* * *
Я был ещё в военной форме, но фактически уже не имел на неё права: в полученной мною вчера из военкомата справке было написано, что «капитан Савин демобилизован из рядов РККА».
«Стрела» отправлялась из Москвы в Ленинград в пять часов вечера. Я приехал на вокзал за час до отхода поезда, хотя билет – последний полученный мною военный литер – лежал у меня в кармане. Выйдя на перрон, я увидел ленинградскую «Стрелу». Поезд стоял, поблёскивая широкими оконными стёклами и свежей краской. Словно никогда его не обжигала война, не коробила его окраски, не расплавляла оконных стёкол, не валила навзничь вагонов… Казалось, война прошла где-то в стороне от этого нарядного поезда.
В вагоне было очень тихо, в коридоре, у окон, стояло несколько человек. Они прижались к стенкам, пропуская меня с чемоданом. Моё купе оказалось последним. Оно было пустым, соседи ещё не пришли. Мне досталось нижнее место. Я поставил чемодан под столик и уселся на диван.
Здесь, в купе, всё было очень светлым и очень новым. Солнце светило прямо в окно, и занавески из тонкой белой материи просвечивали. Металлическая подставка у настольной лампы сияла, как зеркало. «Хорошо, – подумал я, – как хорошо».
В этот момент дверь купе с шумом отодвинулась и на пороге появились двое военных.
– Простите, какие места? – спросил один из них, маленький и толстый подполковник.
Я встал и назвал места.
– Сиди, сиди, капитан, – прервал меня подполковник и добавил: – Значит, дома!
Они вошли в купе. Подполковник был свежевыбрит, от него пахло одеколоном. Сапоги с лакированными – «генеральскими» – голенищами плотно облегали ноги. Его спутник, майор, человек среднего роста, худощавый, немолодой, был с виду ничем не примечателен: армейский майор, в гимнастёрке, сшитой не на заказ, а подобранной на интендантском складе. Он показался мне угрюмым и неразговорчивым.
Я лёг на диван и незаметно для себя заснул, а когда проснулся, поезд стоял. Наверно, меня разбудила тишина. Не знаю почему, но меня охватила какая-то тревога, какое-то смутное предчувствие. Я отодвинул дверь купе и, выглянув, увидел в конце коридора проводника с фонарём в руке.
– Что за станция? – спросил я.
– Малая Вишера, – ответил проводник.
Малая Вишера! В этих двух словах заключалось для меня так много! Здесь началась моя многолетняя фронтовая жизнь. Здесь я впервые встретился с настоящей войной, здесь мучился, потеряв Лиду, отсюда уезжал в Ленинград с тайной надеждой отыскать её. Я знал в этом маленьком, полуразрушенном городке каждую уличку, здесь всё было связано для меня с воспоминаниями, которые никогда не забудутся.
«Надо выйти на перрон», – сказал я себе и почувствовал, как трудно сделать эти несколько шагов и сразу окунуться в прошлое, оказаться с глазу на глаз не с воспоминаниями, но с реальным, овеществлённым прошлым.
Я встал и пошёл к выходу.
Вот она, вот она, Вишера! Я почувствовал, как что-то перехватило горло и часто забилось сердце. Вот полуразрушенный вокзал. Бомба попала в него буквально на моих глазах… А вот неразрушенное крыло вокзала и странная, всегда вызывавшая у нас улыбку надпись: «62,6 метра выше уровня моря». Отсюда было очень далеко до моря, и нам было непонятно, для каких целей вишерцы информировали об отношении своего местожительства к морскому уровню… Я вспомнил, как Венцель, наш фронтовой «зав. юмором», хотел назвать редакционную стенгазету «62 и 6 над уровнем моря» и как редактор «зарезал» этот заголовок.
Раздался свисток, и поезд тронулся. Я вскочил на ходу и, стоя на подножке вагона, смотрел, как медленно, уходя в темноту, проплывала передо мной моя прошлая жизнь. Проплыл серый перрон, освещённый неярким светом вокзальных фонарей. Мелькнули белый камень вокзала и чёрные цифры на нём. Где-то вдали, в маленьком железнодорожном домике, ласково мигнул свет, – не наша ли это старая знакомая стрелочница Евдокия вернулась с обхода? Вот дерево, сухое безлиственное, точно последняя веха прошлого, бессильно поманило меня своими крючковатыми ветвями, и все скрылось во тьме…
Поезд мчался мимо блиндажей, мимо поваленных изгородей колючей проволоки, мимо воронок и траншей, наполненных дождевой водой. Война ещё отовсюду смотрела на наш весёлый поезд злыми глазами.
…Мы подъезжали к Ленинграду. Как только поезд миновал Колпино, меня охватило чувство тревожного, напряжённого ожидания. Прошло много лет с тех пор, как я подъезжал к Ленинграду с этой «естественной» стороны. Я подбирался к нему на низко летящем самолёте под охраной истребителя или по ледовой трассе, проложенной над чёрными водами Ладоги, и теперь мне казалось странным, необычным, что мы вот так просто без всяких усилий, без опаски, без мер предосторожности, открыто подъезжаем к Ленинграду.
Я посмотрел на часы. Было десять. Ещё тридцать минут. Наверно, Лида уже подходит к вокзалу. Сердце моё застучало сильнее – мне показалось, что я уже вижу её. «Почему так мёдленно идёт поезд?» – с раздражением думал я. Теперь она уже на перроне. Смотрит вдаль, ожидая…
У окна стоял мой сосед по купе – худощавый майор. Он прижался лбом к стеклу, вое такой же – в своей широкой, выцветшей гимнастёрке, в кирзовых сапогах. Плечи его были опущены, руки он засунул глубоко в карманы.
– Подъезжаем, товарищ майор, – сказал я, останавливаясь рядом с ним. Мне было необходимо сказать об этом вслух.
Майор обернулся.
– Что? – недоумевающе спросил он.
– К Ленинграду подъезжаем, – повторил я, – минут через двадцать будем на месте.
Майор ничего не ответил и снова повернулся к окну. Я хотел уже отойти, как вдруг услышал его голос.
– Странное дело, – сказал майор, не поворачивая головы, – вот ведь по каким местам едем… Раньше тут целая армия пройти не могла…
Мысли его походили на мои. Я спросил сочувственно:
– Вам приходилось бывать в этих местах?
– Да, – ответил майор, – я батальоном командовал. Весь мой батальон лёг на этих местах… – Он повернулся ко мне. – Странно мне теперь, – продолжал майор. – Неужели все забудется, сотрутся следы, будет по этим местам проноситься поезд, люди будут просыпаться, пить чай?.. А?
Я подумал, что, пожалуй, так и будет. Жизнь движется вперёд, и время стирает всякие следы. Я многому научился на войне: не спать сутками, разводить костёр на снегу, отыскивать блиндажи в лесах и заснеженных развалинах, разбираться в картах, ездить и даже спать в кузовах машин на обледене-лых снарядных ящиках… Понадобится ли все это теперь, в мирное время?
В окне замелькали пригороды Ленинграда, и я уже ни о чём не мог говорить. Я вернулся в купе и стал торопливо укладывать вещи в чемодан, чтобы первым выскочить из вагона.
Поезд остановился.
В коридоре стояли пассажиры, медленно подвигаясь к выходу. Прямо передо мной оказался толстый подполковник, мой сосед.
– Не будем торопиться, капитан, – сказал подполковник, тяжело отдуваясь. Он поставил свой чемодан на откидной стул и тем самым окончательно загородил мне дорогу. – Не люблю торопиться. – Он рассмеялся сипловатым коротким смешком. – Из театра я тоже обычно позже всех выхожу.
Нечего было и думать выбраться, пока подполковник не пройдёт. Он снял свой чемодан и двинулся только тогда, когда весь коридор перед ним оказался свободным.
…И вот я стою на залитом солнцем перроне. Репродуктор обрушивает на нас потоки какого-то синкопического марша. Мимо меня пробегают люди, машут руками, обнимаются, целуются. Мелькают чемоданы, кто-то смеётся… Тяжело дышит паровоз, весь в облаке белого пара…
Я ставлю чемодан и растерянно смотрю по сторонам, стремясь отыскать её в этом шумном людском потоке, и ничего не вижу, и вдруг откуда-то со стороны слышу её голос:
– Саша! Сашенька!
Лида стояла, прислонившись к железному столбу фонаря, и на ней было то самое платье, в котором она снята на портрете, висевшем когда-то в комнате Ирины…
Мы побежали друг другу навстречу.
…В трамвае было очень много народу, и мы оказались как раз у окна, забитого фанерой, поэтому я не мог разглядеть города. Потом, когда мы шли по улице Стачек, я всё время отставал от Лиды, потому что смотрел по сторонам. Заборы домов были выкрашены свежей краской, а окна – я помнил их пустыми или заколоченными фанерой – поблёскивали стеклом. Над улицей тянулась густо переплетённая сеть трамвайных, троллейбусных и ещё каких-то проводов. Я вспомнил, что раньше вдоль этой улицы были развешаны густые маскировочные сети. Теперь я не мог найти даже места, где они висели…
Вдруг я остановился, точно кто-то позвал меня из тьмы прошлого. В стороне от улицы, там, где начинался пустырь, я увидел здание. Собственно, это было не здание, а только пустая коробка, чудом сохранившиеся стены. Меня поразил их цвет. Это был обычный когда-то цвет войны – зеленоватый, с серыми разводами, маскировочный цвет, в который окрасили многие ленинградские дома, чтобы сделать их незаметными с воздуха.
Сегодня же на этой широкой, светлой улице зелёный, точно вылезший из болотистой тины, дом походил на автоматчика в маскхалате, как если бы он внезапно появился среди нарядно одетых людей на мирной городской улице.
И вот я увидел наконец наш дом!
Он стоял, возвышаясь над соседними домами, видный издалека, весь опутанный лесами, и вместо провала в стене, через который я входил тогда, зимой сорок второго года, теперь была толстая, выкрашенная в коричневый цвет дверь. Мы вошли в неё и поднялись по лестнице, у которой все ещё недоставало нескольких ступенек…
Мы остановились на площадке третьего этажа. Лида стала искать в сумочке ключ.
И в этот момент я всем существом своим окончательно поверил, понял, почувствовал, что война кончилась и наступили мирные дни…
На секунду, пока Лида открывала дверь, я зажмурил глаза и открыл их, когда уже перешагнул через порог.
Мы были дома. Это была та самая комната, но как она не походила на прежнюю! Сходство было лишь в чём-то неуловимом, может быть, только в том виде, что открывался из окна. Но в самой комнате всё выглядело иначе, чем раньше. Комната была выкрашена жёлтой, радостной краской, у стены стояла большая кушетка, у другой – буфет, посредине – обеденный стол, в углу – маленький письменный стол и кожаное кресло. Войдя в комнату, я почувствовал чуть хмельной запах невысохшей краски. Я обернулся. Лида стояла за моей спиной. Я схватил её на руки.
– Лидуша, Лидонька! Ну, теперь все, теперь мы вместе.
– Ты знаешь, – проговорила Лида, подходя к маленькому зеркалу, стоявшему на буфете, и приводя в порядок свои растрепавшиеся волосы, – я беспокоилась, что к твоему приезду не кончат ремонт. Нам просто повезло, что дом начали восстанавливать с левого крыла.
– Нам вообще везёт, – сказал я, с размаху опускаясь в глубокое кожаное кресло, стоящее у письменного стола.
– Нравится кресло? – спросила Лида. Я покачался на пружинах.
– Замечательное! Какие пружины! Я буду жить в этом кресле. Наверно, раньше в нём сидел какой-нибудь директор. Где ты его купила?
– Купила? Я его нашла. Когда разбирали баррикады, обнаружилось много вполне пригодных вещей. К этому креслу пришлось приделать только одну ножку.
Я вскочил с кресла.
– По приезде полагается разбирать вещи. Давай разберём чемодан.
Стоя на коленях у раскрытого чемодана, я вынимал вещи, а Лида складывала их на кушетку.
Сверху лежал чёрный костюм, мой единственный штатский костюм. Я не надевал его ни разу после войны. Мне хотелось надеть его только тогда, когда я окончательно буду дома.
– Костюм, – торжественно объявил я, вынимая пиджак и брюки, – овеществлённое выражение мирных, довоенных дней. Во время войны он стал символом мира. Дорог как память и ещё потому, что другого пока нет.
– А он тебе будет узок, – усомнилась Лида, держа пиджак за плечи и разглядывая его. – Честное слово!
– Я похудею или куплю другой. Иного выхода нет.
– Посмотрим, – ответила Лида. – Есть выход, – улыбнулась она. – Имеется запас.
– Запасной выход, – скаламбурил я. – Ты гениальна. Дёржи ботинки. Ой-ой-ой!..
– Что случилось?
– Зеркало. Единственный трофей. Вот смотри. Это я хотел тебе в подарок.
– Кто же кладёт ботинки на зеркало? Треснуло… как жаль. Такое хорошее зеркальце.
Она рассматривала зеркало – маленький кусочек стекла в оправе бледно-розового камня. Я нашёл зеркало в одном из немецких блиндажей и два года повсюду возил с собой. Я его ещё тогда предназначил для Лиды, и каждый раз, натыкаясь на зеркало в чемодане, в вещевом мешке или кармане, я думал о Лиде, о том, что мы когда-нибудь встретимся и она будет смотреться в него.
– Кто же кладёт ботинки на зеркало? – печально повторила она, разглядывая извилистую трещину.
– Круглые дураки, – уныло согласился я. – Надеюсь, ты не веришь в приметы.
– Только в чёрную кошку, – пошутила Лида, поцеловав меня в затылок, и положила зеркало на стол.
Мы продолжали разбирать чемодан. Одна за другой появлялись вещи, до зарезу нужные на фронте и смешные, никчемные сейчас. Финский нож с инкрустированной ручкой – предмет зависти всей редакции, толстые вигоневые носки, тёплые портянки, подковки для сапог, фонарик, металлическая кружка, баночка из-под смазочного масла, обычно употребляемая как табакерка для махорки, портупея, новенькая ярко-жёлтая трофейная кобура…
Я поднялся, стряхнул пыль и сказал:
– Ну, Лидуша, отнеси всё это куда-нибудь с глаз долой. Так сказать, «до новых боев»!..
Прошло ещё какое-то время – полчаса, час, не больше. И вдруг мне захотелось отправиться с Лидой в город. Дело было не только в желании посмотреть Ленинград. Я хотел испытать ощущение полной свободы, возможности делать всё, что мне хочется. Мне захотелось поехать с Лидой в город, побродить по улицам, зайти в магазины и накупить кучу вещей для неё и для нашего дома.
– А ты не устал с дороги? – спросила Лида, когда я ей сказал о своём желании.
– Совсем нет, – ответил я, – ведь я ехал в мягком. Когда мы вышли на лестничную площадку, я сказал:
– Дай мне ключ. Я сам запру дверь.
Лида улыбнулась и, покопавшись в сумочке, протянула ключ.
Я с особенным чувством, не спеша, вложил ключ в замочную скважину, повернул его и опустил в карман. Было приятно ощущать ключ от собственного дома.
Стоя на площадке, я почувствовал, как откуда-то сверху пахнуло сыростью.
– Что там, наверху? – спросил я.
– Ничего, – ответила Лида. – Там ещё не начинали ремонт.
– И все так, как было во время войны?
– Наверно. Я там никогда не бываю.
– Посмотрим, – сказал я, увлекая Лиду наверх.
Мне было приятно осмотреть всё, что делается вокруг, знать, что в моём доме всё в порядке и ключ лежит в кармане.
Наша квартира оказалась просто оазисом в пустыне. Лестничные площадки ещё не были огорожены, и по обе стороны от них темнели ущелья обвалившихся коридоров. Я увидел подвешенную на ржавой проволоке секцию отопительной батареи и рядом полустёртую надпись на стене: «Сигнал химической…» Мне пришла в голову озорная мысль. Я схватил валявшуюся среди мусора железку и ударил по подвешенной батарее. Раздался глухой, короткий звон.
– Да ну тебя, – рассмеялась Лида, отнимая железку, – накаркаешь ещё.
– Значит, не только чёрные кошки? – улыбнулся я. Мы спустились вниз.
На улице я держал Лиду под руку и украдкой всё время поглядывал на неё. Я был счастлив.
Иногда Лида, смотря мне в лицо, говорила что-нибудь совсем незначительное, но для меня это было самым важным в мире, потому что это говорила она. В каждом движении её губ, глаз, рук было заключено для меня так много.
Мы проехали по проспекту Декабристов, миновали крутой, как холм, Поцелуев мост, сошли и направились пешком по улице Дзержинского. Перед нами открылась площадь и на ней под лучами яркого солнца, искрясь тысячами мелких кристаллов, Исаакиевский собор.
Величественные портики, обложенные красным мрамором, поддерживались огромными монолитными колоннами, а ещё выше другие колонны окружали башню большого купола, и над всем этим возвышался гигантский, точно половина земного шара, главный купол собора. Маскировочная краска, покрывавшая купол, была смыта, и он, как в довоенные времена, казался сплошь золотым. Глазам было нестерпимо больно смотреть на этот грандиозный рефлектор.
– Это когда же? – воскликнула Лида, удивлённо глядя на купол.
Я рассмеялся.
– Кто из нас приехал в Ленинград? – спросил я. – Насколько я понимаю, ты должна быть моим проводником.
– Я не была в этих местах очень давно, – ответила Лида, не спуская глаз с купола. – Я вижу только ту часть города, через которую езжу на завод. Как красиво!
Мы долго стояли и смотрели на собор.
Пересекая площадь, мы пошли к «Астории». И как только массивное здание из серого неровного гранита выросло перед нашими глазами, мы оба затихли и теснее прижались друг к другу.
Пятиэтажное здание гостиницы казалось вымытым. К подъезду то и дело подкатывали автомашины, оттуда выходили люди с чемоданами, и дверь поминутно раскрывалась.
Мы подошли к подъезду и остановились в молчании, а затем вдруг, обернувшись друг к другу, улыбнулись.
– Что ты, на улице! – с явно преувеличенным ужасом воскликнула Лида, слегка отклоняясь. Но я уже успел поцеловать её. Она робко осмотрелась. На нас никто не обращал внимания.
– Вот что, – предложил я, – давай-ка зайдём.
Я взял её под руку и повёл к двери. У самой двери она замедлила шаги.
– Может быть, в другой раз? Мне как-то не по себе. Швейцар в расшитой золотом одежде уже распахнул перед нами дверь.
– Что ж, уйдём, – согласился я. – Теперь нам не нужна гостиница, у нас есть свой дом. Мне просто хотелось вспомнить ту, блокадную «Асторию».
Мы свернули на улицу Гоголя, а затем вышли на Невский. Широкий проспект оглушил меня людским гомоном, трамвайными звонками, шуршанием шин и ещё какими-то звуками. Я смотрел, и странное чувство овладевало мною. Тогда, в ту зиму, казалось, что город заколдован, что под пеленой мрака, под сугробами, подо льдом скрывается прежний, неумирающий Ленинград и нужно только растопить снега и льды и чудесной силой рассеять мрак, чтобы Ленинград явился во всей своей красе.
Теперь все это наконец свершилось.
Я глубоко вдохнул воздух и вдруг ощутил какой-то необычный, пряный, дразнящий запах незастывшей извести и свежего тёса – запах новостройки.
…Прошёл день. Сумасшедший, праздничный, быстрый день. Наступил вечер.
И вот мы сидим у окна, у того самого окна, где проводили целые часы до войны, там, где три года назад сидел артиллерийский наблюдатель Каирбеков.
Перед нами синела узкая полоса Финского залива. Надвигалась белая ночь, и казалось, что на все вокруг опускается прозрачный туман, постепенно окрашивая в неестественно белый цвет дома, землю, воздух.
Мы сидели на кушетке, придвинув её к окну. Теперь я чувствовал себя совсем по-иному, не так, как все эти часы, точно я уже сделал все самое необходимое, везде побывал, всюду заглянул, будто мы с Лидой встретились уже давно и теперь наслаждаемся спокойной близостью друг к другу.
– Ты знаешь, – сказал я Лиде, – сейчас мне кажется, что ничего больше не надо. Как часто я представлял себе, как всё это будет после войны, и знал, что всё будет не так, а иначе, потому что этого нельзя предугадать. Но произошло всё именно так, как я мечтал. Все сбылось. Все мои мечты исполнились. Я знаю, конечно, жизнь идёт, будут новые мечты, но сейчас я счастлив. Ты знаешь, когда это дошло до меня окончательно? На лестничной площадке.
– На площадке? – спросила Лида.
– Да. Когда ты вынимала ключ из сумочки. В этом было что-то окончательно мирное и убедительное.
Лида улыбнулась и положила голову мне на колени.
– Вот мы и вместе, – прошептала она.
Я положил руки на её голову, и мне было хорошо от сознания, что мы вместе и уже никто не сможет разлучить нас, никто не постучит в дверь и не позовёт меня.
Я посмотрел в окно и увидел, что по узкой полоске залива движется что-то белое, похожее на развёрнутый платок. «Парус, – подумал я, – очевидно, яхта».
Парус все скользил и скользил, уходя вдаль, и скоро стал едва заметным в белом, прозрачном тумане…
Наступила ночь, белая, весенняя ночь, и всё, что я видел в окне: стены домов, карнизы, углы, ручки дверей, уличные тумбы – все приобрело какую-то неестественную рельефность.
Было очень тихо, и только откуда-то издалека доносился шум Кировского завода. Я посмотрел в ту сторону, где раньше были траншеи врага. Теперь там всё было залито белым волшебным светом, и казалось, что это и есть цвет безмятежного покоя и счастья.
«Неужели все это правда, – подумал я, – всё это – наша комната, и белая ночь, и Лида, моя Лида, – здесь со мной, и так будет всегда?»
– Я так ждала тебя, – проговорила Лида, поднимая голову, – мне так хотелось поговорить с тобой.
– А ты заметила, – отозвался я, – что вот мы уже целый день вместе, а так ни о чём толковом и не поговорили?
– Да, – согласилась Лида, – и тогда, зимой, тоже так было.
– Это потому, что все эти годы мы не принадлежали друг другу. Когда мы встречались, это были короткие встречи, нас могли каждую минуту разлучить. Но сейчас никто не сможет помешать нам.
Лида ничего не ответила. Потом сказала:
– А Ирина… кажется, влюблена.
– Влюблена?
Вот это уже было для меня полной неожиданностью. Я мог представить себе всё что угодно, кроме влюблённой Ирины. В моей памяти она осталась строгой, непримиримой, недоступной никаким личным радостям, оставшейся наедине со своим горем.
– В кого же? – спросил я.
– Один наш работник, – ответила Лида. – Его фамилия Каргин. Он секретарь партийного комитета.
Мне стало вдруг грустно. Я знал, как любила Ирина своего первого мужа, как страдала, когда он погиб. Наблюдая за ней, я думал о незыблемости настоящих человеческих чувств.
– Почему ты замолчал? – спросила Лида. – Я познакомлю тебя с Каргиным. Он очень хороший человек.
Лида говорила что-то ещё, но я не мог оторваться от мысли об Ирине. Когда я наконец заставил себя сосредоточиться на том, что говорила Лида, она уже замолчала.
Несколько минут мы сидели молча.
– Ну, а я, Лидуша, с завтрашнего дня засяду за книгу, Я хочу написать книгу о войне.
– Роман? – спросила Лида.
– Не знаю, как получится.
– Но что это всё-таки будет такое?
– Я не знаю, – ответил я. – Книга о войне. О счастье победы. Словом, сейчас мне трудно рассказывать об этом.
– А знаешь, – продолжала Лида после короткого молчания, – за последнее время я часто думаю о том, что я сделала в жизни. Ведь мне, Сашенька… ты помнишь, сколько мне лет?
Её вопрос застал меня врасплох. Я никогда не задумывался над тем, сколько Лиде лет. Тогда, перед войной, ей было двадцать четыре года. Она так и осталась для меня двадцатичетырехлетней. Но ведь с того времени… ох, сколько лет прошло с того времени!
– Мне почти тридцать, – тихо сказала Лида, покачивая головой, точно удивляясь своим годам.
– А мне за тридцать, – так же тихо проговорил я, подумав, что и мне уже много лет.
– А я вот почему-то до сих пор чувствую себя девчонкой. А ведь я уже пожилой человек, и ты тоже, Сашенька, мы уже не молодые люди.
– Война, – сказал я. – Самые лучшие годы отняла у нас война.
– Лучшие? – переспросила Лида. – Нет, нет, Сашенька, это не может быть правдой, это очень жестоко, если есть лучшие годы. Значит, раз они прошли, то и жить не для чего! А я вот не чувствую этого. – Лида тряхнула головой. – Мне кажется, что вся жизнь ещё впепеди. И мне всё время хочется что-то делать. А тебе?
– Ты знаешь, – не ответил я на её вопрос, – люди очень неосторожно обращаются со счастьем. Мы всегда признаем его только задним числом. Подумать только: мы выиграли такую войну! Решалась судьба людей, страны, мира. И вот мы победили. Разве одного этого мало, чтобы чувствовать себя счастливым?
Она ничего не ответила. Потом проговорила, глядя в окно:
– Белая ночь… Все эти годы я как-то не замечала, когда начинались белые ночи и когда кончались… И на улице пусто… Мне всегда казалось, что белые ночи хороши именно тогда, когда на улице нет людей.
– А знаешь что? – предложил я. – Давай побродим немного. Будем одни в белой ночи.
– Неужели ты не устал за день? – удивилась Лида.
– Да мы никуда не пойдём. Совсем рядом. Мне очень хочется.
Мы спустились по лестнице и вышли на улицу.
– Куда же мы? – спросила Лида, беря меня под руку. Она накинула на плечи белый плащ и казалась сейчас очень сродни этой светлой ночи.
Я знал, куда идти. Мне хотелось отыскать тот самый блиндаж, в котором когда-то висел пёстрый шарф и артиллеристы угощали меня супом из концентрата.
– Куда же мы пойдём? – повторила Лида. – Иди за мной, – сказал я.
Мы обогнули развалины и вышли на пустырь. Я всматривался, стараясь вспомнить путь к блиндажу. – Что ты ищешь? – спросила Лида.
– Прошлое, – ответил я, улыбаясь. – Мне хочется на несколько минут вновь встретиться с прошлым.
Я, кажется, отыскал путь. Узкая, почти заросшая травой тропинка вела к пригорку. Сперва я увидел залитую дождевой водой траншею. Вход в блиндаж я заметил ещё издали.
– Зачем мы пришли сюда? – тихо спросила Лида.
– Неужели ты не понимаешь, зачем? Мне просто хочется ещё раз, но уже по-новому пережить все это… Ты подумай, три года назад я стоял вот на этом самом месте, наш дом был разбит, и я не знал, найду ли тебя.
Она медленно обняла меня и посмотрела прямо в глаза. Я молчал, ожидая, что Лида заговорит, но она молчала.
– Зайдём в блиндаж, – позвал я,
– Зачем?
– Просто так. – Мне было трудно объяснить это, но я подумал, что она должна была бы понять меня без слов.
– Не надо. – Лида не трогалась с места. – Мне не хочется спускаться в эту яму. Мне не хочется сейчас вспоминать о том страшном времени, когда мы должны были жить в этих проклятых ямах… и не ходить, а ползать по земле.
Она посмотрела мне прямо в глаза и, робко, застенчиво улыбнувшись, дотронулась до моей руки!
– Пойдём отсюда, Саша.
Мне хотелось остаться, по я ничего не ответил. …Когда мы вошли в нашу комнату, где стояли белые сумерки, я взял Лиду за руки.
– Как хорошо у нас тут! Действительно, бредовая идея пришла мне в голову – лезть в грязный, тёмный блиндаж.
Она ничего не ответила, только, тихо высвободив свою руку, положила её мне на плечо.
– Вот и закончился наш первый послевоенный день.
– Да и ночь, пожалуй, тоже заканчивается, – подтвердил я. – Погоди, ведь тебе завтра надо на работу?
– Конечно.
– Спать, скорее спать, – сказал я. – Как это я раньше не подумал, что тебе рано вставать.
Я посмотрел в окно. Ночь была на исходе. Горизонт теперь был чуть розовым, как всегда бывает перед восходом солнца. Я потушил свет и задёрнул штору.
Когда я проснулась и увидела его голову на подушке, мне показалось, что все это ещё сон, и я боялась шелохнуться, чтобы сон не исчез. Но тут же я поняла, что это не сон, что всё это правда, что он приехал и весь вчерашний день был явью.
В первые минуты, после того как мы встретились, я вообще не могла думать; все мысли, которые кружились в голове, пока я ждала его, теперь исчезли. Я видела его, он здесь, рядом со мной, – и этого было для меня достаточно. Только потом я снова стала видеть и соображать. Он был оживлён, много смеялся и всё время разговаривал, но я сразу почувствовала, что он устал. Я увидела, что родное, бесконечно милое лицо его постарело, и мне стало нестерпимо жаль Сашу и захотелось сделать все-все, чтобы он отдохнул, чтобы разгладились эти морщинки вокруг глаз.
Шутка сказать – четыре с лишним года на фронте, ранение и две контузии! «Всё пройдёт», – успокоила я себя и с радостью подумала, как отдохнёт теперь Саша, как я буду ухаживать за ним.
Как он был мне нужен! Каждый раз, когда мне было хорошо, я жалела о том, что не могу поделиться с ним своей радостью. А когда мне было плохо, когда какая-нибудь неудача обрушивалась на меня, я думала: «Вот если бы Саша был рядом, он научил бы меня, что делать, помог бы мне», – и от этих мыслей мне становилось легче на душе.
Теперь мы были наконец вместе.
И когда мы сидели потом у окна и смотрели на залив и он заметил яхту, которую я никак не могла рассмотреть, я снова почувствовала прилив огромного, давно не испытанного счастья, оттого что мы вместе, и готова была на что угодно – могла бы пройти тысячу километров пешком или отправиться сейчас на завод и работать несколько суток.
Именно тогда мы заговорили об Ирине, обо мне… о том, как я жила. Это был тот самый момент, которого я так ждала. Пожалуй, ещё никогда в жизни не испытывала я такой потребности рассказать самому близкому мне человеку о том, что составляет мою жизнь теперь. Мне хотелось рассказать ему о том, что происходит у нас на заводе, и о нашей борьбе, обо всём том, что мучает меня сейчас.
Я начала рассказывать и упомянула об Ирине и Каргине и внутренне почувствовала, что мысли Саши остановились именно на Ирине и то, о чём я продолжаю говорить, уже не доходит до его сознания.
И только тогда я поняла, какие говорю глупости. Он приехал усталый, измученный, впервые за долгие годы получил покой, и теперь, когда и нескольких часов ещё не прошло с тех пор, как все сбылось, я пичкаю его рассказами о заводе и, чего доброго, ещё начну ему излагать преимущества высокочастотной закалки над цементацией!
Я сказала себе: «Он не меньше тебя видел в жизни и всегда был одним из тех, кто идёт впереди. Но надо же дать ему прийти в себя. Подожди, имей терпение. Он отдохнёт и тогда сам будет расспрашивать тебя о жизни завода, о работе. Поможет тебе советом и скажет всё то, что ты хочешь от него услышать».