к одной из книжных полок и взял большую папку. Он раскрыл её и, кладя на стол, сказал:
– Вот посмотрите… Это общий вид завода. Такой, каким он будет в тысяча девятьсот пятидесятом году. Может быть, целесообразно поместить в газете снимок с этого рисунка?
Я посмотрел на рисунок. На большом листе плотной бумаги был изображён в красках огромный завод. Я увидел заводские корпуса, цехи, двор, похожий на городской бульвар, и вдали чуть приметную синеву реки. Всё это выглядело очень заманчиво и радостно, как обычно выглядят художественно исполненные проекты городов.
– Как Ирина Григорьевна? – спросил я после короткого молчания.
– Ничего, – ответил Каргин. – Работает. Пишет, что к концу года всюду введут высокочастотную закалку.
– У нас был спор с вашей женой перед отъездом, – сказал я.
– О чём?
– Да вот об отъезде. Мне было непонятно: как это так уехать из Ленинграда? Всю блокаду провести здесь, а теперь взять и уехать.
Каргин ничего не ответил. Он прошёлся по комнате, бережно закрыл папку с рисунком завода, потом спросил:
– Так что же? Плохо у вас получается, товарищ Савин?
– Да, плохо, – ответил я, выдерживая его взгляд. – Я сам не понимаю, в чём дело. Я работал честно…
– Хотите, расскажу вам, что произошло? – предложил Каргин и, не дождавшись моего ответа, продолжал: – В редакцию заводской многотиражки приходит опытный, побывавший на фронте, способный журналист. Сотрудники смотрят с восхищением, как быстро и умело делает он то, что им приходится добывать ценой больших усилий. Они радуются, потому что свойственно советским людям радоваться при виде умелого работника. Но одного они тогда ещё не знали.
– Чего же? – прервал его я.
– Что вы не воин, не борец. Не обижайтесь, Савин, я говорю правду. Вы честный и преданный родине человек. Случись новая война – вы пойдёте на фронт в первый же день, верю. Но сейчас, в дни мира, вы неверно смотрите на нашу жизнь…
– В чём, в чём?!
– Сейчас скажу. Вы не видите острых углов в нашей жизни. Не видите противоречий…
– Противоречия?! – воскликнул я. – Вы ищете противоречия в народе, который был так един во время войны? В народе, который никогда ещё не был так сплочён, как теперь?! Про какие противоречия вы говорите? Ведь есть же разница между двадцатыми, тридцатыми годами и нынешним днём…
– Разница есть, и очень большая, – спокойно заявил Каргин. – Но и противоречия есть. Есть, Савин. И не придуманные, а реальные, в жизни нашей существующие противоречия, – ведь мы идём вперёд, боремся с рутиной, боремся с проникновением чуждых влияний… Ведь не в консервной же банке существуем мы, товарищ Савин!
Я молчал.
– А вы стоите на других позициях, – продолжал Каргин. – Вы не видите противоречий. Вам кажется, что острые углы, они… мягкие! Пригладил рукой – и нет угла, ровная поверхность! Вот спорят товарищи из лаборатории с Абросимовым. Вам кажется: нет базы для большого, резкого, принципиального спора. Разве Абросимов враг? Разве он не прошёл через испытания блокады? Вам бы занять позицию, вступить в борьбу на той или иной стороне, понять, что столкнулись не просто разные взгляды на технику, нет, – разные взгляды на жизнь! А вы становитесь «над схваткой», полагаете, что все разъяснится само собой… Вот вы и пытаетесь примирить непримиримоё, бежите с ведром заливать пожар. А его не надо тушить, Савин. Тут борьба идёт, острая, принципиальная! И большевик обязан решить, с кем он, на чьей стороне, и драться, драться! Вас демобилизовали из армии, но из рядов борцов за новое, против старого, вас никто не демобилизовывал! Вот и всё, что я хотел вам сказать. Скажите: какие острые вопросы вы подняли в газете, что нового открыли, против чего – пусть с опасностью для собственной репутации – дрались? Тысячи серьёзнейших недостатков на нашем заводе и тысячи примеров нового, советского, социалистического.
Я молчал.
– И вот, – продолжал Каргин, – ваши сотрудники, соседи по работе, заметили это, заметили раньше меня. И в них поднялось недовольство против вас. Ведь завод-то их родное дело!
Я уже давно перестал следить за ходом мыслей Каргина. Его слова прижимали меня к земле. Я ощущал их как что-то очень жёсткое, обрушивающееся на меня и не дающее перевести дыхание.
– Нет, нет, – заспешил я, боясь, что Каргин сейчас прекратит разговор и мы расстанемся, – я не только за этим к вам пришёл. Я хочу, должен рассказать вам… Лида… Лида ушла от меня, и мальчик… воспитанник – тоже. Я ничего не могу понять… У нас были неприятности, мелкие размолвки, но я никогда не думал, что из этого может вырасти такое… Вот её письмо, прочтите.
Я вытащил из кармана смятое Лидино письмо и протянул его Каргину.
– Так, – сказал Каргин, возвращая мне письмо, и добавил: – Вы видите, я был прав. – Потом он улыбнулся необычно доброй улыбкой. – Какая хорошая, настоящая женщина ваша жена.
– Но теперь она презирает меня! – воскликнул я. Некоторое время мы молчали.
Потом Каргин подошёл ко мне.
– Только не ставь заплаты там, где прорвалось, – этим не поправишь, не иди на компромисс. Продумай все заново. Займи правильное место в жизни, и всё вернётся. – Он хотел, видимо, что-то сказать, но передумал. – Иди-ка теперь домой, – посоветовал Каргин.
Мне стало не по себе при мысли, что я вернусь в пустую комнату.
– Мне хотелось бы ещё поговорить с вами, – начал было я, но Каргин решительно прервал меня:
– Не надо. Я понимаю тебя. С другими разговаривать иной раз легче, чем с самим собой. Но всё-таки рискни. Теперь тебе в самый раз поговорить со своей совестью.
Я вышел на улицу. Дождя уже не было. С Невы дул резкий ветер. Чуть покачивались фонари на мосту. «Что же делать? – думал я. – Я должен немедленно что-то предпринять, пока между нами не выросла пропасть». Но тут же в ушах моих прозвучали слова Каргина: «Только не ставь заплаты…»
Наконец я добрался домой. В комнате было пусто – ни Лиды, ни Коли. На секунду я почувствовал себя так, будто все люди ушли далеко-далеко, и я остался один.
Мне стало страшно от своего одиночества. Мне было необходимо увидеть Лиду, поговорить с ней. Я остановил себя уже у двери. «С чем я приду к Лиде? – подумал я. – С моим раскаянием и без Коли? Кому оно нужно, моё раскаяние?»
Открыл ящик письменного стола. Там, перевязанная бечевкой, лежала пачка моих фронтовых бумаг – блокнотов, тетрадок и среди них много Лидиных писем. Я медленно развязал пачку. Вот одно из её писем. Сорок второй год… Зима. Мы только что расстались, она отправила мне это письмо вдогонку. Пишет о том, что ей поручили организовать детский дом и она не знает, как это сделать: «Если бы ты, Сашенька, был рядом со мной, тогда у меня хватило бы сил на что угодно…» Вот другое письмо, из госпиталя, – её контузило взрывной волной. Вот из армрш… «Ведь всё это было, было, – подумал я. – Была любовь, такая сильная, такая постоянная, что, казалось, нет ничего на свете, что могло бы поколебать её… Но оказалось, что есть. И поколебало её не то, что обычно колеблет любовь – измены, ревность, увлечения, – а нечто совсем, совсем другое…»
Я перебирал Лидины письма, подолгу не выпуская из рук каждое письмо, как вдруг заметил маленький старый блокнот, который уже очень давно не попадался мне на глаза. Я перелистал его, – это были фронтовые заметки периода, предшествующего моей первой поездке в Ленинград. «Как давно это было!»—подумал я, перелистывая страницы блокнота. Между блокнотными страницами – сложенный вдвое листок. Меня охватило чувство какой-то тревоги. Что-то очень важное связывалось в памяти моей с этим листком. Я развернул его. Там было написано только одно слово: «Пробьюсь».
Это было слово, написанное лейтенантом Андриановым за несколько часов до того, как его разбил паралич.
Я вскочил, чувствуя, что не могу больше оставаться один в комнате. Я должен быть среди людей, слышать человеческие голоса. Я схватил кожанку и выбежал из комнаты. До рассвета оставалось часа два. Улицы были ещё пустынны. Фонари на строительстве нашего дома не горели.
Тогда я подумал о Крайнове. Я хотел увидеть его. Он был именно тем человеком, который не удивился бы столь позднему приходу.
На стройке Крайнова не было, и я решил пойти к нему домой.
Я знал, где помещается его хибарка, и через несколько минут, пройдя по пахнущему извёсткой коридору, остановился у двери.
Постучал.
– Кто это?
– Это я, капитан, я, Савин. Ты не спишь?
– Сплю, – ответил Крайнов.
– Ты открой, – попросил я, – мне… Словом, я спать не могу и зашёл… – На словах всё выходило очень глупо.
За дверью послышался шорох. Потом дверь приоткрылась, я хотел уже войти, но на пороге показался Крайнов. Не давая мне войти, он вышел в коридор, притворив за собой дверь. Крайнов был в галифе, нижней сорочке и туфлях, надетых на босые ноги.
– Ну, чего там у тебя стряслось? – спросил Крайнов.
– Ничего, капитан, – ответил я. – Теперь мне и самому видно, что я, как дурак, зря поднял тебя среди ночи. Ты извини… Мне просто трудно было одному. Вот я и решил…
Он пристально посмотрел на меня…
– Ну что ж, посидим, коли так. К себе не приглашаю, беспорядок у меня. А вот на окошко, пожалуй, присядем.
Там, куда он показал, в конце коридора, не было никакого окошка. Просто виднелся провал в стене, который ещё не успели заделать. Мы подошли и уселись прямо на камнях. Здесь было относительно светло, – наступало серое утро.
– Так что же? – спросил Крайнов, похлопывая здоровой рукой по своему острому колену. – Бессонница, говоришь, и порошки не помогают?
– Да, – признался я, – бессонница. И мне бы ни о чём не хотелось сейчас говорить с тобой. Просто окажи мне услугу. Посиди вот так со мной. Не могу я сейчас быть один.
– Хорошо, – просто ответил Крайнов. Хотя он произнёс только одно слово, я сразу заметил, что тон его изменился, стал каким-то другим.
Некоторое время мы молчали. Стало ещё светлее. Туман, скрывавший Финский залив, рассеялся. Проехал переполненный автобус. На улице показались люди.
– Что ж думаешь делать, капитан? – спросил вдруг Крайнов, впервые называя меня капитаном. – Перевооружаться будешь или сманеврируешь?
Я молчал.
– А ты похудел, капитан, – продолжал Крайнов. – Оно так-то тебе лучше идёт.
Я не понимал, иронизирует он или говорит всерьёз.
– Знаешь, Крайнов, иной раз человек в сутки больше переживёт, чем за год, – сказал я, – вспомни фронт…
– Чего мне фронт вспоминать, когда мир перед глазами, – ответил он.
– За эти сутки… – начал было я, но Крайнов прервал меня:
– Ну, только не рассусоливай. Не надо. Сам понимаю. Не маленький. – Он встал и сказал: – Пойдём.
Он шёл вдоль коридора, не оглядываясь, и я шёл за ним. Подойдя к своей двери, он остановился и тихо проговорил:
– Вот и я тебе про фронт напоминаю. Лежишь ты в кювете, а над тобой «мессеры» волнами ходят, и думаешь ты: «Эх, помирать от дурацкой бомбы». И начинаешь ты вспоминать, сколько в жизни не сделал, и кажется тебе, что останься ты в живых – совсем иначе жить начнёшь.
– Ну, а потом? – спросил я.
– А потом? Кто как.
– Я тебя понял.
– Ну, а понял, так входи, – заявил Крайнов и открыл дверь.
Я вошёл. В кровати, сбитой из досок, под шинелью спал Коля.
В ту ночь мы впервые за долгое время сидели с Лидой, как прежде, у окна на диване, и, хотя за окном была не белая, а чёрная, осенняя ночь, на душе моей было светло. Я говорил:
– Давно-давно, в ту зиму, когда я искал тебя и пришёл на завод, мы сидели с вашими девушками и вспоминали о тебе. В это время в комнату вошёл Иванов. Проходя мимо меня, он спросил: «Лидией Федоровной интересуетесь?» Потом он сказал о тебе что-то хорошее, а на моё «спасибо» ответил: «Ей спасибо скажете». Он сказал «скажете» в будущем времени. Пожалуй, мне теперь самое время сказать тебе это спасибо.
– Не будем об этом, – попросила Лида.
– Нет, будем, – настойчиво возразил я. – Мы слишком долго молчали о самом главном. Ты на многое открыла мне глаза.
– Я? – прервала меня Лида и покачала головой. – Нет, Сашенька, это не я… Всё получилось так потому, что не могло получиться иначе… Это жизнь, сама жизнь. Помнишь наш разговор насчёт справедливости, помнишь? А вот это оказалось зеркалом. – Она взяла из моих рук листок лейтенанта Андрианова.