Оглушенная выпитым пуншем, который она хлебала с жадностью всегда голодного животного, мамаша Башю наблюдала, как обугливается ее муж, и бормотала, икая:
— Ну ты погляди, что ж ты это выдумал, старый хрен?.. Чего это ты тут тлеешь? Это ты стал пуншем? Или пунш тобой? Не могу в толк взять… Вот потеха… А ты, сопляк, заткнись. Прекрати свою музыку, не то живо твою дудку изломаю… Недаром меня величают «Смерть-Младенцам». Уж и повозилась я с этими ангелочками… А-а, ты все еще хнычешь… Вот брошу тебя в этот котел, будешь знать… Черт побери, ну и жара!.. Лакай, старина, надо бы тебя затушить. А то уж больно ты котлетами смердишь. И еще селедочкой малость. Не могу больше… Я свою дозу приняла, теперь вздремнуть бы чуток… Пошли баиньки? Да только вот малец нам не даст покемарить. А вот я ему сейчас глотку перережу…
Шатаясь, она дошла до шкафа, выдвинула ящик и, вытащив кухонный нож, вся во власти своей пьяной фантазии, поплелась туда, откуда доносились все более пронзительные вопли.
Лишамор продолжал тлеть. Огонь уже охватил его с ног до головы и весело потрескивал. Без передышки шло разложение, происходил феномен, именуемый самовозгоранием. Плоть бывшего кабатчика оседала, распадалась, и вскоре обгорелая масса окончательно утратила очертания человеческого тела.
ГЛАВА 6
Войдя в комнату, где в агонии лежала Мария, студент окинул ее взглядом, полным не только сострадания, но и восхищения. Профессия, в изучение которой он ушел с головой, придала ему внешнюю бесстрастность, не уменьшив на самом деле способности сопереживать страждущим.
Неожиданно, с бешено заколотившимся сердцем, он осознал, что испытывает к девушке жгучий интерес.
— Ее ранили два часа назад, — объяснил ему профессор. — Я рассчитываю на вашу помощь при операции, которая одна только может ее спасти, а именно — при переливании крови.
— Хорошо, что вы за мной послали, дорогой мэтр, — только и ответил юноша.
— Кроме того, здесь необходим умный и преданный человек для неусыпного наблюдения за нашей больной. И в этом я тоже полагаюсь на вас. На дежурствах в клинике вас подменит один из моих экстернов. А вы обоснуетесь здесь и пробудете до тех пор, пока будет необходимо.
— Договорились. И спасибо, что вы вспомнили именно обо мне.
— Вы ведь мой любимый ученик, и я вам целиком и полностью доверяю. А теперь — за работу!
Не делая лишних движений, но на диво проворно юноша. соединил части специального инструмента, известного под названием аппарата Колена. Маленькая воронкообразная круглая кювета из эбонита, заканчивавшаяся снизу отверстием для трубки, называлась распределительной камерой. Емкость была рассчитана на триста граммов. Сбоку от распределительной камеры находился хрустальный насос мощностью десять граммов. Затем — присоединенная в нижней части резиновая трубка с наконечником в виде притуплённой полой иглы. Наконец, в распределительной камере, являющейся главной частью машины, помещался резиновый шарик, он был легче крови, проходившей через аппарат, и служил клапаном, препятствовавшим проникновению воздуха в трубку и вытеканию крови в кювету. Одним словом, насос, необычайной точности.
Глядя на одинокую и неподвижную фигуру Владислава, — что тебе тот пес, и суетливый, и услужливый, и неуклюжий, зато какой любящий и преданный! — доктор, много лет знавший старого дворецкого, спросил у него:
— Тебя не пугает вид крови?
— О нет, не пугает.
— Ну, тогда закатай рукав сорочки…
Но тут с необычайной живостью вмешался интерн:
— Если позволите, профессор, я сам буду донором.
— Но, друг мой, это истощит ваши силы.
— Отнюдь нет. Недавно я обнаружил, что избыточно полнокровен. Переливанием вы только услугу мне окажете.
Он даже не стал ждать согласия учителя и принялся закатывать левый рукав, обнажив сильную руку, опутанную, как веревками, сплетением превосходных вен.
Профессор чуть заметно улыбнулся и, лукаво заглянув в глаза залившемуся краской юноше, пробормотал:
— О, молодость, молодость… Все это прекрасно, но мне нужен помощник, а не пациент.
— Умоляю вас согласиться. Я буду и тем и другим в одном лице. Уверяю, больная не пострадает, и операция пройдет без затруднений.
— Будь по-вашему.
Не теряя больше ни минуты, доктор наложил жгуты на руки молодого человека и раненой девушки. Он подождал, пока вена на руке больной немного набухнет, и надрезал кожу, чтобы обнажить вену. Затем уколол вену тонким троакаром[34] и оставил его в ней, а Людовик удерживал троакар правой рукой.
— Держи вот это двумя руками и не двигайся, — сказал он стоявшему по струнке, но с разобиженным видом мужику, словно считавшему, что ему коварно помешали изъявить свою преданность.
Владислав так вцепился в эбонитовую кювету, будто та весила пятьдесят килограммов.
— Главное — не шевелись.
— О, не беспокойтесь, господин доктор.
— Теперь ваша очередь, — сказал профессор, разрезая вену юноше.
Кровь заструилась в кювету.
Доктор потянул на себя поршень, затем надавил, и на конце полой иглы появилась красная капелька. Аппарат был готов к работе. Оставалось лишь вынуть троакар из вены Марии и ввести вместо него иглу, служившую наконечником трубки, что и было сделано.
Наконец, со всевозможными предосторожностями приоткрыли клапан, и живительная влага заструилась, нагнетаемая насосом.
Поначалу казалось, что эти героические попытки не приносят никакого успеха. Героические? О да, потому что здоровое и мощное тело отдавало кровь умирающей, помогая удержать ускользающую от нее жизнь.
Уже немалое количество драгоценной жидкости поступило в систему кровообращения больной. Профессор хмурился, а интерн впадал во все большее отчаяние при мысли о том, что его преданность оказалась бесполезной, и это совершенное создание, вызывавшее в нем все более глубокий интерес, должно умереть или даже… уже мертво.
Но нет! Наука явила еще одно чудо, способное посрамить маловеров.
В тот миг, когда профессор Перрье решил, что будет продолжать свое дело лишь из любви к пациентке, из профессионального долга, но безо всякой надежды, мужик, чьи глаза были неотрывно прикованы к лицу больной, вздрогнул и зашептал:
— Она задышала… Она задышала…
— Ты не ошибся? — взволновался профессор.
— Я совершенно уверен! Какая радость для всех нас!
Людовик промолчал, но из его груди вырвался глубокий вздох, а сердце учащенно забилось. Ему и впрямь казалось, что эту прелестную девушку он знает долго-долго, месяцы и даже годы. И готов принести любую жертву, лишь бы она выжила.
На лице Марии появился румянец, а потухшие и остекленевшие глаза обрели осмысленное выражение. Веки то поднимались, то опускались, губы дрогнули.
Это было воскрешение из мертвых, при виде которого самые закоренелые скептики и хулители науки должны бы были воскликнуть: «Чудо!»
Мария узнала доктора и старого слугу.
— Доктор Перрье… Владислав… — прошептала она.
Мужик так расчувствовался, что заплакал и, сдерживая рыдания, воскликнул:
— Воскрес наш бедный ангелочек!
Мария посмотрела на интерна, его окровавленную руку… У нее у самой тоже побаливала рука… Тут она заметила аппарат. Кровь, опять кровь… Она вдруг почувствовала себя счастливой под ласковым и восторженным взглядом юноши. Но послеобморочное ощущение блаженства, увы, ненадежно. Вместе с жизнью и сознанием к девушке возвращалась память об ужасной драме, в которой она едва не погибла.
Ей почудилось, как внезапно, словно резким порывом ветра, распахивается окно. Является какой-то человек, бандит, выхватывает ребенка из колыбели… Она борется со злодеем… Затем удар в грудь — и бежняжка летит в бездну, откуда нет возврата…
И она закричала прерывающимся голосом:
— Жермена!.. Жан!..
Изо рта раненой хлынула кровь.
— Молчите! Ни слова, или вы убьете себя! — властно скомандовал доктор.
— Я ранена?
— Да.
— Опасно?
— Да. Но вы выживете, если будете меня слушаться.
— Я буду послушной. Я хочу жить, чтобы отыскать нашего дорогого малыша… А как Жермена?
— Теперь, когда вам стало лучше, я займусь ею. Оставляю около вас месье Людовика Монтиньи, доверьтесь ему, как доверились бы мне.
— Дорогой мэтр, — спросил интерн, — следует ли продолжать переливание?
— Нет, дружище. Наша больная заснет сразу же после того, как вы сделаете перевязку. Я на вас полагаюсь. Дайте я перебинтую вашу кровоточащую руку. Вот так.
Бледный, с искаженным лицом, с глазами, полными слез, нет-нет, да и орошавшими щеки, несмотря на неимоверные усилия их сдержать, князь Березов, по меньшей мере в десятый раз, приоткрыл дверь, заглядывая в комнату.
— Ну что, вы спасли ее? — спросил он, снедаемый беспокойством.
— Операция прошла успешно, и в любом случае сутки бедняжка проживет. Мой интерн не отойдет от нее ни на секунду. А как княгиня?
— Пойдемте к ней. Она меня пугает…
Профессор направился к Жермене, бившейся в тяжелейшем нервном припадке. Она призывала свое дитя таким душераздирающим голосом, что как ни закален был Перрье видом человеческого горя, но и его такой взрыв отчаяния заставил оторопеть.
Доктору припомнились времена, когда три года назад, спасенная из водной пучины тем, кто должен был стать ее супругом, княгиня заболела тяжелой формой менингита и чуть не умерла. И теперь профессор опасался рецидива ужасной болезни, который на этот раз мог унести жизнь несчастной княгини.
Она металась, проклинала себя, называла плохой матерью, заслуживающей смерти.
— Где была я? В театре… В театре… А они в это время похитили моего Жана, они убили мою сестру… Бедная Мария, ангелочек мой маленький, она до самой смерти защищала ребеночка… А я? Я была там… Я бы спасла его… Кто бы смог противостоять мне, его матери?! Жан! Верните мне Жана! Мишель, наше дитя… Мне нужен Жан… Ищите его… Найдите его… Или я умру…
— Жермена, любимая, ненаглядная!.. Нам вернут его… Я клянусь тебе… Но, умоляю тебя, крепись, мужайся… как тогда. Как всегда, в минуту опасности… Совладай со своим горем. У меня ведь тоже душа разрывается, но я мужаюсь, я борюсь…
— Я бы хотела… хотела… Но не могу. Какой ужас, какая мука, какой ад в груди… Это невыносимо… Мне хочется выть, рвать на себе волосы… Я желала бы умереть… О, как я теперь понимаю самоубийц! Да, есть вещи, которые перенести невозможно… Дитя мое, дитя… Оторвать ребенка от матери!.. Я же мать, поймите!..
Князь с сокрушенным сердцем пытался взять ее руки в свои, хоть как-то вразумить, заставить ее успокоиться хоть на минуту.
Напрасные усилия. Это хрупкое создание, доброе, как ангел, легкое, как птичка, проявляло прямо-таки мужскую силу и билось так, что могло переломать себе кости.
«Ей во что бы то ни стало надо заснуть, или все пропало», — подумал доктор.
Но так как не представлялось возможным сделать подкожную инъекцию, он распечатал флакон эфира, налил пригоршню и кое-как все же заставил ее вдыхать анестезирующее вещество.
Постепенно жесты княгини стали спокойнее, а горестный поток слов приостановился. Несколько раз она глубоко вздохнула и наконец впала в полудремотное состояние, обеспечивавшее ей хотя бы короткую передышку.
Князь, чье отчаяние все увеличивалось, бродил между женой и свояченицей и, всякий раз, проходя мимо пустой колыбели, не мог сдержать рыданий.
Доктор взял его за руку, энергично встряхнул и сказал:
— Мужайтесь. Вы найдете своего ребенка. Ни на минуту не отлучайтесь от княгини. И позаботьтесь о самом себе. Присмотритесь к людям, которые вас окружают. И будьте начеку. Злодей, похитивший Жана, имеет в доме сообщников. До завтра. Я приду к вам сразу же после визита в больницу.
ГЛАВА 7
Франсина д'Аржан ранее именовалась Франсуазой Марготен и пасла коров в Солони в сопровождении одноглазой жесткошерстной овчарки по имени Мусташ.
Однажды, осенним утром, заезжий коммерсант увидел, как она старательно делает бусы из ягод шиповника.
Она показалась ему довольно красивой, и он вылез из экипажа, вознамерившись приударить за ней по-гусарски.
Девочка оказала сопротивление, Мусташ ощерился.
Торговец вез на свалку образцы залежалой продукции, в частности, украшения из янтаря и кораллов, предназначенные для новорожденных, которые и высыпал на дрогетовую[35] юбку Франсуазы. Мусташ по-прежнему скалил клыки — длинные, белые, напоминающие дольки чеснока. Путник вспомнил, что, когда он покидал Сердон, предупредительная кабатчица из Дофэна положила в багажник жареную курицу и пару фунтов хлеба.
Он схватил курицу, хлеб и швырнул Мусташу.
Ах, Боже мой, мгновение — и все сдались: и пастушка и пес капитулировали, благодаря чему странник изведал счастье.
Но — увы! — внезапная идиллия возымела последствия. Бедняжка Франсуаза заметила, что поясок расширяется самым тревожным образом. Ясное дело, хозяева поспешили дать ей пинок под зад, а родители, когда она, вся в слезах, явилась к ним, чтобы исповедоваться в своем минутном заблуждении, не нашли ничего лучшего, как вышвырнуть ее за дверь.
Франсуаза, не располагавшая никакими капиталами, кроме четырех монеток по сто су[36], увязанных в уголок платка, попала в Париж.
Бюро по найму поместило ее к одинокому пожилому господину.
Когда живот ее увеличился настолько, что доходил уже до носа, пожилой господин позволил ей остаться еще на неделю, после чего другое бюро послало молодую женщину в семью буржуа растить новорожденного младенца.
Что касается ее собственного ребенка, Франсуаза попросту бросила его в казенном приюте, ибо, как и большинство красавиц, не страдала от избытка чувств.
В течение года она пришла в себя и поднакопила немного деньжат. Ей шел семнадцатый годок.
Раннее материнство не только не состарило девушку, но, насколько это возможно, сделало еще красивее. Теперь она напоминала те восхительные создания, кого ваяли в древней Греции, воспевали в средние века, а во времена Людовика XV провозглашали «некоронованной королевой». Сегодня же подобных ей, предварительно развратив до мозга костей, поднимают на щиты журналисты.
В первую очередь Франсуаза сменила имя на Франси-ну, а вместо фамилии использовала название центра своего кантона Аржан-сюр-Сольдр.
Итак, Франсина д'Аржан стала широко известной благодаря бесстыдной рекламе журналиста, которого щедро оплачивала натурой. В свете отнюдь не осуждали такого рода услуги.
Бедолаге репортеру оставалось только вопить: «Ах, если бы вы знали, какие скрытые очарования таит моя подруга! Какого все это отменного вкуса! Какие таланты и какая виртуозная техника!» Вот это, черт подери, эпитеты!
Как бы там ни было, фокус удался — и Франсина д'Аржан, познав и взлеты и падения, оказалась на вершине в том возрасте, когда иные ночные красавицы еще поджидают манны небесной.
Двадцати годов от роду она имела лошадей, роскошные выезды и особнячок, равного которому не имели и иные светские невесты.
К тому же Франсина была не просто ослепительно хороша — она была в моде. За нее не только дрались, но и стрелялись. Один из одержимых ею сказал, что красоту она сделала своей профессией. Другой финансист, делающий «звезд» и сам же потом перед ними пресмыкающийся, содержал ее в течение месяца. В конце концов, один очень распутный и крайне скупой герцог уступил Франсину владельцу прядильных фабрик Гонтрану Ларами.
Кто не знает Гонтрана Ларами, папенькиного сынка, кроме всего прочего, сахарозаводчика и сталелитейщика! Он был воплощенным представителем золотой молодежи, не брезговавшим тремя залогами успеха: заставить о себе говорить любой ценой, жить ради этого и уметь подать себя, формируя общественное мнение.
В ознаменование своего воцарения он подарил Франсине д'Аржан старинный дворец, принадлежавший ранее Регине Фейдартишо, на улице Эюле. Этот особняк приносил своим владелицам несчастье, ибо карьера Регины, владевшей им после банкротства Фелисии Мори, тоже с треском лопнула. Два месяца назад дворец приобрел Гонтран. И с той поры там закипело веселье.
В описываемый нами вечер давали званый обед, переходящий в ужин.
Франсина принимала светских кутил. Из мужчин присутствовали: виконт де Франкорвиль, его друг маркиз де Бежен — двое оставшихся в живых из знаменитого трио, включавшего ранее трагически погибшего Ги де Мальтаверна. Когда-то их называли «лакированными бычками».
Были тут и барон Бринон, считавший себя Адонисом[37], несмотря на лысый, как колено, череп. И известный юный красавец Гастон де Валь-Пюизо, любимец дам, к которым он, кстати, относился весьма цинично. Затем — биржевые маклеры, дельцы с ипподромов, журналисты, явившиеся в поисках сплетен для страниц светской хроники, а также для описывания всевозможных прелестниц на радость слабоумным старикам.
Среди дам блистали наводящие на определенные мысли Шпанская Мушка, Жюли-Цветочек, Клеманс Безотказная, Нини-Шлюшка, Похлебка-с-Чесноком и целая коллекция более или менее известных и заслуженных див.
Стол был великолепен и роскошно сервирован, подавали те безумно дорогие яства, которые встретишь ныне только лишь на подобного рода столах.
Болтали обо всем понемногу, но особенно об истории, нашумевшей из-за высокого социального положения ее жертв: украден ребенок князя Березова, убита его свояченица. Уж как только не комментировали, как только не обсуждали на все лады это преступление, до сих пор не раскрытое полицией и все еще остающееся самой жгучей загадкой.
— Их просто-напросто будут шантажировать, — утверждал всегда хорошо информированный маркиз Бежен.
— А не кажется ли вам, что это месть? — равнодушно заметил Гастон де Валь-Пюизо, хотя и был с князем накоротке.
— Месть? С чего бы это? — стоял на своем Бежен.
— А зачем было убивать девушку?
— Убивать? Но она жива, об этом пишут в вечерних газетах.
— Значит, истинным намерением злодея было убить юную красавицу.
— Нет, нет, нет, и слушать не хочу, — беспардонно вмешался повеса по кличке Малыш-Прядильщик. — Хоть на минутку забудьте об этом чертовом семействе Березовых. Вот уже два дня ни о чем другом не говорят, только о них! Хватит, довольно, меня, наконец, это бесит! Все газеты пестрят этой фамилией!
Бурная вспышка молодого человека была встречена смехом — этот чудак так пылко любил саморекламу, что не мог стерпеть сообщений о ком-нибудь, кроме как о его персоне.
— Захлопни пасть, Драный Башмак! — прикрикнула на него Франсина. Так она ласкательно называла Малыша-Прядильщика, чья челюсть и впрямь напоминала этот предмет одежды.
Он действительно был на редкость уродлив. Вообразите редкие, цвета горчицы, волосенки, глаза морской свинки, утиный нос, гнилые зубы, а кроме того, узкие плечи, цыплячью грудку, руки и ноги — как лапки паука-сенокосца, огромные колени и запястья — словом, настоящее страшилище. Прибавьте к этому полное отсутствие какого бы то ни было шика, неумение элегантно носить платье, а при всем перечисленном — чудовищное самомнение, основанное на семидесяти пяти или восьмидесяти миллионах, доставшихся от матери, которые он по-молодецки проматывал. Через шесть месяцев молодой человек должен был достичь совершеннолетия и только тогда вступить в права владения состоянием, но ему хватало кредиторов, готовых ссудить сколько угодно под одну его подпись.
Несмотря на уродство, пошлость и вульгарные манеры, у него были свои придворные, курившие ему фимиам, млевшие от удовольствия, ловящие каждое его слово, встречавшие хохотом его грубости, а на самом деле насмехавшиеся над ним.
Малыш-Прядильщик добродушно улыбнулся, когда Франсина столь оригинально призвала его к молчанию, и по-обезьяньи осклабился, обнажив зеленоватые клыки. Он обожал шутовство, трюки казавшихся гуттаперчевыми клоунов и подражал им, считая себя ловким гимнастом и фигляром высокого класса.
Затем, задрав полы фрака, молодой человек хлопнул себя по ляжкам и завопил:
— Называй меня твоей птичкой и скажи, что ты меня обожаешь!
— Ну разумеется, — съязвила девушка. — Все знают, что я без ума от твоей красоты. Ты мне за это достаточно много платишь.
Все рассмеялись, посыпались похабные шуточки. Общество, поначалу тешившееся яствами, становилось все более развязным и склонным к непристойностям.
Возбужденные парочки флиртовали, тут и там начала мелькать нагота.
В то же время ожидалось, что Малышу-Прядильщику, по обыкновению, взбредет в голову какая-нибудь фантастическая причуда, на которые он был большой мастак. Во всяком случае, этой двуногой горилле порой приходили на ум идеи, приводившие окружающих в полное замешательство.
Прежде всего он попытался поприставать к своей уже захмелевшей любовнице, но та, раздраженная отсутствием какого-нибудь сюрприза, дала ему по рукам. Напустив на себя серьезность, Гонтран Ларами кликнул лакея и отдал распоряжение. Слуга усмехнулся и через пять минут с важным видом внес на большом позолоченном подносе… ночной горшок.
Все почувствовали — началось! — и зааплодировали.
Франсина скорчила гримаску и бросила:
— Что он намерен делать, этот остолоп?
— Наверняка отмочит какое-нибудь грандиозное свинство! — взвизгнула Шпанская Мушка.
— Браво! Браво! — вопила компания. Малыш-Прядильщик взял горшок и, нахлобучив себе на голову, заметил:
— Тик в тик по размеру!
— Как раз на дурную голову, — заметила Цветочек.
— Давайте примерим, кому еще подойдет головной убор…
— А стоит ли? Все уже и так знают, правда, Жюли? Поставив горшок на пол, Малыш-Прядильщик сделал вид, что собирается на него усесться.
— Хватит, хватит! Нам вовсе не смешно! — завопили женщины.
— Штанов, штанов не снимай! — раздались мужские голоса.
И тут мерзкий кретин, думавший всех позабавить зрелищем своей наготы, выпалил:
— Я не таков, как вы, дорогие дамы, и не показываю всем и каждому все свое хозяйство.
Он повернулся к ночной вазе и бросил туда какой-то предмет, упавший с резким стуком.
Как ни быстро было его движение, Гастон де Валь-Пюизо успел заметить яркую вспышку, словно многократно умноженный блеск электрических ламп.
Он возопил, полный подлинного или деланного восторга:
— Гонтран Ларами, папенькин сынок, экстравагантный миллионер, ты потрясающий тип!
— Ах, да что там такое?.. — заволновались гости.
— Да, потрясающий! Ты знаешь, я в этом понимаю толк! — продолжал де Валь-Пюизо.
Польщенный грубой лестью, Малыш-Прядильщик ощерился в своей обезьяньей ухмылке. И со всем изяществом, на которое только был способен, отвесил Фран-сине глубокий поклон и, встав на одно колено, поставил горшок перед ней на скатерть.
— Какая гадость! — сказала Клеманс Безотказная, передернувшись от отвращения.
Франсина д'Аржан заглянула в ночную вазу и издала возглас радостного изумления:
— О, какой милый! Ты прав, де Валь-Пюизо, он великолепен!
— Вот именно, девочка моя. Ибо только мне могла прийти в голову причудливая идея выбрать такой футляр для бриллиантового колье стоимостью по меньшей мере в пятьсот тысяч франков.
— …И подарить его прекраснейшей из прекрасных, — поддакнул репортер Савиньен Фуинар.
ГЛАВА 8
Таким образом, этот идиот бросил к ногам бывшей коровницы, страдавшей когда-то от голода и холода, а ньше грязной до отвращения блуднице целое состояние. Да, просто настоящее богатство: по самым скромным подсчетам — пятьсот тысяч франков. Сумму, на которую целую зиму можно было бы содержать пятьсот семей ремесленников, обеспечить теплой одеждой их детей, накормить похлебкой стариков, защитить их от безработицы, лишений, болезней.
Потрясенная до глубины души, девушка то краснела, то бледнела, голос ее срывался. Она надела на шею пышную гирлянду сверкавших драгоценных камней.
Гастон де Валь-Пюизо сделал умоляющий знак рукой.
— О, дай нам как следует насладиться этим зрелищем, умоляю, дай посмотреть ближе.
Женщины, поджав губы, затаив в глазах недоброе, бесились, снедаемые завистью. Среди них не было ни одной, кто в этот миг не желал бы броситься и исцарапать в кровь Франсину, в чьем триумфе и впрямь было нечто раздражающее. Грациозным жестом она протянула украшение юноше, который, чмокнув девушку в запястье, схватил драгоценность и стал ее рассматривать как завороженный.
Все повскакивали со стульев и потянулись к де Валь-Пюизо.
— Дай и мне посмотреть. И мне. — Колье переходило из рук в руки.
Оно описало почти полный круг, и де Валь-Пюизо уже протянул руку, дабы, взяв его, возвратить Франсине, но остановился, зайдясь в сильном приступе кашля. И тут, без видимой причины, все электрические лампы потускнели. Воцарился полумрак, присутствующие заволновались.
Приступ кашля прошел.
— Нечего сказать, хороши же эти модные лампочки! — воскликнула Франсина.
Свет снова вспыхнул с прежней яркостью, но длилось это не более двух секунд. Внезапно столовая вновь погрузилась в непроглядный мрак, стало темно, как в погребе. Послышались тревожные возгласы, начался полный хаос, гости толкались, по паркету грохотали стулья, слышны были шуршанье шелковых юбок и звуки поцелуев.
Ужас объял Франсину при мысли, кого же, какое отребье она принимает в своем доме, всю эту шушеру, любителей гулящих девок.
Она вдруг подумала: «Мое колье!.. В руках у всей этой своры!.. Да я от него и кусков не соберу!»
И в отчаянье завопила:
— Огня! Скорей огня! Куда запропастилась вся эта чертова прислуга?
Голос ее перекрывал оглушительный гам, в котором смешались петушиные крики, свинячье хрюканье, тирольские песенки, крики «Ура!».
Истекли две долгие минуты, полные для Франсины и Малыша-Прядильщика тоски и муки, затем двери столовой распахнулись настежь, и на пороге появились два лакея с факелами. Это внезапное вторжение застало большинство присутствующих в позах, далеких от академизма, что послужило поводом для новой потехи.
Не смеялись лишь Франсина и Гонтран Ларами. Красотка обвела всех присутствующих взглядом и, не увидя своего колье, ощутила, как ее пробрало до костей.
Тут кислым голосом вступил Малыш-Прядильщик:
— А теперь шутки в сторону, отдавайте колье. Это вещица дорогая.
— Да куда оно делось, твое проклятое колье? — спросил Гастон де Валь-Пюизо.
— Вот именно, куда делось?..
— Не украли же его…
— Послушайте, верните драгоценность!..
— Да не съели же его, в самом деле.
Все заговорили разом: и барон Бринон, и Жан де Бе-жен, и виконт Франкорвиль, и Савиньен Фуинар.
Женщины, в глубине души надеявшиеся, что колье действительно украдено, про себя восторженно мечтали: «Ах, если бы и впрямь его увели!»
Колье никак не обнаруживалось, и мужчины, боясь, что их заподозрят, стали подозрительно коситься друг на друга. Они слишком давно были знакомы и знали, чего ожидать от присутствующих.
У Франсины началась истерика.
Малыш-Прядильщик в ярости взорвался:
— Вы, подонки, не морочьте мне голову! Совершенно ясно, что вещь у одного из вас. Верните ее, и все останется шито-крыто.
Гастон де Валь-Пюизо возмущенно запротестовал:
— Это оскорбление!
— Э-э, пустые слова!
— Ты сам вполне мог украсть колье! Одной рукой подарить, поразить все общество, а другой отнять! Хитро плетешь, Малыш-Прядильщик!
— Что?.. Чтобы я обокрал Франсину!..
— Черт возьми! Объегорить кого-нибудь на пятьсот тысяч франков — такое твоей семейке не впервой!
— Моих родителей можешь поносить сколько хочешь. Да, папенька, всем известная, старая каналья, был бы способен организовать подобный трюк… Но я? Никогда в жизни!.. Во-первых, я без ума от Франсины…
— Плевать я хотел, без ума ты или нет! Но ты обвиняешь нас всех скопом. А я предлагаю доказывать свою невиновность каждому в отдельности.
— Браво! — воскликнул барон Бринон.
— Примите нашу благодарность! — откликнулся Франкорвиль.
— Говори, что надо делать, — заявил Бежен.
— Я предлагаю следующее. Во-первых, никто отсюда не выйдет.
— Договорились.
— Затем дамы перейдут в гостиную и ни одна из них тоже не покинет помещения.
— Мы согласны, — от имени женщин ответила Шпанская Мушка.
— Что касается нас, господа, мы по очереди разденемся до первородного состояния, остальные внимательнейшим образом обыщут наши вещи, осмотрят все до последнего шва, а затем в свою очередь будут так же обысканы. Это вас устраивает?
— Целиком и полностью, — ответил хор мужских голосов.
Но в хор этот вкрался диссонанс. И с чьей стороны, как бы вы думали? Протест поступил от Гонтрана Ларами.
— Ну вот уж, придумали, — заворчал он. — Я не привык заниматься подобным эксгибиционизмом[38].
— Кончай шутить, голубчик, — в категорическом тоне прервал его де Валь-Пюизо. — Ты выполнишь те же формальности, что и мы. Поскольку существует лишь два варианта — либо ты вор, либо без рубашки страшен, как смертный грех. Во втором случае мы будем к тебе снисходительны.
— Ладно уж. Раз так надо, приступим. Но женщины, кто будет досматривать женщин? Я бы не прочь…
— Заткнись, развратник. Дамы, в свою очередь, обыщут друг друга.
Сказано — сделано. Однако тщательнейший обыск не принес никаких результатов ни у мужчин, ни у женщин. Напрасно осматривали каждую часть одежды, напрасно обшарили от пола до потолка всю столовую, заглядывали под мебель, за ковры и за картины, искали среди посуды. Весьма заметное массивное колье как в воду кануло.
Все гости испытывали не только естественное изумление, но, надо признаться, еще и сильнейшее разочарование. Им так хотелось бы обнаружить виновного! И не из любви к справедливости, а ради возможности загрызть персону, принадлежащую к их кругу.
Как бы там ни было, а завтра, узнав из хорошо информированных источников о краже, газеты поднимут хорошенькую шумиху. Репортер Савиньен уже что-то горячечно строчил в своем блокноте.