Все дальнейшее происходило совершенно незаметно для меня.
С Ириной мы с утра и до позднего вечера были вместе, и мысли её, так же как и мои, были заняты только работой. Каргин заходил к нам в лабораторию, но не чаще, чем раз в месяц, и, откровенно говоря, мне казалось, что Ирина, как и я, старалась не попадаться ему на глаза, потому что с закалками нас по-прежнему преследовали неудачи.
Каргин не утешал, и я ни разу не слышала от него тех фраз, которые так любят многие партийные и профсоюзные работники. Он не воодушевлял нас, не подбадривал. Напротив, он всегда подчёркивал, что чем больше мы упорствуем, настаиваем на своей правоте, тем больше наша ответственность. Он как-то заметил: «Помощь —да, защита —да. Но нянек не будет».
Не помню, с какого времени мне стало казаться, что между Ириной и Каргиным что-то есть, хотя у меня не было никаких «внешних» оснований. Но ведь я так хорошо знала Ирину, что мне они были и не нужны.
Я видела, как менялось её лицо при встречах с Каргиным и как она иногда умышленно избегала встреч с ним, а встретившись, говорила нарочито сухо. Я видела, чувствовала, что отношения Ирины и Каргина развиваются далеко не гладко, что Ирина внутренне сопротивляется своему чувству, но всё же была уверена, что оно, это чувство, победит.
…Вернувшись в лабораторию после совещания у директора, я встретила Ирину отнюдь не такой печальной, как ожидала. Напротив, она точно забыла о наших неудачах и, как только увидела меня, возбуждённо сказала:
– Знаешь, Лида, мне пришло в голову, откуда наши неудачи. Подумай: после закалки мы бросаем деталь в бак с водой. Деталь, падая, ударяется о борта и дно бака. В месте соприкосновения её со стенками бака создаётся уже какой-то новый режим. В результате этого и получается пятнистая, неравномерная закалка.
Я прямо-таки рот разинула от изумления, до того проста и вместе с тем разумна была догадка Ирины. Конечно, в этом и заключается проклятый секрет «пятнистости», принёсший нам столько мучений, затормозивший всю нашу работу. После закалки током деталь опускается в воду. И вот, падая, она ударяется… Ах, чёрт возьми, как все просто!..
Ирина тотчас же рассказала мне свой план. Надо изготовить сетку, очень редкую сетку из тонкой проволоки. Эту сетку мы укрепим посредине закалочного бака. Тогда деталь будет падать на сетку, а не на дно, и у неё будет минимум соприкосновения с посторонним металлом.
Я тотчас же побежала в цех заказывать сетку, а потом к агрегату, чтобы проверить его. Мы решили сегодня же после работы испытать наш новый способ. Я провозилась с агрегатом довольно долго, и, когда вернулась в лабораторию, рабочий день уже кончился. Аппарат был в порядке, и я прибежала сказать Ирине, что можно начинать испытание.
Мы уже собирались выходить из лаборатории, когда Ирина сказала:
– Нет. Ты пойдёшь домой. Как это я раньше не догадалась?
И как только она произнесла эти слова, я вспомнила – нет, не то слово, – я увидела перед собой Сашу, осознала, что не могу ждать ни одной минуты, что должна немедленно ехать к нему. И в тот же момент я подумала, как было бы хорошо, если бы опыт наш удался и я приехала бы к нему с победой и рассказала, как все это у нас произошло. Я возразила:
– А если опыт не займёт больше получаса? Мне очень хочется знать.
Мы пошли к агрегату.
В маленькой комнате рядом с инструментальным цехом был полумрак. Работа по напайке резцов шла в одну смену и сейчас уже закончилась.
Я зажгла свет. Агрегат, огороженный большими фанерными листами, чернел в углу. Ирина, Рая, наша лаборантка, и я стали укреплять сетку в закалочном баке. Мы делали все это молча, но с большим волнением.
Наконец всё было готово. У меня руки дрожали, когда я укрепляла деталь, которую мы хотели закалить – все ту же «лесенку», – в индуктор, по форме более или менее соответствующий нашей «лесенке». Под цилиндром мы установили бак. Теперь можно было приступить к опыту.
– Ну что же, давай начинать, – предложила Ирина.
Но я медлила. Я знала: нажми я сейчас пусковую кнопку, и через несколько минут всё будет кончено и можно будет проверять закалку. Но именно этого я и боялась: столько раз мы проделывали этот опыт, и столько раз нас постигала неудача.
В тот момент, когда я собиралась включить агрегат, дверь открылась и в комнату вошёл Иван Иванович Иванов, мастер мартеновского цеха. Его и Ирину связывали долголетние дружеские отношения; они вместе пережили блокаду, и теперь Иваныч относился к Ирине с какой-то угрюмой лаской.
– Ну? – спросил он, кивая на аппарат.
– Да вот, Иваныч, – сказала Ирина, – хотим повторить опыт. Немного изменили условия.
Иваныч подошёл к баку и заглянул в него.
– Решето? – спросил он с усмешкой.
– Вроде, – ответила Ирина и крикнула мне: – Да чего ты там тянешь, Лида? Включай!
Я зажмурила глаза и нажала кнопку.
Края «лесенки», захваченные индуктором, стали быстро раскаляться, но я знала, что они должны накалиться ещё больше. Мне казалось, что прошло очень много времени, но сама понимала, что это только так кажется: весь процесс закалки занимает не больше минуты. Я стояла и говорила про себя: «Ну, пусть удаётся, пусть удаётся. Как было бы хорошо, если бы всё удалось. Утром нас побили, а вечером мы выиграли бой. И какое будет счастье увидеть после этой победы Сашу, и Ирина будет счастлива сказать Каргину, что мы наконец добились своего, и тогда нам завтра же разрешат тему, и в конце концов весь завод будет работать по нашему методу».
– Опускай! – услышала я откуда-то издалека голос Ирины. Я дёрнула за рычаг, и деталь полетела в закалочный бак.
Зашипела вода, поднялось облако пара. Несколько минут все молчали.
– Давай! – каким-то усталым голосом проговорила Ирина. Я щипцами подхватила деталь из сетки. Прибор Роквелла, которым мы проверяли твёрдость металла и равномерность закалки, стоял в противоположном углу. Я бегом бросилась к прибору, установила в нём нашу деталь и пустила прибор в ход. Алмаз стал давить на металл, испытывая его твёрдость.
Снова неудача. Цифры на индикаторе показывали неравномерную твёрдость металла.
Я посмотрела на Ирину. Взволнованная, плотно сжав губы, она произнесла только одно слово:
– Повторим.
Результаты после повторения опыта были те же – неравномерная закалка. Иваныч махнул рукой и вышел. Я смотрела на Ирину. Я видела, что глаза её были полны слёз. Мне хотелось обнять её и что-то сказать в утешение, но ноги мои точно приросли к полу, а в руках я всё ещё держала эту проклятую «лестницу».
«Куда бы её положить?» – подумала я и вдруг увидела, что в дверях стоит Каргин.
– Ну, как дела? – тихо спросил он, обращаясь почему-то не к Ирине, а ко мне.
Он смотрел на меня спокойными, немигающими глазами, и я почувствовала, что не могу сказать ему о нашей неудаче.
Но это сделала Ирина. Она резко обернулась к Каргину и сказала громче, чем обычно:
– Плохо, все плохо. Я просто не знаю, что делать. Я уверена, что права, все мы правы, но у нас не выходит. Я думаю… Вот что, Василий Степанович, – она впервые назвала его при мне по имени и отчеству, – не лучше ли передать руководство этим делом более опытному инженеру?
– А вы считаете себя неопытным? – спросил Каргин, переводя на Ирину свой взгляд.
– Не ловите меня на слове, – со слезами в голосе ответила Ирина. – У меня не получается, понимаете, не выходит! Я устала от всего этого.
– От работы? – не повышая голоса, продолжал Каргин.
И тут я заметила в его глазах что-то совсем новое. Они стали теплее и живее.
– Нет, не от работы, – возразила Ирина, – а от этих неудач,
– Но ведь у вас одна жизнь, Ирина Григорьевна, – сказал Каргин, и мне показалось, что на лице его мелькнула улыбка. – Вот если бы их было несколько, можно было бы в одной отдыхать, в другой – веселиться, в третьей – работать. Но жизнь у нас, к сожалению, одна, и если не делать того, бояться этого, то для чего же жить? Или вы в загробную жизнь верите?
Теперь он уже по-настоящему улыбнулся. В этот момент я вспомнила о Саше. Взглянула на часы. Был уже восьмой час.
– Я пойду, – заторопилась я.
– Да, да, иди, – согласилась Ирина и добавила: – Как же я тебя так задержала! Ведь он ждёт!
Я проснулся от ощущения резкого света. Штора была отдернута, окно открыто, и солнце светило мне прямо в лицо. Первое, что я почувствовал проснувшись, было радостное ощущение тепла, яркого света и чистого воздуха.
На подушке, там, где сохранился ещё след Лидиной головы, лежала записка.
«Сашенька, чай кипел, подогрей его на плитке, бутерброды в шкафу, накрыты тарелкой. Ты так хорошо спал, что я не хотела тебя будить. Постараюсь прийти как можно раньше. Лида».
Мне стало очень хорошо от этих слов.
Какой-то шорох заставил меня обернуться. Под дверью лежала газета, – очевидно, почтальон только что сунул её. Я вскочил с постели и, взяв газету, вернулся обратно.
Это была «Ленинградская правда» – большая, четырехполосная газета. Я вспомнил, как она выглядела в дни блокады: один-единственный листок, всего две странички, – и стал читать газету.
Передовая была посвящена недостаткам в строительстве домов. Я стал просматривать раздел «Ленинградский день». В газете сообщалось, что в городе вновь освещено двести пятьдесят улиц, что вчера получены снегоочистители новой конструкции, закончен ремонт второго Елагина моста и начался ремонт Охтенского моста. Далее я узнал, что на фабрике «Красный Октябрь» восстановлено производство пианино отечественной марки, а в Павловском введено в строй тридцать пять тысяч метров жилой площади и открыты три школы, кино и техникум советской торговли и что кто-то изобрёл специальное строительное приспособление – «оконный кран», который устанавливается в оконном проёме и поднимает до полутонны стройматериалов…
Я прочитал всю газету и, отложив её в сторону, вспомнил, как тогда, в один из январских дней, я вот так же залпом прочел газету и какое впечатление произвели на меня сообщения о нормальной жизни города, который день и ночь обстреливала тяжёлая артиллерия врага.
«А теперь мир, – радостно подумал я, – мир, настоящий мир! И как много в этом мире нужных, интересных дел!»
Прочитав «Ленинградскую правду», я заметил, что возле кровати, на полу, лежит ещё какая-то маленькая газета. Она называлась «Машиностроитель». Я догадался, что это газета завода, на котором работает Лида.
«Богато живут, четырехполоску выпускают», – подумал я. Под заголовком было указано, что газета выходит ежедневно. По своему внешнему виду она напоминала нашу, фронтовую. Я с большим удовольствием просмотрел её. Мне было приятно видеть на газетных страницах такого знакомого формата шапки и заголовки, призывающие к мирному, созидательному труду. «А верстают всё-таки плохо, – подумал я. – Большая редакция, наверно, и аппарат солидный, а верстают небрежно и литправка хромает».
Дочитав газету, я включил электрическую плитку и стал одеваться.
Мой костюм висел на спинке стула, совсем рядом с кроватью, заботливо разглаженный рукой Лиды. «Милая, – подумал я, – как хорошо ты все угадываешь!»
Я торопливо позавтракал. Мне хотелось как можно скорее приняться за работу, о которой я мечтал ещё вчера. Я решил заняться нашей комнатой.
Вчера, гуляя по городу, мы зашли в магазин и накупили всякой всячины. Груда свёртков лежала у двери – там, где мы их вчера положили. Я стал медленно ощупывать каждый свёрток, стараясь догадаться, что это такое, и потом разворачивал бумагу и выкладывал вещи на стол. Это доставляло мне большое удовольствие. Наконец всё было развёрнуто, и весь стол оказался уставлен металлической посудой и стеклом. Все это радостно блестело на солнце.
Я чувствовал себя так, будто уже вторые сутки длится очень весёлый праздник, а главное – не видно ему конца.
Я засучил рукава рубашки. Решил начать с посудного шкафа. Мне не стоило труда передвинуть его: шкаф был почти пустой. Водворив его рядом с дверью, я стал ставить в него посуду.
В дверь постучали. На пороге стоял высокий человек в запыленной военной гимнастёрке со споротыми петлями для погон, в пилотке, очень не идущей к его длинному лицу. Правая рука человека была опущена, левую он держал в полусогнутом состоянии.
– Прораб, – сухо бросил человек вместо приветствия. – Хочу посмотреть, как у вас рамы пригнаны. – Не дожидаясь ответа, он шагнул к окну и, ухватившись правой рукой за раму, потряс её.
– Ну как? – весело спросил я.
– Как обычно, плохо, – резко ответил прораб. Он снова ухватился за раму и потянул её с такой силой, словно хотел оторвать.
– А по-моему, в порядке, – заметил я.
– Вот я им пропишу порядок! – выругался прораб. У него был хриплый голос.
– Вот что значит специалист, – продолжал я. – А мне ничего и не заметно.
– Вы заметите зимой, когда будет поддувать из щелей, – сказал прораб так, будто я был виноват в этом.
Меня поразил голос прораба. Я готов был поспорить, что где-то слышал уже его. И я спросил:
– Послушайте, дорогой товарищ, а мы с вами нигде не встречались? – Я очень хотел, чтобы этот человек вспомнил меня, и тогда мы сейчас сели бы за стол и выпили бы за нашу встречу.
– Не припомню, – сухо отозвался прораб. – На фронте, может быть? Бывали?
– Конечно, – поспешно ответил я. – Бывал здесь и в Прибалтике. А вы?
– Не припомню, – так же сухо и не отвечая на вопрос, заявил прораб и добавил: – Может, машину где-то вместе ждали. На контрольно-пропускном. – Он усмехнулся.
«Вот чёрт! – подумал я. – Эта усмешка! Нет, я определённо уже видел когда-то эту злую, иронически пренебрежительную усмешку».
– Я недавно демобилизовался, – продолжал я, решив во что бы то ни стало вызвать его на разговор. – И знаете, очень странно попасть в дом, который знал раньше. В этой самой комнате был артиллерийский наблюдательный пункт. А теперь вот снова жилье.
Это сообщение не произвело на него никакого впечатления.
– Это вам просто повезло, – ворчливо заметил прораб. – Вот если бы мы раньше правое крыло стали восстанавливать, вам бы и к зиме не въехать.
– Медленно строят?
Этот вопрос нашёл в нём больше отклика, чем все мои воспоминания.
– Медленно? – вдруг оживившись, переспросил прораб. – Плохо строят – это будет вернее сказать. Когда я сапёрным батальоном командовал, под суд бы за такое строительство отдал.
– Чем же плохо? – спросил я.
– А вот чем. У нас есть молодчики, которые забывают, что дом – это тебе не блиндаж строить. В прошлом году я одно строительство принимал, так чуть до драки дело не дошло. Осмотрел – вижу: окна во многих местах «застеклены» фанерой. Стены плохо выкрашены. А в общежитии для строительных рабочих даже сушилки нет. Во всех этажах только три водопроводных крана. По утрам у каждого крана очередь бы выстраивалась.
– Ну и что же?
– Я им показал кузькину мать! – со злобой выкрикнул прораб, и кулак его правой руки сжался. – Я им говорю: «На сколько лет, сукины дети, строите? На пяток али на десяток? А вы на двести лет постройте». Они мне в ответ: «Тот дом, который на этом месте разбомбило, не лучше был». А я говорю: «Мне наплевать на то, что было. Я хочу, чтобы теперь здесь стоял хороший дом». И пошли тут разговоры! И политика в ход пошла, я, мол, не понимаю задач восстановления, потом ссылки разные, что материалов нет, контролёры придирчивы. А я слушаю все это и думаю: «Точно всё это – материалов мало и качество неважное, но о главном, думаю, вы, подлецы, молчите: нет в вас желания, чтобы всё было лучше, лучше, чем прежде». Вот и теперь, скажу десятнику насчёт рам, а он мне в ответ: «Пусть, Виктор Григорьевич, благодарят, что такие рамы поставили, при полной-то вентиляции хуже было бы». Эх!
Меня поразила та злоба, я бы сказал – ненависть, с которой этот человек говорит о людях, которые, с его точки зрения, не хотят, чтобы «было лучше». Я почувствовал, что дело здесь не в оконных рамах и в краске, а в чём-то другом, более важном.
И тогда я спросил, потому что уже вспомнил, где встречал этого человека:
– Значит, всё уладилось?
Он посмотрел на меня в упор и спросил!
– Это вы про что?
– Про поезд Рига – Верхнегорск. Помните?
– Ну, это вы зря, – недовольно ответил прораб и отвернулся. – Нечего про то вспоминать. Было и прошло.
Видимо, и он вспомнил меня.
– Ну, я пошёл, дела ждут.
У двери он обернулся и сказал, усмехнувшись:
– С возвращением!
И ушёл. Я стал восстанавливать в памяти подробности моей встречи с этим человеком.
…В конце 1943 года меня вызвал редактор фронтовой газеты и сказал:
– Мы вам интересную командировочку придумали: поезжайте-ка в тыл, в Верхнегорск, туда два ленинградских завода эвакуированы. Вы ведь специалист по Ленинграду. Вот и дадитё нам несколько подборочек на тему «Тыл и фронт неделимы».
Ночью редакторский «виллис» повёз меня к вокзалу. В городе было темно. Мы медленно ехали по городскому бульвару. Была поздняя осень, и пахло пряным запахом увядающих деревьев. Впрочем, преобладающим запахом был запах гари, каменной пыли и извёстки – запах недавних боёв.
Шофёр подвёз меня к вокзалу. Я с трудом достал билет до Верхнегорска. Мне предстояло ехать почти пятеро суток. Билет мне достался жёсткий, но плацкартный. Вагоны брали с боя. Когда я уже был у входа в вагон, какой-то офицер резко оттеснил меня и пробился в вагон первым.
Я устроился на третьей полке. В вагоне было душно и темно. Я смотрел вниз, но людей не различал и только слышал, как шумели, толкались и грохотали вещами в темноте.
– В атаку пошли! – раздался возле меня чей-то сдавленный, едкий голос.
Внизу что-то прогрохотало. Должно быть, упали чьи-то вещи.
– Так его! – снова прозвучало возле меня.
Я напряжённо вглядывался в темноту, чтобы рассмотрев говорящего. Человек этот, очевидно, был моим соседом и располагался где-то рядом, на второй или на третьей полке, но глаза мои ещё не привыкли к темноте.
Наконец шум в вагоне постепенно начал стихать, стали слышны отдельные голоса, грохот прекратился, люди постепенно рассаживались.
– Утихомирились, – произнёс, как бы подводя итог, мой сосед.
Он сказал одно только слово, но в голосе его было столько злого пренебрежения, что мне стало просто неприятно от этого соседства.
Проводник со свечой в руке пробирался по узкому проходу вагона. Совсем возле меня он остановился, кряхтя влез на нижнюю полку и стал устанавливать свечу в висящий под потолком фонарь. Потом он захлопнул дверцу фонаря, и сразу все вокруг осветилось неярким, мутным светом.
Верхняя, соседняя со мной полка была сплошь уставлена вещами, а на второй полке, пониже, лежал офицер. Он лежал на спине, положив одну руку под голову, а другую откинув в сторону, в неестественном положении.
Я сразу узнал его. Это был тот самый офицер, что так грубо толкнул меня при посадке. Без сомнения, голос принадлежал ему. Я повернулся к нему спиной и вскоре заснул.
В нашем составе был вагон-ресторан. Я увидел этот вагон, выйдя на одном из полустанков и прогуливаясь вдоль поезда.
По краям замаскированных окон пробивался свет. Мне очень захотелось зайти и выпить чего-нибудь. Я ухватился за поручни и, подтянувшись, взобрался на высокую ступеньку.
В ресторане было пусто. Я прошёл вдоль вагона и увидел, что в дальнем отделении, за стеклянной дверью, сидит офицер. Он сидел спиной ко мне, но едва я сделал несколько шагов вперёд, как офицер резко повернул голову в мою сторону, и я узнал моего соседа по вагону.
На столе перед ним стоял большой графин водки, а на тарелке лежал маленький кусочек чёрного хлеба.
– А-а-а, – протянул капитан, смотря на меня тяжёлым, пристальным взглядом, – сосед-попутчик! Прошу к моему шалашу. – Он сделал широкий полукруглый жест правой рукой.
Этот человек был мне неприятен, и я сказал:
– Спасибо, я зашёл просто так. Пора спать.
– Нет, вы присядьте, – с пьяной настойчивостью продолжал, чуть приподнимаясь и повышая голос, капитан. – Может, вы трезвенник и водки не пьёте? Так мы вам н-нарзану или ес-сентуков семнадцатый номер… Официант! – И капитан застучал кулаком по столу.
Мне надо было повернуться и уйти, не обращая внимания на пьяного, но я подошёл к столику и сел против капитана.
– Так-то лучше, – повеселел он. Я промолчал.
– Так я вам в мою стопку налью, – предложил капитан, – а то ресторан уже того, закрыт, все спать ушли, меня од-дного оставили.
Рот его искривился. Ударяя графином о край стопки, капитан налил мне полную.
– По-фронтовому. Ну, за здоровье всех страждущих! – провозгласил капитан и, подняв предназначенную мне стопку, медленно выпил. Затем, все так же не спеша, он взял хлеб, понюхал его и бросил обратно в тарелку. – Я знаю, капитан, ты непьющий, – сказал он, глядя на меня из-подь покрасневших, полуопущенных век. – Такие все непьющие.
Я молчал.
– А я непьющих не люблю, – продолжал он. – Не верю я им. Они боятся, как бы в пьяном виде душу не раскрыть.
– Послушайте, капитан, – начал я, – а ведь вы все притворяетесь. По-моему, вы и пьёте оттого, что боитесь в трезвом виде душу открыть.
Я говорил искренне. Все это мне внезапно пришло в голову. Толстые, опухшие веки капитана дрогнули.
– Ну, ты брось эту психологию, – грубо вставил он. – Вот водка, пей. Я угощаю. А насчёт прошлого не касайся. Тоже политрук нашёлся.
Он схватил графин и резко, переливая через край, налил водку.
– Что ж, пожалуй, выпью, – согласился я.
Я выпил. Водка сразу ударила мне в голову. И, как это всегда случалось раньше, на фронте, всё стало казаться мне гораздо проще.
– На восток, значит, едешь, капитан? – спросил я, также переходя на «ты».
– Да что ты меня выпытываешь! – по-пьяному злобно за-кричал вдруг капитан. – Пригласили тебя – пей и молчи, а молчать не можешь, ну и чёрт с тобой!
– Брось истерику, – прервал я. – Я тебя не первый день вижу. На истерике не проживёшь.
Он снова потянулся к графину.
– Довольно тебе пить! – крикнул я и отодвинул графин. Капитан взглянул на меня, и мне показалось, что в мутных глазах его промелькнул испуг.
– На восток еду, – громко и вызывающе заявил вдруг капитан, – отвоевался. – Он кивнул на свою неподвижно висящую левую руку.
– Куда же? – спросил я.
– В Верхнегорск, – ответил он.
– Сам-то оттуда?
– Никогда не был, ленинградский, – сказал капитан. Mне показалось, что его хмель стал проходить, но что он искусственно поддерживает состояние опьянения.
– С рукой что? – спросил я.
– А тебе что за дело до моей руки? – снова вскипел он. – Была рука, и нет руки. Вот и весь сказ. Ясно?
– Ясно, – ответил я. Некоторое время мы молчали. Вдруг капитан резко поднялся.
– Ну, я спать пойду. – Он сунул руку в карман и, вытащив оттуда смятые в комок деньги, бросил их на стол, не считая. Затем, не оборачиваясь, нетвёрдым шагом пошёл к выходу.
…Как-то на стоянке я вышел на площадку вагона и застыл от неожиданности.
Поезд стоял на освещённой станции.
Да, станция была освещена, как будто не было никакой войны. Со своими фонарями и большими, незамаскированными окнами она вынырнула из беспросветного мрака, который в течение трёх лет каждый вечер надвигался на нас.
Несколько минут я стоял неподвижно. Мне даже показалось, что, если я сделаю шаг, одно движение, освещённый город растает во мраке, как мираж.
Поезд тронулся. Вагон медленно двигался вдоль перрона, и вокзальные фонари бросали на нас широкие полосы света.
И только тогда я заметил, что не один на площадке, – в глубине её мелькнул силуэт человека.
Я узнал капитана. Его лицо лишь на одно мгновение было освещено, когда по нему скользнул луч фонаря, но и этого было достаточно, чтобы разглядеть на нём выражение крайнего удивления и, мне так показалось, страха.
– Освещением залюбовались? – окликнул я его. – Что? – глухо переопросил капитан.
– На город, говорю, освещённый засмотрелись? – повторил я. – Наверно, тоже три года не видели?
– Да, – так же глухо отозвался капитан. – Что вы сказали? Да, три года.
Его голос показался мне совершенно другим, не тем, какой я уже привык слышать за трое суток нашего совместного путешествия.
Мы молчали. Поезд мчался в темноте, и по временам снопы искр из паровозной трубы, точно трассирующие пули гигантского пулемёта, огненными шлейфами проносились над нами.
– Вот и свет… – заговорил капитан, – и в окнах свет… – Очевидно, перед глазами его всё ещё стояло видение освещённого города.
– Ну и хорошо, что свет, – заметил я, – очень уж надоело в темноте жить. Неужели, капитан, тебя свет не радует?
– Жжёт он меня, а не радует, – медленно и точно с большой внутренней болью проговорил капитан. – Слушай, – он внезапно повысил голос, – я ведь уже два года как в темноте живу, привык, а теперь снова на свет выходить надо.
– Все выйдут на свет, – сказал я. – Что же ты, всю жизнь думал в темноте прожить?
– А кому мне на свету показываться? – с прежней, знакомой мне злобой произнёс он. – Бельмом на глазу быть?
– Кто у тебя в Верхнегорске из близких живёт? – опросил я, чтобы направить разговор по другому руслу.
– Никто, никто, – с ещё большей злобой ответил капитан, – никто у меня нигде не живёт. Понял? Все с бою брать должен.
– Не знаю, капитан, про что ты говоришь.
– И знать нечего, – грубо оборвал он.
Мы снова замолчали. Капитан заразил меня своим раздражением.
– Послушайте, капитан, а вы не пробовали действовать наоборот? – спросил я.
– Что такое?
– Наоборот, – повторил я. – Без этой злобы, которая, кроме вас, никому не понятна. Я чувствую, что вы перешили что-то, но ведь вы не единственный. С вами очень трудно говорить, будто вы всё время ждёте удара.
– Э-э, брось, – прервал меня он. – Ты мне лучше вот что скажи, только честно, без дураков, ты мне скажи: веришь ты кому-нибудь? А? Веришь? Но только так, до конца и без оглядки?
Я немного растерялся от такого вопроса.
– Конечно, – ответил я. – Как же можно жить без веры? И как можно воевать?
– Э-э, ты мне волынку не заводи, – снова прервал меня капитан. – Ты мне сейчас про родину начнёшь говорить да про победу. В это я и сам верю. Нет, ты мне про человека скажи. Есть у тебя такой человек, которому ты, как себе, веришь?
– Есть, – ответил я и подумал о Лиде.
– Баба?
– Женщина.
– За что же ты ей веришь? – с издёвкой в голосе спросил капитан.
– Я верю ей потому, что она никогда меня не обманывала. И не может обмануть.
– Это почему же? – спросил он. – Что ты, сахарный?
– Потому, что дело тут не только во мне, – сказал я, – а больше всего в ней. Потому, что она вообще никогда не врёт.
– Э-э, заливаешь ты мне, друг, – с упрямой настойчивостью возразил капитан. – Либо она тебе шарики крутит, либо ты мне.
– Нет, не думай, капитан, что больше всех знаешь! – так же громко возразил я, чувствуя, как во мне растёт обида. – Мне ни к чему тебе врать. Я тебя недавно узнал и, наверно, никогда больше не увижу.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся он колючим, хриплым смехом. – Это ты сказку себе, друг, сочинил. В сказке твоей оно так, а в жизни-то наоборот.
Несколько минут мы не произносили ни слова. Потом я сказал:
– Ладно, капитан. Я ведь не знаю, что у тебя там такое произошло.
– Да что ты меня пытаешь? – крикнул капитан. – Пусти! – Грубо отстранив меня плечом, он шагнул в вагон и с грохотом захлопнул дверь.
Поезд ускорял ход, и кругом была по-прежнему темнота. Мне вдруг стало нестерпимо жарко. Держась за поручни, я высунулся и подставил лицо встречному ветру.
– Кто это здесь висит? – услышал я за моей спиной голос. На площадке стоял проводник с фонарём.
– А только висеть, товарищ военный, не надо, – скучным голосом говорил проводник. – Сорвётесь, а я потом отвечай.
Я вернулся в вагон. Пробираясь на свою полку, я заметил, что капитана на месте нет. Улёгшись на спину, я пытался заснуть. Но сон не шёл. Я стал думать о капитане. Он стоял перед моими глазами неразгаданный, злой, недоверчивый и грубый, каждую минуту готовый к отпору. Только сейчас я почувствовал, как жутко жить на свете такому человеку.
…Теперь я вновь встретил этого человека. Он уже давно ушёл, но я всё ещё смотрел на дверь, словно ожидал, что он вернётся. Я готов был бы поверить во что угодно, только не в то, что этот озлобленный, подозрительный человек будет заниматься оконными рамами, дверными ручками и прочими вещами.
Я снова занялся переоборудованием нашей комнаты.
Так началась наша совместная послевоенная жизнь. В тот первый день, когда я, усталая, огорчённая очередной неудачей, вернулась домой, Саша встретил меня так радостно, наша комната выглядела так чудесно, что я на какое-то время забыла о своих заводских делах.
Мы задёрнули занавески, зажгли свет. Изящные, тоненькие, нарисованные тушью на абажуре волшебные фигуркн повисли над столом, и вся комната, залитая мягким, пропущенным через вощёную бумагу светом, приобрела не свойственный ей спокойный и уютный вид, наполнилась радостью и довольством.
Мы поужинали вдвоём. Саша торжественно вынул из-под стола бутылку шампанского, и потом начались воспоминания, и всё казалось дорогим и хорошим, но самым дорогим и самым хорошим было то, что мы видим теперь каждую минуту друг друга.
Так было во второй, и в третий, и в четвёртый вечер. Раньше жизнь для меня кончалась вечером, когда я уходила с завода. Возвращение домой, сон – всё это было лишь перерывом, паузой перед возобновлением жизни завтра. Теперь всё казалось иначе. Возвращаясь домой, я знала, что Саша ждёт меня, ждёт с нетерпением.