Жермена услышала последние слова и машинально взглянула на собеседников.
Она узнала знакомца мужа, барона де Валь-Пюизо, одного из тех, кого приглашали на редкие празднества в особняк Березовых. Он тоже узнал княгиню, почтительно ей поклонился и дружески помахал рукой князю.
В антракте мужчины встретились в фойе. Князь с удивлением заметил, что на светло-желтой перчатке молодого аристократа выступило кровавое пятно.
— А-а, да, — непринужденно пояснил тот, — я похож на живодера. Когда ехал сюда, какой-то омнибус зацепил мой экипаж. Посыпался дождь осколков — стекло в дверце было разбито. Вообразите, эта пустяковина и порезала мне руки и лицо, я был весь в крови.
Все это он излагал по-простому, мать называл как пай-мальчик «матушкой», не боясь показаться смешным в свете, где отданы на поругание самые священные чувства, а высшим шиком считается смешивать любовь с грязью.
— Ах, так здесь присутствует баронесса де Валь-Пюизо? Почему же вы меня не представите? — обратился к нему князь.
На лице молодого человека отразилось легкое замешательство, но он ответил без обиняков:
— Честное слово, дорогой князь, как ни лестно ваше предложение, но позвольте его отклонить. Моя мать — замечательная женщина, но происходит из самых низов и потому испытывает панический страх перед высшим светом, где она чувствует себя не в своей тарелке.
Князь из вежливости продолжал настаивать, но тут поднялся занавес.
Он вернулся к Жермене, а барон направился в свою ложу.
Когда Валь-Пюизо уселся рядом с матерью, та склонилась к нему и чуть слышно зашептала:
— Что с мальцом?
— Все в порядке.
— И все прошло как по маслу?
— Эх-э-эх, если бы… Сдается мне, я убил сестру княгини…
— Экий ты кровожадный! Уж больно ты, Бамбош, любишь пером размахивать… Когда-нибудь на этом и споткнешься!
— Больно жалостливая нашлась! Чертова девка сопротивлялась, как фурия…[17] Набросилась на меня с ножницами… Да так, что раскроила мне руки и лицо.
— Уж ты скажешь!
— Мне и самому ее жаль — милашка была — просто загляденье! Такая красотка, почище самой княгини. Я чуть умом не тронулся…
— Значит, сопляк в надежном месте?
— И теперь самое время тряхнуть простака-князя и его чопорную княгинюшку. У нас ни гроша не осталось. Во всяком случае, как бы там ни было, у меня алиби[18], и уж не знаю, каким надо быть пройдохой и заподозрить, что Бамбош и барон де Валь-Пюизо — одно и то же лицо.
Князь и княгиня Березовы досмотрели спектакль до конца, как настоящие зрители, желающие за свои деньги получить все сполна. Сидя в карете, они держались за руки и плотно прижимались друг к другу, оставаясь не только супружеской парой, но и нежными влюбленными.
Их возвращение сопровождалось церемониалом, к которому Жермена, любящая простоту, привыкла с трудом.
После того как экипаж обогнул огромную прямоугольной формы застекленную веранду, они ступили на ковер, устилавший сверху донизу крыльцо, и пересекли просторный холл, где рядами выстроилась челядь.
Поднявшись на второй этаж в свои апартаменты, княгиня, удивленная, что ее не встречает горничная, позвонила. Первая ее мысль была о ребенке, о Жане, — она не видела его целых три часа. Три часа! Три столетия без этого прелестного существа, которому была отдана вся любовь и нежность…
Жермена толкнула дверь в детскую. Та не поддавалась. Пораженная Жермена надавила сильней и позвала:
— Мария! Мария, открой, это я!
Никакого ответа. Ничего… Лишь мертвая тишина. Неизъяснимый ужас объял княгиню, она закричала:
— Мишель!
Князь услышал в голосе жены такое отчаяние, что мигом примчался:
— Что стряслось, Жермена?
— Там… В детской… Что-то… Я не знаю… Мария! Мария!
Михаил[19] в свою очередь навалился на дверь и с треском распахнул ее.
Жермена влетела в комнату и споткнулась о тело сестры, распростертое в луже крови. Обретя равновесие, она бросилась к колыбельке, увидела, что та пуста, и тотчас же заметила и распахнутое окно, и торчавшую в нем лестницу… Вся картина, словно нарисованная огненными линиями, мгновенно запечатлелась в ее мозгу. Жермена осознала ужасную правду: сестра убита, ребенок похищен…
Она пыталась говорить, двигаться, реагировать, но чувствовала только смертельный ужас, сковавший ее тело.
А потом она закричала. Закричала так страшно, что крик разнесся по особняку и заставил вздрогнуть всех, находящихся в доме.
Как подкошенная, она со стоном упала на руки мужу:
— Мишель… Наше дитя… Умираю…
Сраженный в самое сердце этим неожиданным и коварным ударом, князь на какое-то мгновение чуть было не лишился рассудка. Но, призвав на помощь все свое хладнокровие, он постепенно обрел то спокойствие, которое не оставляет по-настоящему сильных людей в самых драматических обстоятельствах.
Привлеченная ужасающим воплем княгини, сбежалась челядь.
Князь отнес жену на кровать и, видя, что она помертвела и почти бездыханна, кликнул помощь. Потом поднял Марию и уложил ее рядом с сестрой. Мороз пробрал его до костей, когда он почувствовал на своих руках теплую кровь убитой.
Гувернантка Фанни вбежала с полузастегнутым корсажем, простоволосая и стала расспрашивать, что произошло.
Взглянув на колыбель, где еще так недавно смеялся и лепетал младенец, Михаил увидел, что гнездышко опустело. Несчастный отец тяжело рухнул перед кроваткой на колени. Сердце его разрывалось, душу терзала мука, перед которой меркнут все слова. Он завыл как раненый зверь.
Расспросы гувернантки заставили его вскочить. Как будто не она обязана была знать все о ребенке, вверенном ее неусыпному попечению.
В ярости он сжал кулаки:
— Несчастная! Вы позволили похитить нашего ребенка! О, мы, глупцы, доверили равнодушным кровь от крови, плоть от плоти нашей!
Заметив, что вокруг столпились слуги, с виду, быть может, и сочувствовавшие ему, но в глубине души, возможно, злорадствовавшие, князь устыдился этого порыва и решил скрыть свою муку от посторонних глаз. Лишь один из них терзался так же, как он сам, и, заливаясь искренними слезами, выказывал душевную привязанность к потерянному ребенку. Это был старый дядька Владислав.
Князь взял его за руку как друга и сказал:
— Беги в конюшню. Лошадей еще не распрягли. Гони во весь опор к доктору Перрье и доставь его сюда во что бы то ни стало.
Старшая горничная хлопотала над княгиней, пытаясь привести ее в чувство, но сама не могла отвести глаз от Марии, продолжавшей истекать кровью.
Пока один посланец мчался за врачом, другой был отправлен за комиссаром полиции.
Полицейский прибыл первым, а через несколько минут появился также профессор Перрье — он был не просто врачом, но и другом четы Березовых.
Комиссар, человек еще довольно молодой, но не без способностей, отличался большим самомнением и упрямством. Он почувствовал в себе призвание стать полицейским, начитавшись романов Габорио[20], как иные становятся землепроходцами, начитавшись «Журнала путешествий»[21]. Популярные произведения вдохновили молодого человека, он освоил писательское ремесло, затем сдал письменный экзамен и неожиданно легко поднялся по административной лестнице. Иногда комиссар думал, что не может быть лучшего учителя, чем усовершенствованный им Габорио, а самого себя считал полицейским того типа, образцом которого служит неподражаемый господин Лекок[22].
В этом вопросе он, ослепленный собственной гордыней, глубоко заблуждался. Ибо, хоть иногда и доводилось ему в результате счастливого стечения обстоятельств добиваться блестящих успехов, случалось также попадать и впросак и карать невиновных за преступления, которые те не совершали. Неспособный и мысли допустить, что может ошибаться, комиссар, начав дело с ошибки, громоздил их одну на другую, отрицал очевидное и не желал отказаться от своих предубеждений, какие бы неоспоримые доводы ему ни приводили. При этом он был злопамятен, как краснокожий, увлекался каламбурами, страстно любил литературу, и порой на сценах заштатных театриков шли его второсортные пьесы, полные общих мест и литературных штампов.
Очутившись в особняке Березовых, комиссар стал важничать, принял высокомерный вид, допросил всех и каждого, третировал своего писца и вызвал ненависть князя, потому что даже к его горю отнесся неуважительно.
Счастье, что вскоре прибыл сопровождаемый дядькой доктор Перрье.
Пятидесятилетний профессор, внешне холодный и уравновешенный, принадлежал к категории людей, составляющих гордость науки и своего отечества.
Он выставил за дверь полицейских, отослал прислугу и оставил в комнате лишь горничную и Владислава.
Две сестры по-прежнему лежали рядом. Прозрачная бледность их лиц наводила на мысль, что они уже покойницы.
Врач нащупал пульс Жермены, приложил ухо к груди и коротко бросил:
— Ничего страшного. Она скоро очнется.
— Ах, доктор, — взмолился Михаил, — верните ее к жизни! Сделайте так, чтобы она пришла в себя!..
— Лучше повременить. Обморок даст отдых телу и душе. Потерпите немного. Сперва осмотрим бедное дитя…
С помощью трепещущей от страха горничной он расстегнул корсаж Марии. Когда подняли пропитанную кровью рубашку и обнаружили рану, доктор нахмурился и плотно сжал губы.
— Она ведь жива, правда? — Михаил едва мог говорить.
— Жива. Но при смерти.
— Какой ужас! Мария! Мария! Бедная моя сестренка! Доктор, дружище, вы столько для нас сделали… Спасите же ее, умоляю!..
— Я сделаю все возможное, но ничего не могу обещать. Время бежит!.. А в моем распоряжении не более часа.
— Что вам нужно, говорите! Нет того, чего я бы не сделал!
— Мне нужен ассистент, чтобы произвести почти безнадежную операцию… Ах, если бы со мной был мой врач-интерн!
— Мы сейчас же за ним пошлем.
— Если он дома, он сразу же приедет.
— Карета, доставившая вас, заложена.
— Прекрасно. Пошлите ему эту записку. — Доктор торопливо нацарапал несколько слов. — Я же со своей стороны должен немедленно сбегать домой и взять инструменты, необходимые для хирургического вмешательства.
— Для какого именно?
— Для переливания крови.
— Я не совсем понимаю…
— Это когда некто молодой и сильный отдает свою кровь, а я переливаю ее в вены несчастной малышки, у которой из всех жизненных проявлений осталось лишь слабое дыхание…
Пока длилась эта краткая беседа, комиссар с толпой слуг с фонарями обшарили весь сад вдоль и поперек. Полицейский искал улики, изучал каждый след, обносил его частоколом из мелких веток и строго-настрого запрещал к нему прикасаться.
Проделав эту работу, он явился к князю и сообщил, что не обнаружил ничего существенного. Тем не менее комиссар попытался успокоить беднягу и заверил, что приложит все усилия для успешного завершения дела. Это похищение, по его глубочайшему убеждению, никак не могло быть личной местью.
— Я считаю, что ребенок не подвергается ни малейшей опасности, — добавил полицейский. — Почти уверен, что это попытка шантажа. С помощью ребенка у вас попытаются вымогать деньги… Большую сумму денег…
В этот момент Жермена открыла глаза и услыхала последнюю фразу. Она хотела подняться, но, сломленная, обессиленная, раздавленная, снова откинулась на подушки. Что значила для нее потеря даже своего состояния! Да, разбойник, разбивший ей сердце, мог требовать от нее всего, чего угодно. Всего, и даже жизни, лишь бы ей еще раз взглянуть на Жана.
И вдруг несчастная женщина увидала страшную картину: ее сестра лежит вся окровавленная, с пронзенной грудью. Мария! Дитя, которое она взрастила и любила не только как сестру, но и почти как дочь…
Жермену душили зарождавшиеся в груди рыдания, закипавшие на глазах слезы никак не могли хлынуть.
Доктор делал для умирающей все возможное — подкожные впрыскивания эфира и кофеина. Но все его усилия не могли вывести Марию из плачевного состояния — она все дальше и дальше уходила в небытие.
Минуло уже полчаса. Руки Марии были холодны как лед, ноги окоченели. Оставаясь по-прежнему спокойным, профессор Перрье с болью в сердце наблюдал за приближением неумолимой смерти, которой в данный момент ему нечего было противопоставить.
Вошедший слуга внес сафьяновый ящичек с никелированной ручкой.
Доктор мигом выхватил ящик у него из рук, открыл и бросил:
— Аппарат готов к работе. Только бы прибыл мой ассистент, не то…
Бешеный топот копыт и грохот мчащейся кареты заглушили его слова. На лестнице раздались шаги — кто-то поднимался, перепрыгивая через две ступеньки. Вбежал студент в сопровождении Владислава.
— Скорее за дело, дружище, — бросил профессор студенту. — Будем делать переливание, но успеем ли — кто знает…
Вне всякого сомнения, не только бедняки страждут в этом мире, но и у богачей свои горести.
Однако последние имеют возможность пригоршнями бросать золото в уплату за услуги, что избавляет их от множества непоправимых несчастий.
ГЛАВА 4
Леон Ришар проживал в доме пятьдесят два по улице Де-Муан. Он занимал маленькую комнатку, обставленную просто, но с отменным вкусом.
Несколько эскизов, напоминающих о его профессии, да парочка умелых, написанных с натуры этюдов скрашивали голые стены и свидетельствовали о том, что хозяин не только ремесленник, но и художник.
Над железной кроватью, настоящей солдатской койкой, висели несколько памяток о тех временах, когда он служил в армии: скрещенные клинки, унтер-офицерское кепи, сабля с темляком[23], револьвер.
Напротив кровати — стол-бюро с этажеркой, с несколькими тематически подобранными книгами по вопросам политэкономии, брошюры социалистов и отмеченными синим карандашом вырезками из газет.
Рядом — туалетный столик с комодом, кресло, стулья с плетеными сиденьями, керосиновая лампа с абажуром.
Кругом царила безукоризненная чистота, нерушимый порядок свидетельствовал о том, что хозяин дома — человек серьезный.
С малых лет оставшись сиротой, Леон Ришар имел лишь родственников, живущих в Солони[24]. Вот почему, будучи еще совсем юным, он стал жить трудами рук своих, полагаясь лишь на себя самого.
Случай предопределил выбор профессии. Однажды старик декоратор, друг его родителей, привел Леона в свою мастерскую. Фантасмагория из бумаги, холста и раскрашенного картона заворожила мальчугана, и он, вернувшись домой, сам попытался малевать замки, леса, города, дома.
Его первые опыты, вся эта варварская мазня, понравились старому ремесленнику, сказавшему:
— У мальчонки есть понятие. Он далеко пойдет. Надо бы его отдать в малярство.
Отец Леона занимался одной из тех страшных профессий, от которых самые выносливые работяги помирают во цвете лет — он был стеклодувом. Радуясь мысли, что убережет Леона от этого пагубного ремесла, отец определил его в подмастерья к декоратору.
Затем старший Ришар отдал Богу душу, как умирает три четверти стеклодувов, становящихся легочными больными и слепцами. Мать, не выдержав горя и лишений, вскоре последовала за ним, оставив сына без средств к существованию.
В Париже, в этом оплоте прогресса и разнообразной широкой благотворительности, даже безнадежно больной человек не всегда может спокойно умереть на больничной койке.
Бедняки умирают у себя дома или на улице, если не имеют своего угла. А иногда смерть обходится чрезвычайно дорого, особенно если агония длится слишком долго.
Папаша Ришар был чрезвычайно сильным человеком. Долгие месяцы он сопротивлялся смертельной болезни.
Малыш Леон, рано повзрослевший от обрушившихся несчастий, обнаружил недюжинные способности и стал прилежным подмастерьем, а затем хорошим рабочим. Получив самое примитивное начальное образование, он решил расширить свои познания и посвящал этому часы досуга, а порой и сна. Юноша посещал школу для взрослых, ходил на курсы рисунка, упорно пренебрегая кабаками и винными погребками.
В свой срок Леона призвали на военную службу и дали солидные подъемные. К тому же у него был скромный капитал, пара сотен франков, по грошу накопленных в банке в ожидании предстоящих трудностей в начале службы, когда всего разом недостает.
Однако первые шаги на военном поприще оказались много легче, чем он предполагал. Да и то сказать — одинокая жизнь закаляет. Тем более Леон обладал статью Геркулеса[25], его железный организм не ведал усталости.
Хоть юноша и не испытывал чрезмерной любви к армейской жизни, но почитал своим долгом служить на совесть. Он хотел все знать и быстро усвоил премудрости артиллерийской науки. Вскоре Леон стал капралом, затем сержантом, а перед увольнением в запас вот уже четыре месяца носил офицерские нашивки.
Командиру батареи он сказал просто:
— Я предпочел бы быть простым солдатом в армии работяг. В тот день, когда отечество окажется в опасности и призовет на помощь своих детей, я буду на месте.
Затем Ришар спокойно вернулся в мастерскую по изготовлению декораций, снял на улице Де-Муан комнатушку, которую обставил, исходя из своих скромных средств, и, работая ради хлеба насущного, со всей страстью окунулся в изучение политических наук: посещал собрания, слушая ораторов-социалистов, излагающих свои доктрины, и находил их формулировки отвечающими его умонастроениям простого труженика, замечающего, что не так уж все и прекрасно в нашем образцовом обществе.
Никто не знал, есть ли у него подружка. И вовсе не потому, что юноша отличался каким-то особым пуританством[26], вовсе нет. Он был молод, наделен тем, что называют темпераментом, и вовсю забавлялся, когда приходилось совершать набеги в страну любви. Но это были всего лишь простенькие приключения, интрижки без последствий, мимолетные увлечения, вспыхивавшие и сгоравшие быстро, как солома.
Никогда до сих пор Леон не ведал настоящей страсти, серьезной привязанности, не встречал «родственной души». Он обладал всеми свойствами, необходимыми, чтобы стать превосходным главой семейства. И никому бы, и ему самому в первую очередь, и в голову не пришло, что на его долю выпадут немыслимые и весьма суровые приключения.
Леон Ришар жил в доме по улице Де-Муан уже восемнадцать месяцев. Через год после него поселилась этажом ниже пожилая супружеская чета.
Парочка была отвратительная — озверевшие от злоупотребления спиртным пьяницы без устали дрались и влачили самую жалкую жизнь. Супруг носил характерное прозвище Лишамор, что на местном воровском жаргоне значило Лакай-В-У смерть, под этой кличкой его и знали в здешнем районе.
Это был упитанный шестидесятилетний старичок с хитрыми глазами ежа, поросший, как дикий кабан, коричневато-серой щетиной. Алкоголь законсервировал его, как консервируют некоторые фрукты. На его помидорно-красной роже, словно спелые дикие вишни, выступали фиолетовые жировики.
Жена походила на свиноматку, ее жировые отложения тряслись при каждом движении, как пакеты желатина. Пила она ничуть не меньше супруга и ежедневно заглатывала два литра «купороса».
Людьми они были мрачными и едва ли обменивались в день пятью десятками слов, как если бы боялись проговориться о совершенных ранее преступлениях. Однако иногда, когда старуха напивалась, в ней, как это водится у заправских пьяниц, пробуждалась некая лучезарная ясность ума. Тогда она беседовала с консьержкой, чересчур любопытной, но в целом превосходной женщиной.
Да, супруга Лакай-В-У смерть не всегда была такой, как сейчас.
Когда-то ее знавали как примерную жену и хозяйку пансиона. Затем они с мужем стали торговать вином. Но… хозяева слишком много пили. Торговля прогорела.
К счастью, их дочь была миллионершей и теперь оплачивала старикам крышу над головой и кусок хлеба. Разумеется, она могла бы вести себя и более благородно. Двести франков в месяц… Шесть франков и семьдесят сантимов в день… Не густо… Вот и приходилось экономить на квартплате, еде, одежде, экономить на всем, чтобы свести концы с концами.
Был еще племянник, можно сказать, приемный сын, он иногда подбрасывал франков двадцать. А не то пришлось бы затянуть пояс потуже и не было бы возможности пропустить стаканчик, когда мучает жажда.
Вот и все, что было известно о финансовых делах супругов.
Однако квартплату старики вносили исправно, охотно наливали рюмочку-другую, вот к ним и относились уважительно, как к рантье[27].
Итак, пока Леон Ришар мечтал о Ноэми Казен, красивой и грациозной Мими, чей образ уже преследовал его, супруги этажом ниже устроили потасовку. Напрасно юноша пытался сосредоточиться, воссоздать в памяти неожиданные события, связавшие между собой два столь несхожих существа. Стычка была такой громкой, что мечты его разлетелись от изрыгаемой пьяницами ругани и ударов, которыми те, не скупясь, награждали друг друга.
К шуму свалки примешивался еще и неумолчный плач ребенка. Он нервировал молодого человека:
— Ну вот, теперь у них еще и ребеночек объявился. Малыш орал, не замолкая, а художник недоумевал:
— Что за ненормальные родители могли доверить крошку подобным людям? Только б они его не обижали.
Крик не стихал, но уставший юноша все же заснул — ведь была уже полночь.
Однако сон его был тяжел. Хотя он и не слышал больше жуткого дуэта пьяниц, под двери ему просочился ужасный, неизвестно откуда взявшийся запах. От смрада, заполнившего комнату, он почти задыхался. Это была затхлая смесь прогорклого масла, спиртного, тошнотворный запах тлеющего грязного тряпья.
Прошло несколько часов, и юноша, преодолевая тошноту, очнулся.
Светало.
Припомнив все, что происходило накануне этажом ниже, он спустился, опасаясь, что случилось несчастье.
Так и есть! Всю лестничную площадку заволокло едким дымом.
Могучее плечо высадило дверь. Леон очутился в маленькой прихожей. Распахнув двери, ведущие в комнату, он застыл, охваченный ужасом и отвращением.
Единственное, что он смог, так это прошептать:
— О, как это ужасно!
И, отшатнувшись при виде кошмарного зрелища, открывшегося его глазам, помчался предупредить полицию.
ГЛАВА 5
Как только карета, увозившая Бамбоша и едва не раздавившая Мими, была остановлена Леоном Ришаром, бандит открыл дверцу и бросил кучеру:
— Сматывайся. А клячу и колымагу оставь.
Сам же молодчик с плачущим младенцем на руках выскочил на мостовую, громогласно объявив, что везет малыша в больницу. Продираясь сквозь толпу, Бамбош узнал смельчака спасителя, которого неоднократно встречал раньше.
«Ты посмотри, — подумал бандит, — да это же мазила, живущий этажом выше стариков! Ну я его научу, как совать нос в наши дела! Возьмем его на заметку, и наши ребята с ним разберутся».
Бамбош в два счета доставил малыша к Лакай-В-Усмерть и без околичностей заявил старухе:
— Держи, мамаша Башю, этого толстомордика. Спрячь его и смотри в оба, чтобы с ним ничего не приключилось. Щенок принесет мне миллион с гаком.
— А нам он сколько принесет, сынок?
— Целое состояние. Будет на что выпить и тебе, и твоему Лакаю.
— Стало быть, малец — важная птица?
— Еще какая! Мамаша Башю, этот кусок мяса — настоящий принц. Ведь ублюдок — сын князя Березова.
— Так цыпленок — сын этой кривляки Жермены, в которую когда-то втюрился бедняга граф Мондье?
— Да, — уронил Бамбош, — бедный мой папочка, который, кстати, не был ни графом, ни Мондье. Настоящий злодей, и я правильно сделал, отправив его на тот свет.
— Кстати говоря, мне всегда было немного не по себе, что ты порешил своего родителя.
— Ты, старуха, дура набитая. Знала бы ты, что принес мне этот единственный удар ножом! Благодаря ему я стал главарем банды и у меня неплохая зацепка в самом высшем свете. Но вернемся к мальцу.
— А что с ним надо делать?
— Подержать у себя до завтрашнего утра. А я пока мигом обряжусь великосветским хлыщом и присоединюсь в театре «Водевиль» к Глазастой Моли, играющей роль моей мамаши. Завтра на рассвете она приедет за сопляком и сама определит ему постоянное местожительство. Понятно?
— Конечно же понятно, ты — лучший из всех бандитов. Эх-эх-хэ, а не подбросишь ли чего, чтобы смазать колеса бедной старухе, тебя взрастившей?
— Эге, значит, твоя дочка Андреа-Рыжуха перекрыла вам кислород?
— Нет, но ее муженек такой скряга, что тот жид. Бамбош порылся в кармане, извлек пару луидоров[28] и швырнул их на стол.
— Вот, возьми и хлебай вволю. Пойдем, уложишь щенка в кабинете. А мне подай рубаху, штаны, лакированные шкары[29], словом, вечерний костюм.
— Держи, драгоценный мой.
Через четверть часа мерзавец настолько преобразился, что и самый близкий друг не смог бы его узнать. Фальшивая черная борода, закрывавшая лицо, исчезла. Как и парик с бакенбардами, умело закрепленный на каскетке. Бамбош, избавившись от бандитских доспехов, превратился в очень элегантного светского молодого человека с узенькими пшеничными усиками и коротко стриженными белокурыми волосами. Фрак сидел на нем великолепно. Перевоплощение было не только мгновенным, но и поразительно полным.
Бандит закутался в длинное, до пят, зимнее пальто, надел мягкую шляпу, засунул под жилет сложенный шапокляк[30].
— Прощай, поганец ты мой любый, — сказала ему мамаша Башю с нежностью, подогретой спиртным. — Тысячу приветов Глазастой Моли, если она нас еще помнит.
— До скорого, старая греховодница, — откликнулся Бамбош. — Доброй ночи, Лакай, и не слишком усердствуй с самогоном. Ты же знаешь — «повадился кувшин по воду…
— По водку…
— … ходить и разбился»…
— Нет, напился по горло. — Старик зашелся смехом, похожим на кудахтанье.
Похохатывая, Бамбош вышел на проспект, где остановил экипаж.
Оставшись дома, супруги, уже находившиеся в крепком подпитии, не слишком долго раздумывали, куда бы истратить два луидора, великодушно оставленные Бамбошем. Несмотря на поздний час, было принято единодушное решение промочить глотку.
— До утра не дождаться. — Мамаша Башю была само нетерпение.
— И то, — поддержал ее Лишамор. — Я бы с удовольствием глотнул пунша…
— Да, пунш так и печет, так и печет, когда льется в брюхо…
— А в него бы долить шартрезу… абсенту… кирша… Словом, всех этих дорогущих, но пахучих штук…
— Именно, именно. Тут тебе и выпивка, тут и парфюмерия.
— А ко всему этому купить бы у аптекаря чистого спирту, да всю смесь и поджечь!..
— Возьму-ка я свою торбу да потопаю за всеми этими, вкусностями. А если мальчонка будет слишком уж хныкать, дай ему пососать большой палец.
Не прошло и двадцати минут, как старая карга вернулась, нагруженная, как ослица.
В здоровенный, литров на десять, котел старуха швырнула горсть рафинада, вылила все принесенные напитки, и Лишамор поднес к этой бурде спичку. Заплясавшее голубое пламя зловеще осветило мерзкие рожи супругов, в то время как в соседней комнате, брошенный на убогое ложе, несчастный ребенок заходился от крика.
Несмотря на то, что выпивки у Лишамора всегда было вдоволь, он не знал слова «достаточно» и останавливался лишь тогда, когда сон валил его замертво. Одеревеневший, с закатившимися глазами, в такие минуты он напоминал больного каталепсией[31]. Старик принадлежал к тем запойным алкоголикам, которые не могут спокойно видеть ни стакан, ни бутылку, ни бочонок без того, чтобы не попытаться все это моментально опорожнить. Казалось, удовольствие ему доставлял не столько сам процесс пития, сколько его последствия, не дегустация как таковая, а само состояние опьянения.
Итак, на столе пылал полный котел пунша.
Лишамор, очарованный запахом и дивным видом горящей, как расплавленный металл, жидкости, заявил:
— Я буду пить его горящим.
— Я тоже, — решила старуха. — А потом мы угостим княжьего выродка. Детишки под хмельком — такая забава!
Лишамор приложился к черпаку и стал пить большими глотками. Его почерневший рот, казалось, мог без вреда заглатывать и булавки, и осколки стекла, и купорос.
Старуха щедро плеснула себе в кружку, однако огонь погас, чем вызвал ее недовольное ворчание. Не отрываясь, она выдула больше литра, не замечая, как странно исказилось лицо ее супруга.
Лишамор вдруг подскочил на месте. Судорога прошла по всему его телу, с губ сорвался крик. Изо рта пьяницы, из самого горла, вырвался язык пламени. Перенасыщенный более чем за тридцать лет возлияний всевозможными горючими жидкостями, старый выпивоха вдруг загорелся. Весь спирт, пропитавший его тело: мышцы, кости, кориум[32], эпидермис[33], жировые отложения — воспламенился, и Лишамор запылал, как стоявший перед ним пунш.
Грудь его вздымалась от пароксизмов кашля, и, наконец, выдохнув огненную струю, он едва не опалил украшенное седой волосяной порослью лицо мамаши Башю, тупо наблюдавшей за происходящим.
Лишамор превратился в скрюченный труп, оставшийся в том же положении, в котором его настигло удушье, — животом на краю стола, а спиной прижатый к спинке стула, что не мешало ему пылать вовсю. Лицо было в огне, из глаз, носа и рта вырывалось пламя, вскоре охватившее и все тело. Кожа, пропитанная алкоголем, лопалась и шипела, словно жаркое. Шкворчало, вытекая, сало. Занявшаяся одежда поддерживала жар. Копоть поднималась к потолку и оставляла на нем жирный слой сажи. Воздух с летающими черными хлопьями становился все более удушливым и непригодным для дыхания. По всей квартире распространялся тошнотворный дух пригорелого сала.
Полузадохнувшийся ребенок метался на убогой постели, испуская пронзительные душераздирающие вопли.