Он не раз говорил мне, что счастлив, очень счастлив и на фронте даже не мечтал о таком счастье. Он напомнил мне мои же слова о том, что справедливость должна восторжествовать, потому что в этом правда нашей жизни. И он сказал, что вот справедливость восторжествовала и что наше счастье и есть одно из проявлений этого торжества.
Я соглашалась с ним.
Однажды – это было на второй неделе после его возвращения – Саша спросил меня:
– Ты не знаешь, много ли народу работает в вашей редакции?
– В редакции? – переспросила я. – Нет, не знаю. А почему ты спрашиваешь?
– Просто так. Я каждый день читаю вашу газету. Ну вот и заинтересовался. Профессиональный интерес.
Откровенно говоря, наша заводская газета мало интересовала меня. Она казалась мне сухой и казённой, описывающей какую-то внешнюю, поверхностную сторону жизни. Помню, как-то раз мы попытались заинтересовать редакцию нашим делом, но из этого ничего не получилось. Я сказала Саше:
– По-моему, скучная газета, я её редко читаю.
– Знаю, – кивнул Саша, – приходишь домой и никогда не спрашиваешь про газету. Я думал, что ты читаешь на заводе.
На этом разговор о газете прекратился. Позже Саша сказал:
– Сегодня я встретил одного своего фронтового товарища. Его фамилия Горохов. Сегодня вечером уезжает в такое место, где всякая география кончается. Можешь себе представить, обнаружилось, что на севере Якутии существует поселение под названием Русское Устье. Кстати, ты представляешь себе, что такое север Якутии?
Я отрицательно покачала головой.
– Я тоже не представлял, пока этот парень не рассказал мне, – проговорил Саша. – Так вот, от нас до Якутска надо суток четверо лететь на самолёте. А от Якутска, где нет никаких железных дорог, до этого самого Устья больше двух тысяч километров. И самолёт туда не долетает: нет посадочных площадок. Живут там якуты, чукчи, эвенки, и среди них маленькое русское поселение. Самое интересное то, что говор, обычаи этих русских сохранились в неприкосновенности чуть ли не с петровских времён. Однако Пётр Петром, а в дни войны устьинцы собрали в фонд обороны огромное количество мехов и всякой всячины. Считают, что эти русские – прямые потомки тех старинных русских мореплавателей-землепроходцев, которые доходили до мест и сейчас-то почти неизвестных. Интересно?
То, что рассказывал Саша, было очень интересно. Я слушала его, боясь проронить слово.
– Так вот, – продолжал Саша. – Ленинградский арктический институт отправляет в Русское Устье экспедицию. На два года. И этот самый Горохов увязался с экспедицией в качестве корреспондента. Представляешь? Зимой там мороз достигает сёмидесяти градусов. И никаких дорог… А он, кстати, только три месяца назад демобилизовался.
– У него есть семья? – спросила я.
– Семья? Не знаю. Впрочем, кто-то, кажется, есть, не помню только, жена или мать.
Поздно вечером, когда мы уже собирались спать, я сказала Саше:
– У меня из головы не выходит то, что ты рассказал об этом месте. Ну, в Якутии…
– Русское Устье? – подсказал Саша. – Да, романтическая история.
– И об этом Горохове. Воображаю, как ему будет тяжело туда добираться.
– Такова участь корреспондента, – заметил Саша. – Грош ему цена, если он не будет стремиться увидеть то, что никто до него не видел. Трудности не в счёт.
Саша потушил свет и задёрнул штору.
– Послушай, – неожиданно для себя самой спросила я, – а если бы тебе предложили такую поездку?
– Мне? – Саша помолчал немного. В темноте я не видела его лица. – Мне? – переспросил Саша. – Что ж, конечно, поехал бы. На фронте бывали более серьёзные командировки… Только у меня другой план.
Он помолчал немного и сказал:
– Как ты думаешь: что, если я попробую поступить в вашу редакцию?
– В нашу газету? – удивилась я.
– А что ж такого? Во-первых, у вас четырехполоска, газета солидная, – значит, работа найдётся. Потом – я никогда не любил большие, шумные редакции. Наконец, мне просто интересно присмотреться к жизни завода. Я думаю, что это пригодится мне и для книги, хотя в ней речь пойдёт о войне. И в конце концов хватит бездельничать, я хочу работать!
– Я думала, что ты хочешь ещё отдохнуть.
– Есть ещё одна причина, – тихо отозвался Саша, не обращая внимания на мои слова. – Ведь мы почти не видим друг друга. Ты с утра до вечера на заводе. Я пробовал подсчитывать часы, которые мы проводим вместе. Если не считать ночей, то получается до смешного мало. А так, ты подумай только, мы всё время будем почти рядом друг с другом.
Об этом можно было только мечтать – работать на одном заводе, иметь одно, общее дело. И как это мне самой не пришло в голову?
– Словом, – продолжал Саша, – я завтра же зайду в райком.
– А я пойду к Каргину и попрошу его помочь! – воскликнула я. – Ведь от него многое зависит.
В тот вечер я долго не могла заснуть. Всё было слишком хорошо. Счастье переполняло меня, счастье и любовь к Саше. А потом я заснула, и мне всю ночь снились снега, олени и какие-то люди с длинными русыми бородами.
Не знаю, что общего было между Василием Степановичем Каргиным и нашим старым мастером Иванычем, что объединило этих двух людей, разных по возрасту и совершенно непохожих друг на друга по характеру, но они были друзьями.
Я узнала об этом от Ирины тогда, когда она ещё лично не была знакома с Каргиным. Она по-прежнему жила на своей старой квартире, и Иванов по-старому был её соседом.
– Каргин-то каждое воскресенье у нашего Иваныча сидит, – сказала мне Ирина. – Странная дружба.
И вот совсем недавно я убедилась, что в отношениях Каргина с Ириной сыграл свою роль Иванов.
На другой день после нашего разговора с Сашей о заводской газете Ирина не вышла на работу. Не пришла она и на следующий день. Ирина заканчивала один расчёт, и ей разрешили два дня работать дома. Но к концу второго дня у меня накопилось много вопросов, разрешить которые могла только Ирина, и вообще я привыкла всегда иметь её «под рукой». И после работы я отправилась к ней, на Троицкую, – это было недалеко от завода.
В дверях я столкнулась с Иваном Ивановичем Ивановым.
– Ирина дома? – спросила я, сторонясь, чтобы дать старику выйти.
– Ирина Григорьевна? – переспросил Иванов, и мне показалось, что он посмотрел на меня как-то неприязненно или смущенно. – Дома она, дома работает. Скоро, в общем, будет. Идёмте, идёмте, – вдруг засуетился он, увлекая меня в коридор.
– Вы же уходить собирались? – заметила я.
– Да нет, чего там, так, в лавку сходить, – торопливо пробормотал Иванов, открывая ключом дверь своей комнаты.
– Ирина у вас?
– Да вы обождите, обождите, – торопился Иванов, слегка подталкивая меня в дверь, – Ирина Григорьевна сюда придёт. Она наказывала вам здесь обождать. А я в лавку, в лавку… – И, неуклюже повернувшись, Иванов боком вышел из комнаты, плотно притворив за собой дверь.
Я ничего не понимала. Во-первых, Иванов был чем-то смущен, я никогда не видела его таким. Во-вторых, Ирина ничего не могла ему наказывать насчёт меня, так как не знала, что я приду. «Ну ладно, подожду», – подумала я.
Окно было раскрыто. Я подошла и села на подоконник. Было свежо – недавно прошёл дождь – и тихо: окна выходили п переулок. И вдруг я услышала голос. Говорил мужчина и где-то совсем рядом со мной.
– Нет, Ирина Григорьевна, считайте меня кем хотите, но я нарушу все обещания, все договоры и всё такое прочее. Вы не имеете права жить одна, одна во всём свете, только потому, что вы любили человека, которого уже нет… совсем нет.
Я вздрогнула, услышав этот голос, – я знала, кому он принадлежит.
– Зачем вы говорите мне все это, Василий Степанович? – услышала я тихий голос Ирины. – Неужели вы хотите, чтобы я повторила вам то, что вы уже слышали? У каждого человека свой путь в жизни. Тот путь, по которому иду я, – прямой путь, начало его и конец видны ясно. Я осталась жить… смогла жить только потому, что шла по этому пути и не сворачивала в сторону. И я боюсь, что, изменив в одном, я сойду с моего прямого пути.
– Нет, Ирина Григорьевна, нет, – с незнакомой мне горячностью воскликнул Каргин, – вы не правы, тысячу раз не правы! Если бы он был жив, если бы была хоть маленькая надёжда на то, что он жив, – вы были бы правы, правы во всём. Но он погиб, его нет в жизни. А вы живёте. Вы обязаны жить по законам жизни. Вы не должны ожесточаться и огораживать свою душу… Ведь после войны восстанавливаются не только города, но и души – те, что были поранены…
Я сидела, боясь шелохнуться. Я знала, что должна сейчас же уйти, и боялась пошевелиться, чтобы не обнаружить своего присутствия.
– Так всегда начинают борьбу против принципов, – с горечью сказала Ирина.
– Есть разные принципы, – поспешно и убеждённо ответил Каргин. – С некоторыми из них не грех и бороться. Вы внушили себе, что живёте теперь только для других. Такая жертвенность чужда нашей советской жизни. И, скажу вам по совести, вы и для других-то жить не сможете! Вы хотите набальзами-роваться. А по какому праву? Для чего вы боролись, для чего перенесли блокаду, для чего любили мужа, наконец?
Он сделал небольшую паузу и проговорил уже совершенно другим, спокойным и тихим голосом:
– Да и не верю я вам. Не могу верить. Вы только со мной так говорите.
– Василий Степанович, – ответила Ирина, – вы очень хорошо знаете, как я отношусь к вам, и знаете, что если бы я решилась… – Она замолчала так внезапно, точно захлебнулась словами, и потом продолжала сбивчиво и торопливо:—Вы понимаете, мне было бы это страшно, просто страшно… Ведь есть слова, которые говорятся только одному человеку… Я не знаю, как объяснить, но это невозможно!
– Если в основе будет честное чувство, то вам не должно, не может быть страшно, – заметил Каргин.
– Нет, нет! – воскликнула Ирина, и мне показалось, что она сейчас расплачется. – Василий Степанович, милый, не будём больше говорить об этом. Я вам верю, хочу верить! Может быть, я не права, но тут дело не только в разуме.
– Хорошо, – согласился Каргин, – не будем.
Они замолчали. Я чувствовала себя преступницей по отношению к Ирине. Какое я имела право слушать весь этот разговор? Войди сюда сейчас Ирина, я, наверно, сквозь землю провалилась бы.
Я вышла в коридор. Только бы никого не встретить. Но мне не повезло. Едва я подошла к выходу, дверь соседней комнаты открылась, и на пороге показалась Ирина.
– Лида, ты? – удивилась она.
– Да, я вот приходила… Иван Иваныч… – забормотала я. Но Ирина будто и не замечала моего смущения.
В это время на пороге её комнаты показался Каргин.
– Мы сидели, – внезапно сухо и нервно сказала Ирина, – а теперь решили пройтись. Погода, кажется, хорошая, дождь прошёл. Пойдём с нами.
Вот тут-то я и сделала глупость. Мне надо было сказать что-нибудь, отговориться и уйти, а я согласилась. Мне показалось, что если я так внезапно уйду, то это будет неестественно и Ирина поймёт, что я слышала их разговор.
Мы шли молча. Ирина вдруг спросила:
– Вы, Василий Степанович, кажется, инженер?
Я невольно усмехнулась. Ирина разговаривала с Каргиным именно так, как говорят при посторонних.
– Инженер, – ответил Каргин.
– Вам не жаль, что не работаете по специальности?
– Почему это вы вдруг? – спросил Каргин улыбаясь.
– Да нет, просто так, пришло в голову, – смутилась Ирина. – Я подумала: вот на заводе работают сотни инженерии, тысячи рабочих разных специальностей, и у каждого из них есть своё конкретное дело. Если потерпел неудачу, это его неудача. Ну, а если успех, так это его успех. А у вас – неудачи-то на ваши плечи ложатся, а успех делят между собой другие.
– Нет, не жалею, – сказал Каргин, замедляя шаги и обращаясь к Ирине. – Мне кажется, что наша «партийная специальность» – самая интересная. Вот вы говорили про славу, что она другому достаётся. Может быть, иногда это и обидно. Но только по мелкому, старинному счету. Есть другой, более современный и более человеческий. Как это? «Пускай нам общим памятником будет…»
Каргин произнёс все это таким искренним, таким убеждённым тоном, точно ему было совершенно необходимо убедить нас в правильности его слов.
– Что-то не хочется идти домой. По правде сказать, и на улице-то редко приходится бывать. Пройдём через парк, а? – предложил Каргин после некоторого молчания.
Мне показалось странным предложение гулять по грязи после дождя в пустом парке, но я молчала, понимая, что не мне принадлежит решающий голос.
Мы подошли к парку. Тёмная масса деревьев выросла перед нами. Пряный запах леса почувствовался ещё издали. И казалось, исчезли все голоса города, не гремели машины, трамваи, не было слышно людей, только деревья шумели и слегка поскрипывали под напором ветра.
– Что ж, пойдём? – робко спросил Каргин, не то приглашая, не то советуясь.
Огромные ворота парка были открыты. За ними была абсолютная темнота. Фонари в парке не горели, и всё, что было там, в глубине, казалось отсюда, с освещённой улицы, окутанным непроницаемым мраком.
Мы вошли в ворота. Через несколько минут глаза мои привыкли к темноте, и я различила полукруглую площадку, скамейки, расставленные по краю, и в центре небольшой фонтан. Всё это казалось сейчас очень тёмным и безжизненным, и мне очень захотелось побывать здесь в яркий, солнечный день, и чтобы фонтан бил невысокой чистой струёй.
– Пойдёмте ниже, – предложил Василий Степанович, беря меня и Ирину под руки и увлекая нас в круто спускающуюся аллею.
Мои ноги скользили по жидкой грязи, и я должна была держаться за низкую изгородь, идущую по обеим сторонам аллеи, чтобы не упасть.
– Тут у меня местечко есть одно любимое, – проговорил Каргин, как бы в ответ на моё недоумение. – Летом тут хорошо было. Скоро в Ленинграде ещё два парка будет. Парки Победы.
Мы свернули вправо. Метрах в десяти от поворота я увидела маленькую террасу. Она была совершенно открыта, без навеса, просто площадка и на ней скамейки. Внизу под нами я увидела большую, уставленную скамейками площадь и павильон для оркестра, похожий на чёрную раскрытую пасть.
Здесь было уже совсем тихо й пустынно, только темнота обступала нас со всех сторон, сгущаясь там, где были деревья.
– Вот и пришли, – сказал Василий Степанович, усевшись на скамейку и облокотившись на перила. – Летом на эту скамейку большой спрос у влюблённых.
– Вы тоже приходили сюда в этом качестве? – спросила я.
– Нет, – не сразу ответил Каргин, – не в этом. Я и бывал-то здесь всего раза два или три. Первый раз случайно забрёл ночью, когда с завода шёл. Голова очень болела. Потом ещё как-то раз приходил. Здесь очень хорошо думать.
Внезапно обстановка перестала казаться мне необычной. Сейчас я чувствовала себя так, будто все вокруг совершенно естественно и всё происходит именно так, как и должно происходить.
– А вот я уже очень давно не размышляла, – сказала Ирина, глядя в темноту, – очень давно. Была война, и как-то страшно было думать.
– А о будущем? – спросил Каргин.
– И о будущем. Пожалуй, я слишком много видела горя, чтобы быть счастливой одними внешними послевоенными радостями: освещёнными улицами, тишиной, спокойными, без воздушных тревог ночами.
– Но кто думал только об этом? – прервал её Каргин.
– А о другом мне было трудно мечтать.
Они говорили все о том же, что и там, у окна, но здесь была я, и поэтому они говорили другими словами.
– А о чём вы мечтали перед концом войны? Чего бы вам хотелось? – спросила Каргина Ирина, и я почувствовала, что она имеет право задавать ему такие вопросы.
– Мне хотелось, – спокойно ответил Каргин, – остаться на заводе с теми же людьми, которым я говорил, что для победы надо отказать себе во многом, надо по суткам не выходить из цехов, которым мы, большевики, говорили, что надо забыть о личных горестях и заботах. Миллионы людей верили нам, потому что знали: мы говорим от имени партии. И когда мы победили, народ ещё раз убедился, что партия была права. И мне хочется и в дни мира идти с этими людьми… Война кончилась, – продолжал Каргин, – но людям ещё трудно живётся. И я знаю – не просто верю, а знаю, – что, для того чтобы жилось легко, надо работать, работать не покладая рук. А после такой войны это не так просто, надо преодолеть усталость. И вот мне хочется опять быть с теми же людьми, с людьми, которые нам, большевикам, верят, помогать им преодолевать усталость и дойти вместе до тех дней, когда будет легко и счастливо житься.
И вдруг мне показалось – или это интонация его голоса изменилась, – что он, Василий Степанович, говорит какие-то новые, никогда не слышанные мною слова.
– Я получил письмо из Сибири, из нашего филиала, – сказал вдруг без всякого перехода Каргин. – Трудно им.
«При чём тут филиал?»—подумала я, хотя знала, о чём шла речь. Филиалом считался завод в далёком сибирском городке, куда во время войны эвакуировались наши цехи. Этот завод расширяется и скоро станет чуть ли не таким, как наш.
– Трудно им, – повторил Каргин. – Они получили большое самостоятельное задание. Будут производить сельскохозяйственные машины. А опыта ещё нет. Привыкли к танкам, к пушкам. План им дали серьёзный. С кадрами плохо. Наших-то мы почти всех вернули. Холодно там. Зимой, пишут, до шестидесяти доходит. Трудно. И люди очень нужны, эх, как нужны умелые, опытные работники!
Каргин замолчал, будто забыл о том, что кто-то слушает его.
Ирина сидела рядом со мной, опустив голову, и молчала. Мне очень хотелось узнать, о чём думала она сейчас.
И вдруг я, повинуясь какому-то внутреннему голосу, встала.
– Куда ты? – как-то испуганно произнесла Ирина.
– Да меня же Саша ждёт! – крикнула я уже из темноты. – До свидания, до завтра!
Я почувствовала, что должна оставить их одних, и шла всё быстрее и быстрее.
Уже выйдя из парка, я вспомнила, что так и не поговорила с Каргиным о Саше. «Сегодня это было бы не к месту», – подумала я и решила, что зайду к Каргину в партком.
На обратном пути, проходя мимо дома Ирины, я увидела Иванова. Он сидел у двери на вынесенном из квартиры стуле – его обычная ежевечерняя привычка. Я постаралась как можно быстрее и незаметнее пройти мимо старика, но он окликнул меня.
– Ну, как, – спросил Иванов, когда я подошла к нему, – ушли?
Он посмотрел на меня строго, ни капли смущения, которое поразило меня при недавней встрече, не было на его лице. – Ушли, – ответила я, – в парк.
– Так, – как бы про себя проговорил Иванов, и его серые усы зашевелились. – Как думаешь, выйдет у них дело?
Эта неожиданная прямолинейность смутила меня. – Про что вы? – спросила я.
– Сама знаешь, про что, – так же строго продолжал Иванов, – про дело говорю. Вздохнуть ей надо, Иришке. Жизнь не остановишь – сам в дураках останешься… А он человек стоящий. Требовательный только, к людям требовательный. Ну ладно, иди себе.
Дома меня ждало письмо. Это было письмо из далёкого восточного города. Писала Анна Васильевна, та самая Анна Васильевна, с которой я работала в детском доме во время блокады. В письме она сообщала, что детские дома возвращаются из эвакуации и приедут в Ленинград, очевидно, в воскресенье.
Письмо пришло в субботу. За ужином я показала Саше письмо.
– Я хочу поехать на вокзал, встретить.
– Конечно, поезжай, – сказал Саша – он ловил всё время выскальзывающий из-под вилки гриб – и добавил:—Может быть, мне тоже поехать?
Было решено, что я поеду одна.
В ту ночь я долго не могла заснуть.
Саша ещё спал, когда я тихонько, чтобы не разбудить его, выскользнула из комнаты. Я приехала на вокзал и заметила, что перрон сегодня имеет необычный вид. Он был украшен флагами, и мужчины и женщины не походили на обычных встречающих.
Стрелка медленно двигалась по белому циферблату. Размеренным шагом прогуливался по перрону высокий железнодорожник с морщинистым бесстрастным лицом. Всем видом он говорил: «Ну вот, я и сделал всё, что было нужно. Больше от меня ничего не зависит. Теперь все надо предоставить естественному ходу событий».
Но вот люди задвигались, засуетились, те, что сидели, встали, разговоры смолкли, тревожное ожидание отразилось на лицах уже совсем ясно, и я почувствовала, что и меня охватывает странное, щемящее чувство. Все напряжённо смотрели туда, где железнодорожные пути сливаются в одну чёрную полосу. И наконец далеко-далеко появилось едва заметное облачко пара.
Женщины начали плакать, слёзы покатились и по лицам многих мужчин. Люди побежали вперёд, словно желая встретить поезд на полпути. Поезд приближался ежесекундно, взлетало вверх белое облачко, выстреливаемое из паровозной трубы, вот уже слышны шум, вздохи паровоза и стук колёс. Поезд всё ближе и ближе, все больше вырастает в размерах грудь паровоза, и теперь уже видно, что он украшен зелёным и красным – хвоей и флагами. И в эту минуту, покрывая все: говор людей и шум поезда, грянул невидимый доселе оркестр.
И вот поезд уже у перрона, улыбающийся машинист выглянул из кабины паровоза, и я увидела, что окна вагонов открыты и сотни детских головок высунулись в окна. Все, кто был на перроне, бросились к вагонам и дверям. Крики: «Серёжа!», «Боренька!», «Лена!», «Мама!», «Мамочка!»—заглушили никому не нужный оркестр, и я, беспомощно оглядываясь вокруг, почувствовала, что и моё лицо мокро от слёз. Прозвучал громкий ребячий крик:
– Те-тя Ли-да!
Туман застилает мои глаза, я ищу того, кто выкрикнул эти два слова; мучительные, давно забытые ощущения охватывают меня. Я обвожу ничего не видящими глазами окна вагонов и-вдруг снова, теперь уже совсем близко, слышу:
– Те-тя Ли-да!
Я молниеносно повернулась и увидела в одном из вагонных окон милое, родное, постаревшее лицо Анны Васильевны и рядом с ней, над её плечом, круглую стриженую мальчишескую головку. Это он кричит «тётя Лида», и я, пробившись сквозь толпу обнимающихся, целующихся детей и взрослых, бросаюсь к окну.
– Колька, Колька, родной! Коля! – кричу я.
И снова гремел оркестр и произносились речи. Их слушали взрослые люди с детьми на руках. Детей забрасывали цветами. Потом мы ехали в автобусе, украшенном хвоей и красными лентами.
– Ну вот мы и вместе, – вздохнула Анна Васильевна, когда машина тронулась.
Я оглядела детей. В автобусе было семь мальчиков и двенадцать девочек. Почти никого из них я не знала. Анна Васильевна рассказала мне, что дети, которые были тогда в детском доме, живут теперь в семьях: некоторых взяли родственники, других усыновили чужие люди. Детский дом всё время пополнялся новыми эвакуированными детьми из Ленинграда. Из ветеранов остался только Коля.
И вот он стоял теперь на коленях на кожаном сиденье рядом со мной, выросший, одиннадцатилетний, круглоголовый мальчишка, и неотрывно смотрел в окно на улицы, по которым мы проезжали.
– Ну как Ленинград, Коля? – спросила я. Колька повернул голову и сказал:
– Здорово! Фанеры нет, окна цельные…
Я смотрела в его глаза. Я помнила страшный, незабываемый взгляд Кольки, взгляд затравленного волчонка. Сейчас это были обыкновенные, живые глаза подростка, – может быть, только слишком пристальные и спокойные.
– А я тебя помнил, тётя Лида, – улыбнулся Коля, отворачиваясь от окна. – Всё время помнил. У нас всех ребят усыновили, а меня не берут. Злой, говорят, больно. Вот я и думаю: ладно, у меня тётя Лида есть. – Он говорил задорно, даже с вызовом. – А потом думаю: ну ладно, те, которых усыновили, в Ленинград не вернутся, родители-то их постоянно в Сибири живут. А я, думаю, вернусь!
– А тебе очень хотелось вернуться? – спросила я, поглаживая его стриженую голову.
– В Ленинград-то? – переспросил Коля. – А как же? Не вернули бы, так я бы пешком убег. – В его глазах мелькнули упрямые огоньки.
Я молчала, гладила голову Коли, чувствуя огромную нежность к этому круглоголовому мальчику с умными, спокойными глазами.
У большого серого дома с колоннами нам пришлось расстаться. Здесь детям предстояло пройти медосмотр, отдохнуть и разъехаться в приготовленные для них стационары.
– Придёшь, тётя Лида? – спросил Коля на прощание, не спуская с меня своих внимательных глаз.
– Конечно, конечно, приду, – ответила я и подумала: «Разве я могу не прийти?»
В понедельник я решила пойти к Каргину и поговорить относительно поступления Саши в нашу газету. Саша уже был в райкоме, и там сказали, что они не будут возражать против поступления, если с завода пришлют требование.
Я не сказала Саше, что пойду к Каргину, – он очень самолюбив и один раз уже сказал мне, что не любит протекционизма. Однако я всё же решила пойти. За эти дни я уже свыклась с мыслью, что мы с Сашей будем работать вместе.
Кроме того, ведь это был Каргнн, – к другому я и сама бы не пошла. Мне кажется, что за это время я уже достаточно хорошо узнала Василия Степановича. Каргин был очень внимателён к людям и любопытен. Видимо, не холодный интерес исследователя руководил им. Каргин любил людей. В нём жило какое-то постоянное чувство ответственности за всё, что происходит вокруг. Создавалось впечатление, что он считает себя ответственным не только за свой завод, но и за всех людей, за всю страну.
Когда я вошла в партком, технический секретарь остановил меня.
– Подождать придётся, – предупредил он. – Тут один товарищ вызван.
Я уселась в сторонке у стены. Скоро через комнату быстрой походкой прошёл главный металлург Абросимов. Не замечая меня, он направился к двери Каргина, бросив на ходу;
– У себя?
– Ждёт, – ответил секретарь.
Мне вдруг показалось, что разговор пойдёт о нашей лаборатории.
– Привет, товарищ Абросимов, – услышала я из-за стены. Голос Каргина хорошо слышен из-за тонкой перегородки. Послышался шум отодвигаемого стула и снова голос Каргина:
– Мне хотелось поговорить с вами кое о чём, Николай Гаврилович, если хотите – посоветоваться, узнать ваше мнение
– К вашим услугам, Василий Степанович, – ответил Абросимов.
– Вот какое дело… – нерешительно начал Каргин, и я услышала то приближающиеся, то удаляющиеся шаги: очевидно, Каргин начал ходить по кабинету. – Вот какое дело, – после паузы повторил Каргин. – Вы помните, дня три тому назад мы проводили совещание в механическом цехе. Я пришёл в самом конце, должно быть, вы меня не заметили. Да и мудрено было заметить, дым стоял коромыслом, я тоже насилу разобрал, кто там присутствует. Спорили крепко. Вы помните, о чём?
– Ну, конечно, – ответил Абросимов, – это было одно из наших так называемых творческих совещаний. Речь, по-моему, шла о нормах для техконтроля.
– Правильно, о нормах. Вот я и зашёл. Сначала, повторяю, дым, ничего не видать, прямо какая-то газовая атака. И спорят, здорово спорят.
– Инженер Валуёв очень толково выступал, – заметил Абросимов.
– Толково? – переспросил Каргин. – Вы преуменьшаете, товарищ Абросимов. Валуёв выступал блестяще, талантливо. И разве он один? Когда я зашёл в кабинет и послушал минут десять, первой моей мыслью было: «Вот где бьётся творческая мысль, вот где настоящее горение». Вы помните, Николай Гаврилович, о чём конкретно шла речь?
– Если не ошибаюсь, о нормах для браковки крылатки насоса, – ответил Абросимов.
– Совершенно правильно, – подхватил Каргин. – Инженер Валуёв доказывал, что, если рабочий сточит внутренний бортик на миллиметр больше, крылатку надо браковать. Вы знаете, всё это было так здорово, что меня прямо-таки захватило! Спорщики поворачивали в руках деталь, рассматривали чертежи, производили тут же на листах бумаги математические расчёты. На первый взгляд – настоящая классическая творческая дискуссия.
– Я немного не понимаю, Василий Степанович, – раздался голос Абросимова. – Вы что, иронизируете? Ведь совещание инженеров, естественно, отличается от заседания, скажем, парткома. Наверно, вы были бы очень удивлены, если бы, придя в тот же механический цех, услышали дискуссию о политической работе. Инженеры говорят о производстве: расчёты, детали – все это им необходимо. А насчёт дыма…
– Дело не в дыме! – вдруг резко повысил голос Каргин. – Я утверждаю, уважаемый товарищ Абросимов, что вся эта ваша творческая дискуссия гроша ломаного не стоит, что все это мимикрия, пусть неосознанная, но всё же мимикрия, эрзац-дискуссия, схоластика, вот что!
Шаги прекратились. Я почувствовала, что Каргин остановился возле самой двери, совсем около меня. «Пусть бы он говорил потише!» – подумала я. Мне было стыдно, что я уже второй раз невольно подслушиваю Каргина. И вместе с тем мне очень хотелось слышать этот разговор, не пропустить ни одного слова.
– Мне не понятны ваши слова, – с обидой в голосе сказал Абросимов.
– Я вам объясню, я вам всё объясню, дорогой Николай Гаврилович, и, уверен, вы поймёте меня. Я не против споров: пусть спорят, пусть курят, пусть костры из самой ядовитой махорки сжигают, – я буду приходить и сидеть в противогазе, и вы от меня слова жалобы не услышите.
– Так в чём же дело? – раздался нетерпеливый голос Абросимова.
– В болтовне, товарищ Абросимов, в болтовне, оторванной от жизненного, практического опыта. Вспомнили ли вы во время вашей прекрасной творческой дискуссии о том, что делается в самом цехе, за перегородкой той комнаты, в которой вы сидели? Ведь не может же быть секретом для вас или для того же Валуева, что в цехе, рядом с вашим кабинетом, слесари забивают детали чуть ли не кувалдой! А ту самую злополучную крылатку насоса токарь обтачивает резцом, давно уже потерявшим свою первоначальную форму. Разве можно этим металлическим огрызком достигнуть хоть какой-нибудь точности? Конечно нет! И все это под аккомпанемент творческих разговоров в соседней комнате. Хотите дальше? Слушайте! В механическом же работает токарь Саютин. Он применяет скорость резания сорок миллиметров в секунду.