— А ты не знал?
Котляревский помотал головой.
Странно, но новостью о замужестве Долининой Спартак не был ни огорошен, ни потрясен, ни выбит из колеи. На войне, знаете ли, очень быстро привыкаешь к потерям и учишься принимать удары судьбы. Но стало неприятно. Стало как-то пусто и горько внутри. Хотя в мыслях он и рассматривал подобный вариант.
Ах, Натка, Натка...
Возле подъезда Марсель остановился, протянул руку:
— Ну, давай, что ли. Еще увидимся.
— Домой не пойдешь?
Марсель вроде бы с сомнением оглядел пустой двор и очень странно посмотрел на Спартака:
— Да нет пока. Дела кой-какие имеются.
Спартак не стал уточнять — какие именно. Но взгляд Марселя ему не понравился.
Грязноватая лестница. Второй этаж. Обитая черным дерматином дверь с почтовым ящиком и наклеенными на нем вырезанными названиями газет. Спартак постоял перед дверью, прислушиваясь к жизни внутри, помедлил, держа палец над черной кнопкой: сами понимаете, как жильцы могут отреагировать на ночной звонок, особливо ежели все свои вроде как дома...
Н-да, триумфального возвращения не получилось.
Замок лязгнул изнутри, дверь распахнулась, на пороге возник пузатый плешивый коротышка с помойным ведром в руке. Увидел Котляревского, рыпнулся было назад, едва с плеч наброшенное пальтишко не слетело, потом пригляделся, узнал, вздохнул облегченно, дыхнув перегаром:
— Спартак, едрить-колотить! Че так людей-то пугаешь...
Дядя Леша. Тот самый трамвайный щипач, по стопам которого собрался идти его сынуля с экзотическим именем Марсель.
— Здрастье, дядь Леш.
— Ну и че, вернулся?
«А вот интересно, — некстати подумал Спартак, — почему после двух отсидок старику позволили обитать по месту жительства, а не выселили на сто первый?..» И развел руками:
— Вернулся вот.
— Молоток.
Особой радости в его голосе не ощущалось. Дядя Леша нерешительно обернулся на длинный темный коридор, потом синей от татуировок рукой почесал пук шерсти на груди под майкой и сказал:
— Ну, ты это... Давай заходи, что ли, че в дверях жмешься. Мать-то предупредил, что едешь?
— Не-а. Пусть ей сюрприз будет.
— А, ну да. Нехай будет, — как-то неопределенно ответил дядя Леша и поспешил протиснуться мимо Спартака. — А я вот, видишь, ведро решил вынести, на ночь глядя... Дверь только не захлопывай, я быстро — до мусорного бака и обратно.
И зашаркал ботами вниз по ступеням.
Спартак нахмурился. Отец Марселя всегда вроде бы неплохо к нему относился, а чего ж встречает, как нелюбимого соседа? С сыночком поцапался? Э-э, что-то поломалось в коммунальном королевстве...
Пожав плечами, он вошел в знакомо, домом пахнущую квартиру, шагнул к общей вешалке, расстегнул шинель...
И тут же, точно дело происходило на театральной сцене, распахнулась дверь слева, из приглушенно освещенной комнаты вылетела родная Спартакова сестра, повернулась и срывающимся шепотом бросила кому-то внутри:
— Господи, как же здесь душно, душно! Не понимаю: за что мне такая судьба — жить в тюрьме?! Почему мы не можем уехать, улететь отсюда? Вот ты. Ты ответь мне, Комсомолец, — последнее слово она произнесла в высшей степени пренебрежительно. — Неужели у тебя никогда не возникало желания убежать в какую-нибудь другую страну, где едят круассаны, где по утрам пахнет кофе и никто не спрашивает, как ты относишься к германскому вторжению в Польшу?!
Явление второе: те же и хозяин комнаты. На пороге вслед за Владой возник ничуть не изменившийся за время отсутствия Спартака тип по прозвищу Комсомолец. Он прислонился к дверному косяку и, хотя и кипел от ярости, но предельно спокойно, твердо, будто разговаривал с нервным ребенком, ответил:
— Нет, Влада. Никогда не хотелось ни убежать, ни уехать, ни улететь. Потому что эта страна, которую ты называешь тюрьмой, — мой дом, и я его люблю, и я тут живу...
— Гос-споди!
* * *
Зритель Спартак, в темноте коридора по-прежнему незамеченный, усмехнулся.
Да нет, ребята, все как всегда, ничего не меняется в неспешном многоактном квартирном спектакле...
Комсомолец был года на три старше Котляревского, уже вступил в партию (так что кличка несколько устарела), жил один — родители остались где-то под Сталинградом, — и служил каким-то там инструктором в Василеостровском райкоме комсомола. Причем не просто служил, а делал стремительную карьеру. Хотя удивляться тут нечему: биография — практически безупречная, возраст — самый что ни есть подходящий для молодого партработника, внешность — высоченный, где-то под метр восемьдесят восемь, голубоглазый, с русой челкой, непослушно падающей на глаза; в общем, типичный строитель коммунизма с плакатов. (Вот разве что руки малость подкачали: не руки, а форменные лопаты, с красными костяшками и толстыми пальцами; Комсомолец рук своих очень стеснялся и вечно не знал, куда их деть и куда спрятать. Хотя пролетарские ладошки именно так и должны выглядеть, не правда ли?)
А что являлось главным для партийной карьеры — так это то, что был он и Настоящим Коммунистом. Идейным. Убежденным. Причем не тем оголтело преданным делу Ленина — Сталина фанатиком, который с горящими глазами готов глотку порвать любому, кто усомнится в правильности курса — нет. Он был Коммунистом не только убежденным, но и весьма убедительным.
Язык у Комсомольца оказался подвешен как надо, мозги устроены правильно, да и с логикой тоже был полный порядок, так что в любом споре практически с любым оппонентом он деловито и последовательно разбивал противника наголову взвешенными аргументами, яркими примерами из истории и точными цитатами (отнюдь не из «Блокнота агитатора»), обращал в бегство, догонял и уничтожал.
Ну, вот простенький пример: заикается какой-нибудь правдолюбец насчет якобы ленинских слов о том, что «каждая прачка может управлять государством», а Комсомолец ему в ответ — бац! — заявляет: не прачка, между прочим, а кухарка, а потом — шарах! — точно процитирует вождя, который вовсе не о том высказывался[12], а потом, до кучи, — бух! — придавит фактиком: это, мол, еще классик Михаил Евграфович говаривал насчет того, что искусство управления государством сродни жарке яичницы... Что ж вы, товарищ правдолюбец, дорогой мой, источников не знаете, а ими оперируете?
И все, и спекся клиент...
Да что говорить, однажды, еще задолго до Финской, Комсомолец полчаса уговаривал Марселя вступить в комсомол. И ведь уговорил — не только не по годам ушлого, уже никому и ничему не верящего, надеющегося только на кастет (который у него был), шпалер (которого у него не было) и собственные силы хулигана, но и комиссию в райкоме! Причем сделал он это совершенно искренне, как искренен бывает миссионер, обращающий туземцев в христианскую веру.
(Другое дело, что магическая паутина слов, которыми Марселя опутал Комсомолец, развеялась очень быстро; вскорости Марсель перестал платить взносы, решив, что на фиг эта байда ему нужна, и утопил билет в Неве. Из комсомола его выперли. И Комсомолец полгода с ним не разговаривал. А вы просто запомните этот эпизод, потому как он еще сыграет некоторую роль в нашей истории.)
Короче, почти любому человеку Комсомолец мог доказать преимущества коммунистического строя перед любым другим строем...
Почти любому человеку — кроме одного-единственного.
* * *
— Как ты не видишь, что это не дом, это острог! — почти крикнула Влада. Прикрыла рот ладошкой и продолжала уже значительно тише: — Камера! Темница! Почему в своем доме мне не разрешено говорить, что хочу, и делать, что хочу? В тюрьмах наказывают за убеждения, если они отличаются от убеждений надсмотрщиков, в тюрьмах можно говорить и думать только тогда, когда разрешают! И это, по-твоему, — дом?!
— Просто это строящийся дом, Влада, — устало сказал Комсомолец. — Строящийся дворец! По углам еще кучи мусора, стены ободраны, стекол в окнах нет, дует, краской воняет, работяги какие-то в грязных одеждах шастают туда-сюда... А ведь еще есть начальник строительства, и прораб, и мастера, и проект есть, архитектурный план, по которому — и только по нему — ведется стройка... И если каждый работяга станет работать, как захочет его левая пятка, — давай, мол, здесь доски вместо кирпича положим, потому что дешевле будет, а тут, дескать, пусть эркер будет вместо арки: мне так больше нравится, а теперь вообще пора бы перерывчик на обед сделать и заодно устроить митинг о прибавке к зарплате, — то что произойдет с домом?.. А ведь есть еще и люди, которые категорически против того, чтобы дом был построен. И у этих людей есть свои люди среди строителей, и если всем дать волю, то... Дворец просто рухнет, Влада. Рухнет первый в истории дом для всех, потому что хватит уже войны дворцам, а мира — хижинам, пора сносить хижины и строить дворцы для всех и каждого... И кого обвинят в том, что дом рухнул? Начальника, прораба и мастеров. Потому что не обеспечили, не заставили, не смогли, не оправдали надежд... Но если все пойдет по плану, по проекту, то, когда ремонт окончится, Владочка, когда выметут всю грязь и высохнет краска — каким величественным Дворец засияет, а?!
— А если проектировщики ошиблись? — огрызнулась Влада, тряхнув гривой вороных волос.
Комсомолец помолчал, раздумывая.
— Да это, пожалуй, единственное, что меня пугает, — наконец кивнул он нехотя. — Тогда все напрасно. Тогда мы строим красивый замок из песка, который обязательно рухнет, как его ни укрепляй и как ни подгоняй строителей... Что ж, будущее покажет. И все равно моя совесть останется чиста: я просто возвожу свой этаж — и не халтурю. Потому что если каждый не будет халтурить... Ты не в курсе, но поверь мне: очень много бывших возвращается из эмиграции на Родину. Зная, что их здесь могут... ну сама понимаешь. И тем не менее возвращаются. Не все же они сумасшедшие! Значит, есть в этой стране притягательная сила, зарыт в ней какой-то магнит...
— И все ж таки ты пиит, Комсомолец, — не выдержал, подал голос из прихожей Котляревский, глядя на соседа с нескрываемым удивлением. И это человек, которого он не первый год знает!
(Дело в том, что пару лет назад Комсомолец как-то на кухне признался Спартаку: «Черт, нужно было мне учиться на поэта. Почему я наедине с самым дорогим мне человеком на свете говорю не о луне, соловьях и „посмотри, как прекрасна ночь, любимая“, а ругаюсь о политике и доказываю очевидные веши?!»)
Угораздило же парня...
— Спартак! — чуть ли не в полный голос взвизгнула сестрица Влада, моментально забыв о своем визави, прыгнула вперед и повисла у Котляревского на шее...
Все как всегда. Мгновенная смена настроений. Только что чуть ли не до драки диспутировала о социальном строе — а теперь, видите ли, рада по уши и все горести забыла...
Да, не повезло Комсомольцу с дамой сердца. Он любил Владу давно, искренне, глубоко... но, увы, безответно. И, как подозревала вся коммуналка, исключительно по причине идеологических разногласий.
* * *
Влада была на два старше Спартака, на год младше Комсомольца и при этом — полной противоположностью последнему. Чуточку экзальтированная, малость рефлексирующая, где-то страдающая, эдакая барышня Серебряного века... Хотя таковой себя отнюдь не считала. А считала она себя девушкой современной и — более того — намного современнее соседей по квартире, поскольку мыслила, как ей казалось, иначе. Она неудачно и ненадолго сходила замуж за какого-то хлыща-импотента из когорты непечатающихся писателей, от него не забеременела, зато забеременела идеями, которые, мягко говоря, шли вразрез с генеральной линией. Владка люто ненавидела советский строй, однако не столько из каких-то определенных политических убеждений, сколько из чувства противоречия и чтобы помучиться. Хотя — была отнюдь не дурой, университет закончила, умела смотреть на веши объективно... по крайней мере, если это не касалось политических размолвок с Комсомольцем. Некогда она преподавала язык в школе (Спартак нахватался по верхам немецкого именно благодаря сестре), но из-за неуемной критики Союза была уволена и теперь с трудом устроилась няней в детский сад.
Спасибо, хоть не арестовали.
Спартак вздохнул.
Вот ведь — получилось так, что любит его сестру человек, обитавший с ней на одной квартирной площади, однако же придерживающийся диаметрально противоположных взглядов. И только это обстоятельство мешало им сойтись...
Так-то. Вот такой клубок отношений запутался в скромной жизни простой питерской коммуналки. Герр Фрейд спятил бы, а мистер Шекспир просто обязан был бы повеситься от зависти.
* * *
Перепуганная мать, Марианна Феликсовна, выглянула из комнаты на крик Влады аккурат в тот момент, когда сестрица отлипла от Спартака и его заключил в медвежьи объятия Комсомолец. «Ну хоть кто-то рад моему возвращению...» — подумал Спартак. Он повесил шинель на вешалку и в окружении радостно гомонящих мамы и сестры двинулся к себе.
На пороге снял сапоги и сунул ноги в домашние тапочки, извлеченные суетящейся мамой из шкафа. Наскоро ополоснул лицо — мыться потом, потом. И только сейчас понял: он дома. Фронт остался во вчерашнем дне.
Но на душе отчего-то все равно было маятно. Из-за Наташки, что ли?..
* * *
Мама, конечно, всплакнула. Мама, конечно, тут же бросилась на кухню разогревать ужин, а потом побежала сообщать сонным соседям радостную новость: сын вернулся с войны, целый, живой, почти не раненный!.. А вот по пути к кухне Марианна Феликсовна нарочито небрежным и оттого неестественным движением подхватила с кровати некую одежку — серую в крупную клетку — и сунула в шкаф.
— Слушай, пока тебя не было, я в твою комнату переехала, ничего? — быстро сказала Влада, тоже заметив движение матери, но при этом старательно глядя в сторону. И добавила невпопад: — Давай я сейчас вещи перенесу обратно, тебе же, наверное, отдохнуть надо...
И, пряча глаза, скользнула в дверь за буфетом.
Спартак вымученно улыбнулся в пустоту комнаты. Э, ребята, все ж таки не все ладно в родной коммуналочке...
Оставшись один, он огляделся, тщетно ища в душе должные появиться спокойствие и умиротворение. Ну хотя бы умиление, вызванное самим фактом возвращения. Ничего. И — ничего, ровным счетом ничего не изменилось за время его отсутствия. Будто и не уезжал на увеселительную зимнюю прогулку в Финляндию. Вот только мать осунулась, похудела...
Да еще вот елка появилась, стоит себе у окна. Ну да, завтра ж Новый год, подумать только. Сороковой.
Круглая дата... Куценькая, конечно, елочка, зато игрушек много. Елка, надо же, как только мать ее дотащила... А в остальном — все, как обычно. Накрытый скатертью с кружевной каймой дубовый стол посередине большой комнаты (в самом деле большой; мама называла ее — точнее, большую ее часть — на старинный манер: «залой»), тяжелые стулья вокруг, псевдохрустальная люстра под потолком (горели только две лампочки из четырнадцати), книжный шкаф (толстые книги с позолоченными, но потрепанными корешками), слева — сервант с неизменными слониками (за сервантом — дверь в комнату Спартака), массивный платяной шкаф справа... Платяной шкаф разделял комнату на две неравные части: собственно залу и закуток Влады. Таким нехитрым манером две комнаты были превращены в три — когда родился Спартак. На семейном совете решили, что со временем, когда парень подрастет и если Владка замуж не выскочит и жилплощадь не сократят, вторая комната достанется ему. Так и случилось — подрос, не выскочила, не сократили. Так что теперь Спартак являлся обладателем форменного сокровища: отдельной, собственной, личной комнаты...
Владка наконец вышла из его комнаты, а там и мать появилась — с кастрюлей вареной картошки, достала квашеную капустку, огурцы, и Спартак вдруг понял, что проголодался. Даже не столько проголодался, сколько соскучился по нормальной, домашней пище... Однако первый кусок в горло не полез: мама, чуть поколебавшись, выставила на стол плюс ко всему и графинчик с водкой. Ополовиненный.
Ладно. Допустим.
Допустим, мама решила, что возмужавший сынуля, вернувшийся с фронта, от стопочки не откажется. Но вот вопрос номер один: как она узнала, что сын вернется именно сейчас? И — вопрос номер два: кто выпил половину графина? А ведь именно что выпил: не в привычках бывшей купеческой дочки Марианны Феликсовны Котляревской было переливать из бутылки в графин половину, а оставшуюся половину прятать на черный день.
Или мама в отсутствие Спартака начала прикладываться к водочке?
Спартак посмотрел на Марианну Феликсовну. Мать, конечно, смотрела на сына с обожанием, но в глубине взгляда таилось нечто такое... сомнение, что ли? Или растерянность? Он взглянул на Владу. Сестра угрюмо смотрела на скатерть.
Ну и бог с вами.
Он пожал плечами, набухал себе полную стопку, опрокинул в себя залихватски и взял вилку.
Напряжение несколько рассеялось. Потекли обычные застольные разговоры: как там дела на фронте, не обморозился ли, хорошо ли кормили, скоро ли война закончится, а в Ленинграде везде очереди, ничего не купить, даже продуктовые карточки на водку ввели, потому как война, и народ бросился затовариваться самым необходимым, эшелоны один за другим уходят в сторону финской границы...
О Наташке Долининой, что характерно, не было сказано ни слова.
...То ли водка подействовала, то ли просто отпускать начало — но очень быстро Спартака сморило. Причем так быстро, что даже мыться расхотелось напрочь, а хотелось раздеться, залезть под одеяло и... и вырубиться. Тупо вырубиться, без мыслей и снов. Ладно, чего там, в больнице мылся по два раза на дню, так что — завтра, все завтра.
Извинившись перед родней, Спартак поднялся, добрался до своей комнаты, с трудом стащил с себя гимнастерку и рухнул на кровать.
Вот ведь удивительно человеческий организм устроен! Только что готов был заснуть прямо за столом — а теперь сна ни в одном глазу, только безмерная усталость во всем теле.
Он слышал, как звенит за стеной убираемая посуда, как Владка о чем-то громко спросила мать, а та в ответ громко на нее шикнула — в смысле не шуми, ребенок умаялся, не понимаешь, что ли...
Спартак лежал на спине, закинув руки за голову, и в тусклом свете, льющемся с улицы сквозь неплотно задернутые занавески, бездумно разглядывал свою комнату. Мыслей не было вообще никаких. Комната казалась чужой и незнакомой. Модели аэропланов под потолком, над кроватью — книжная полка: преимущественно с фантастикой и преимущественно про космос... Давным-давно, лежа тут, он мечтал о небе — но не о голубом, которое видно и с земли, а о бездонном, беспросветно черном, с крупными немигающими звездами, похожими на осколки хрусталя на бархатном покрывале. (Правды ради стоит заметить, что на эти юношеские мечты иногда накладывались другие видения, с романтикой межпланетных путешествий имеющие весьма сомнительную связь. Например, виделась Спартаку на этом самом бархате Юлька Смирнова из параллельного — в прозрачной белой накидке, едва прикрывающей бедра; потом сестры Потаповы, вообще без какой-либо одежки... а там и Наташка Долинина не преминула влезть в череду чаровниц... Но это так, к слову.)
А теперь...
За время зимних прогулок по соседней Финляндии, после крови, смерти, ходящей рядом, и безнадеги, поселившейся в сердце... Нет, мечту о черном небе, полном далеких искорок-миров, Спартак не растерял, но... но сама мечта как-то поблекла, потеряла романтический ореол. Тяга к небу стала более приземленной, — если можно так выразиться.
Н-да, вот и вернулся гладиатор Спартак с арены. Не победителем вернулся, но и не в гробу. А где, позвольте спросить, цветы, овации, фанфары и толпы поклонниц? Нету. Никому не нужен он за пределами арены, вот в чем дело.
Погано было на душе.
Но незаметно для себя Спартак уснул. Без мыслей, без снов.
* * *
Семь утра. Зимний рассвет едва проклевывается над заснеженными крышами Васильевского острова. Морозно... нет — скорее зябко: к утру снег прекратился и ветер утих, хотя по-прежнему было где-то минус пятнадцать. Рабочий люд далеко внизу поспешает на работу, спросонья взрыкивают простуженные моторы автомобилей, раздраженно клаксонят водители общественного транспорта...
Спартак курил в открытое чердачное окно, кутаясь в шинель. Проснулся он на удивление рано, еще все спали, а ему отчего-то тесно и муторно стало в родной квартире, он неслышно оделся и полез на чердак. В голубятню. Туда, откуда в детстве он, Марсель и Комсомолец гоняли сизарей. (Уж не там ли, между прочим и кстати говоря, зародилась его любовь к небу?) Голубятня была пуста, дверца открыта, куда девались голуби — пес их знает. Может, разлетелись, может, переселились на зимнюю квартиру.
Зачем он сюда приперся? Детство — да какое там детство: юность! — осталась в снегах Финляндии, а зрелость почему-то не наступает. Уже не мальчишка, но еще и не взрослый мужик. Межвременье, черт его подери.
Он чуть отогнул халтурно приколоченную рейку у оконной рамы, посмотрел на сделанную перочинным ножиком надпись на чердачной доске: С. К. + Н. Д. = ... и неумело вырезанное сердечко. Спартак и Наташка. Загадочная формула подвыцвела, затерлась. А ведь самолично орудовал ножом, минут двадцать старался, потому как нож был туповатый, а хотелось, чтобы инициалы эти остались здесь навсегда. Той ночью, с тридцать первого мая на первое июня, когда выпускной уже отгремел, а разъезжаться по дачам родители еще только собирались, той ночью, когда Натка впервые позволила ему... а точнее, сама проявила максимум инициативы, и кожа ее фосфоресцировала в чердачной темноте...
Спартак скривил губы в ухмылке. Любовь — мнимая величина.
— Я почему-то так и думала, что ты здесь. Как узнала, что вернулся...
Он отпустил дощечку, та звонко щелкнула по раме, и оглянулся. Почему-то ничуть не удивился.
Все такая же, совсем не изменилась. Длинные белокурые волосы, выбивающиеся из-под вязаной шапочки, бледная, чуть ли не прозрачная кожа, голубые глазищи-омуты, а губы — чуть припухлые, розовые, мягкие (он помнил) и шершавые, а угадывающаяся под пальтишком грудь... Господи, какая у нее грудь...
Стоит, прислонившись плечиком к косяку. И смело смотрит прямо в глаза Спартаку.
— Наташка...
— Только ничего не надо говорить, — быстро сказала она. От косяка отлипла, пересекла чердак, зачем-то выглянула в окно, стараясь держать дистанцию. Повернулась, по-прежнему не глядя ему в глаза.
— Натка...
«Черт, веду себя, как малолетка...»
— Злишься? — спросила она.
Спартак собрался с мыслями и как можно равнодушнее пожал плечами:
— Да с чего?
— Тебе никто не доложил?
— О чем?
— Думаешь, я поверю, что ты не знаешь?
— Я много знаю, а тебя интересует что-то конкретно?
— Ты дурак?
Совсем как в детской игре, где позволяется разговаривать только вопросительными предложениями.
И Спартак проиграл, сдался, вздохнул утвердительно:
— Дурак. Знаю. Доложили.
Она наконец посмотрела ему в глаза. Но лучше б не делала этого: глаза ее были холодные, пустые. И бледно-голубые, как зимнее небо. Она потупилась и сказала жестко:
— Это жизнь, Спартак. Я не могу ютиться в одной комнате с родителями. И у тебя мама и сестра... А Юр... а у моего мужа трехкомнатная квартира. Он хорошо зарабатывает. Он твердо стоит на ногах...
Она осеклась, а Спартак смотрел на нее и недоумевал. Он не мог разобраться в собственных ощущениях. Нет, он по-прежнему любил Наташку, хотел ее, знал, что с ней ему будет хорошо так, как ни с одной другой женщиной... Однако, по большому счету, трепет и нежность, желание защитить и оградить подругу жизни куда-то ушли.
Дрянь.
Предательница.
Война. Война изменила его, заставила повзрослеть раньше времени, вот в чем дело.
Она вдруг опять вскинула на него пронзительные глазищи, сказала просто:
— Твоя мама пригласила нас к вам на Новый год. Обоих. Ты... ты позволишь прийти?
— А у него что, места в квартире не хватает? — желчно спросил Спартак.
— Ты против?
И посмотрела исподлобья, смущенно, беззащитно... как обычно смотрела, если что-нибудь очень-очень хотела.
Опять «вопрос — вопрос». И опять Спартак проиграл, сдался:
— Да приходите, чего уж...
Ему и в самом деле захотелось посмотреть на того, кого предпочла Натка. Просто посмотреть. Мы ж ведь интеллигентные люди, морды квасить друг другу из-за бабы не будем...
— Спасибо.
«А про фронт не спрашивает, — холодно отметил Спартак. — Не интересуется, не ранен ли я...» И спросил с ехидцей, просто чтобы не молчать:
— И кто ж он таков? Полярник? Стахановец?.. Или, может, летчик?
— Нет, — отрезала она. — Я... я зря сюда пришла. Думала, что... В общем, прости.
Повернулась и вышла, не прощаясь. Застучали по лестнице каблучки. Спартак опять остался один.
И чего приходила?
Но ведь пришла же... Зачем-то.
Может, из-за этого мама такая напряженная — пригласила бывшую пассию сынули с мужем, а тут сынуля сам проявился? И, спрашивается, зачем Натке приходить на Новый год с законным мужем, ежели я приехал?
Нет, никогда нам женщину не понять.
Только одно он понял четко, вдруг осознал с пронзительной ясностью: на бойню под названием Финская операция, происходящую на Карельском перешейке, он больше не вернется. Пусть его считают дезертиром — плевать. Не вернется.
Глава четвертая
Грустный праздник — новый год
Кто мог знать, что все так получится...
Наступал новый, тысяча девятьсот сороковой год. По давно сложившейся традиции праздник всей коммуналкой вскладчину отмечали в комнатах Котляревских — как наиболее приспособленных для приема большого количества гостей. Хотя слово «большого» весьма относительно: помимо семейства Спартака присутствовали Комсомолец, Марсель с папой и мамой, старик Иннокентий из дальней, возле туалета, комнаты... И чета Долининых. Или как там они теперь зовутся...
Итого десять человек. Не так уж много.
Муж Долининой оказался не полярником, не стахановцем и не летчиком. Он оказался партийным работником. Не то инструктором, не то агитатором, пес их разберет в ихней иерархии. В двубортном полосатом костюме, с прилизанными волосами, ясноглазый, чисто выбритый, косящий то ли под певца Лемешева, то ли под какую-то заграничную кинозвезду.
Гнида. Да еще с трехкомнатной квартирой...
Поначалу Спартак, и без того склонный к юношескому самокопанию, думал, что резкая антипатия к герою Наткиного романа вызвана исключительно ревностью, но потом посмотрел на Марселя и Комсомольца — и понял, что парням хлыщ нравится ничуть не больше, чем ему самому.
Ну, Марсель — понятно, ему всегда претили любые проявления законопорядка и государственности. Однако Комсомолец, который, казалось бы, должен адекватно воспринимать товарища по борьбе, тоже смотрел на хлыща холодно и чуть брезгливо, задавал провокационные вопросы и снисходительно ухмылялся ответам.
Хлыщ не нравился никому.
Кроме Натки, наверное. Но хлыщу на это было наплевать. Он сидел рядом со Спартаком и всячески старался Спартаку приглянуться — то подливал в бокал, то заводил беседы о тяготах фронта, то восхвалял Натку...
Наташка, красная как рак, вяло ковыряла вилкой салат.
Звали его Юра. (Ну не дурацкое ли имя?)
Впрочем, Спартак морду бить ему по-прежнему не собирался. (Кто ж виноват, что в результате это случилось? Сам Юра и виноват.)
* * *
А началось все как обычно; все, как помнил Спартак по прошлым Новым годам, разве что значительно более скромно: во время Финской со снабжением в городе стало совсем худо. И тем не менее — поздравления, пожелания, тосты и смех. Старик Иннокентий из комнаты возле сортира захмелел первым и принялся наезжать на папашку Марселя:
— Я Юденича гонял, мать твою! Всю Мировую провоевал, потом всю Гражданскую! Имею право! Где ты был, где воевал, а?! А я Антанту вот этим кулаком глушил!
Папашка привычно и беззлобно отмахивался, подливая всем окружающим. Влада чуть хмельно кокетничала с Комсомольцем, Комсомолец краснел. В общем, все как всегда.
Вот только...
Вот только Марсель старательно на отца не смотрел, а отец его, в сером, в крупную клетку пиджаке, сидел рядом с Марианной Феликсовной и подливал всем из уже знакомого Спартаку графинчика, а жена его, мать Марселя, рано постаревшая, измученная бесконечными стирками, готовками и уборками, скромно жалась в дальнем углу стола, а Влада время от времени бросала на этого папашку изничтожающие взгляды...
А потом Спартак вспомнил некую одежку — серую и в крупную клетку, — которую мама быстро сунула в шкаф. И вспомнил ее замешательство при появлении сыночка, смущение Влады, недовольство папашки и смятение Марселя. И ополовиненный графинчик. И обратил внимание, что Марианна Феликсовна нет-нет да и прижмется, будто невзначай, худым плечиком к плечу Марселева отца.
М-да. Оказывается, все просто, как дважды два...
А с другой стороны, что, скажите на милость, тут нового и необычного? Мама хороша собой, еще не старая, образованная, следит за собой... в отличие от матушки Марселя. И к тому же одинокая. Так что — имеет место элементарное влечение полов. Причем взаимное, судя по всему.
Но отчего-то на душе стало вовсе уж паршиво.
Лишним он оказался в родном доме, кто бы мог подумать...
И Спартак жахнул полную стопку...
Потом как-то неожиданно он оказался рядом с Иннокентием. И старик вещал ему, брызжа слюной и крошками салата:
— Нынешние финские заправилы, паренек, они ж не дурнее нас с тобой, понимают, что к чему. Народ Антантой запугали, дескать, чуть что — французы с англичанами введут войска — и всех бунтарей к стенке. Финские верховоды давно предложили себя Антанте, а Антанта давай на радостях обхаживать финнов, как ту девку. Им же интересно подобраться к Советскому Союзу, в двух шагах — в двух шагах, так твою! — сосед в сердцах хлопнул себя по ляжке, — от нас встать! От Ленинграда! От важнейшего города! Нельзя допустить! Особенно англичане усердствуют. Ох, не люблю их. Интервенты. Вот помню, в Гражданскую...