— Дома хочу Новый год встречать, чего тут, — угрюмо пожал плечами Спартак. — Да и что мне в госпитале-то торчать? Я — легкораненый, рана уже затянулась, нагноения нет, из процедур остались покой, пилюли и перевязка. На перевязку раз в день можно и в амбулаторию ходить, а пилюли можно пить и дома... Здесь я только койку зря занимаю.
— А если с тобой что случится, мне придется отвечать. Так, Котляревский? Скажем, хлопнешь в праздник больше положенного, замерзнешь в сугробе? С тебя-то спрашивать уже в другом месте будут, а с меня спрашивать будут здесь, на этой вот поднебесной территории. И спросят: почему ты, старый пень, выпихнул недолеченного бойца из госпиталя? А может, какой умысел имел? Может, как раз и рассчитывал, что по слабому здоровью любая хворь вгонит раненого красноармейца в гроб и на одного бойца в Красной Армии станет меньше?
Спартак внимательно посмотрел на айболита и подумал вдруг: «А ведь это странно — и что завотделением сам пришел, а не послал кого-то за рядовым больным, и разговор этот дурацкий. Что тут обсуждать? Я попросился на досрочную выписку — мне отказали. И чего мудрить? Передал бы отказ через дежурную сестру или лечащего врача — вот и вся недолга. А еще эти подначки про недолеченных бойцов...»
— Ну, нельзя так нельзя, — вздохнул Спартак, еще раз пожав плечами. И все же, видимо, по юношескому упрямству не удержался от последнего аргумента: — Только когда новых привезут, куда их класть будете? Вон, коридор весь забит.
И это было сущей правдой. От комнаты сестры-кастелянши и до шахты грузового лифта, то есть почти до самого конца коридора, по обе стены койки стояли вплотную друг к другу. Тяжелых, понятное дело, определяли в палаты, а в коридор выносили легких, к каковым относился и сам Спартак — так что он тоже загорал в коридоре... Вот только за последнее время, после «плановых наступлений» и «успешных прорывов вражеской обороны», тяжелых поднабралось немало.
— Правильно рассуждаешь, Котляревский, класть некуда, — военврач первого ранга снял очки, сунул в нагрудный карман халата. — В резерве у меня библиотечная комната, превращенная вами черт-те во что, часть коридора от ординаторской до процедурной да собственный кабинет. Все верно, Котляревский, верно... — И сказал решительно: — Тогда пошли оформляться на выписку, боец Котляревский.
И быстро направился в сторону своего кабинета. Потрясенному Спартаку ничего не оставалось, как догонять эскулапа. Спартак отказывался что-либо понимать. Дурака, что ли, товарищ доктор валяет? Или переутомился? Ведь у него операция за операцией, немудрено... Но тогда совсем уж непонятно, почему завотделением занялся Спартаком лично. Даже, похоже, собственноручно собирается оформлять бумаги, когда единственное, что от него требуется — это подпись под документами, заполненными лечащим врачом... Создавалось впечатление, что главная забота нынче у завотделением — легкораненый Спартак.
Все эти странности и неясности порождали легкую тревогу.
На рабочем столе Шаталова уже лежала заранее приготовленная медкарта больного Котляревского. «Час от часу не легче, — подумал Спартак. — Выходит, он заранее собрался меня выписывать и просто спектакль ломал. Зачем, позвольте спросить?»
— Чего встал? Стул придвигай и садись, — военврач обошел стол, взял медкарту, вновь нацепил очки. — Значит, Котляревский Спартак Романович?
Опять дурацкие вопросы. А то, можно подумать, костоправ не в курсе.
— Так точно. Он самый.
— Сын Романа, выходит, — раздумчиво протянул Шаталов, барабаня пальцами по медкарте.
Не, верняк, заработался доктор. Спит, видать, мало и все больше урывками. Но он, Спартак, он-то тут при чем?
— А отчество своего отца знаешь?
— Это-то зачем?
— Затем, что ты — больной, я — врач. Военный врач, прошу заметить. А ты всего лишь рядовой Красной Армии, временно поступивший в мое распоряжение, и обязан выполнять все мои приказания. Причем без обсуждения.
Шаталов поднял взгляд, посмотрел на Спартака поверх очков в круглой металлической оправе.
— Отца звали Роман Аркадьевич Котляревский, — как можно спокойнее проговорил Спартак.
— А маму как зовут?
Котляревский наклонился вперед, сказал почти ласково, будто он был врачом, а Шаталов — беспокойным пациентом:
— Слушайте, меня же в руку ранило, а не в голову. В карте все написано...
— Ну да, читал, — Шаталов, напротив, откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди. — Еще у тебя обморожение пальцев ног и бронхит. А вот про то, как зовут твою маму, в карточке ни слова.
— Вот именно. Там только то, что должно вас интересовать, — Спартак встал. — Разрешите идти?
Ему самому непонятно было, с чего он вдруг взъелся на беззлобного, в общем-то, айболита, но раздражение накатило нешуточное. Либо выписывай, либо перестань кота за хвост тянуть!
— Марианна Феликсовна, кажется? — спросил военврач. — Хотя с отчеством мог и напутать...
Спартак замер.
— Допустим.
— У нее еще родинка здесь вот, — Шаталов коснулся пальцем левой щеки. — Садись, прыгун. Тебе как-никак покой прописан.
Он достал из стаканчика карандаш, нерешительно постучал кончиком по зубам.
— Тут вот какая петрушка, боец Котляревский. По всему получается, я был знаком с твоим отцом. Все сходится. Имена, даты... В пятнадцатом году мы вместе с Романом Котляревским ушли добровольцами на фронт, на империалистическую. Познакомились в эшелоне по дороге на фронт. Вместе служили, он по связи, я по медицинской части. Когда нас прижали, его отряд попал в плен к германцу. Это было... дай бог памяти... в апреле шестнадцатого. Аккурат в те дни, — он постучал согнутым пальцем по обложке медкарты с ФИО и датой рождения, — когда ты появился на свет. Больше я с твоим отцом не встречался... И не слышал о нем ничего.
Последнюю фразу доктор как-то странно отделил от остальных фраз, словно споткнулся перед ее началом, думая, ступать или не ступать дальше, говорить или не говорить, но все же сказал. Спартак насторожился. Разговор нравился ему все меньше и меньше. А доктор между тем смотрел на него выжидательно. Ничего не сказать в ответ было бы невежливо.
— Я никогда не видел своего отца, — сказал Спартак осторожно. — Из германского плена он так и не вернулся. После того как с фронта перестали приходить отцовские письма, мать принялась выяснять, что случилось. Ей сперва отвечали, что пропал без вести, потом сказали, что отец в плену, потом настал семнадцатый, и в той круговерти точно узнать что-либо о человеке стало невозможно. Вот, собственно, и все, что мне известно. Получается, не больше, чем вам...
— Получается, — задумчиво повторил доктор.
А что мог Спартак рассказать доктору, если бы решил быть предельно откровенным? Разве что поделиться то ли сном, то ли воспоминанием из далекого детства. О том, как он однажды проснулся в своей кроватке и увидел склонившегося над ним большого усатого дядю. Дядя со страшным грохотом уронил револьвер, потом нагнулся, поднял его с пола и дал потрогать маленькому Спартаку. Потом рядом с дядей появилась мама, отругала его, отняла револьвер у ребенка, и они оба отошли от кроватки... Почему-то Спартак всегда был уверен, что этот усатый дядя — его отец и что все происходило наяву. А мать и сестра уверяли, что это был сон, что иначе быть не могло — отец ушел на фронт, когда Спартак еще не родился, и с фронта не вернулся...
Военврач Шаталов отстучал карандашом по столу какой-то одному ему известный ритм.
— А почему вас так назвали — Спартак? — вдруг спросил Шаталов.
Котляревский пожал плечами, не зная, отвечать или нет.
— У меня еще сестра есть, — наконец сказал он. — Влада, на два года старше. А родители ждали мальчика, и имя ему придумали: Спартак. Потому что отец, если вы не знаете, историком был, причем в то время весьма либеральных взглядов. Вот и настоял на этом имени... Но родилась девочка, а когда папа на фронт уходил, он не знал, что мама снова беременна — иначе бы остался... я так полагаю... Вот. А мама второго ребенка и назвала Спартаком. Меня.
— Да, круговерть нас всех тогда закрутила, разбросала... — непонятно сказал доктор, думая явно о чем-то другом. — Выходит, Роман так и пропал в плену. А как устроилась Марианна... Феликсовна? Я-то знаю ее исключительно по фотографии и по рассказам Романа.
Спартак опять пожал плечами, ответил нехотя:
— Мама работает корректором, в «Смене». Вот уже почти пятнадцать лет. Живем на Васильевском, в доме на углу Большого и Девятой линии.
«У меня еще сестра есть», — мог бы напомнить он. Но не стал. Видно было, что эскулапу это напрочь неинтересно.
— Ты знаешь... Кхм, — доктор кашлянул в кулак. — Ты знаешь, однажды, году эдак в двадцать седьмом, повстречал я одного нашего с твоим отцом однополчанина. Дело было в Москве на совещании военмедиков — меня туда от нашего госпиталя командировали. Так вот, он тогда попал в плен вместе с твоим отцом и сидел в одном лагере. И, по его словам, когда их освободили после Брестского мира, твой отец был жив и здоров. И, опять же по его словам, твой отец садился в эшелон, отправлявшийся в Россию... Правда, дальше этот человек потерял Романа из виду и не знает, добрался он до родины или нет. Дорога вышла долгая, трудная. То по нескольку дней стоят на какой-то станции, то дрова заканчиваются, то часть вагонов перецепят к другому составу. Многие сходили по дороге, потому как жрать нечего было, надо было хотя бы на пропитание заработать... В общем, вот так. Вот что он мне рассказал. Не знаю, насколько это тебе интересно, но все же касается твоего отца... Мало ли пригодится...
(Вдруг именно сейчас Спартак вспомнил один престранный разговор с сестрой. «А что бы ты сказал, — спросила его как-то Влада, — если бы узнал, что твой отец не погиб на германской, а сперва воевал за белых против красных, потом стал белоэмигрантом и нелегально переходил границу, чтобы помогать белому подполью, и погиб уже здесь от чекистской пули?» — «Дура, чего несешь?» — ответил ей тогда Спартак, покрутив пальцем у виска. «Сам ты дурак, — вздохнула она. — Будем ждать, когда поумнеешь. А сейчас иди играй в свой футбол».)
— О чем задумались, товарищ Котляревский? — военврач бросил карандаш обратно в стаканчик. — Хотите что-то мне сказать и не решаетесь? Я понимаю, понимаю. Знаете что? Если когда-нибудь у вас возникнет желание поговорить о вашем отце, смело приезжайте ко мне, адрес вы теперь знаете, смены мои тоже знаете...
Точно, чего-то недоговаривает эскулап. Голову можно дать на отсечение — военврач что-то хочет сказать или о чем-то спросить, но останавливает себя в последний момент, не решаясь на откровенность. Вот нашел для себя выход — предложил Спартаку заехать позже. А брать доктора, вернее военврача, за грудки субординация не позволяет. Позволь себе со старшим по званию какие-нибудь вольности, можно загреметь вместо отпуска по ранению на гауптвахту. Это только с виду доктор благодушный добрячок, который может простить что угодно, но Спартаку доводилось видеть, как он наводил порядок в отделении...
— Матери-то сообщил?
— Ага. Отсюда позвонил, с госпитальной вахты.
— Что ранен — сказал?
— Нет, вы что... Сказал, что жив-здоров, простудился вот только малость.
Спартак умолчал о том, что мама хотела навестить его — но он отвертелся. Пообещал, что через недельку-полторы выпишется и сам нагрянет. Потому как лучше предстать перед родительницей (и, разумеется, Наташкой) здоровым, не в застиранной пижаме, а в военной форме, с букетом цветов и каким-нибудь сувенирчиком для Натки.
Наташе он звонить не стал. Пусть будет сюрприз... Но потом вдруг такая тоска навалилась, что валяться в койке стало просто невмоготу. Да и встречать Новый год в больничных стенах — удовольствие, согласитесь, сомнительное.
— Понятно мне все. Ну, вот что, Котляревский. Отпуск по ранению вы получите, — военврач Шаталов открыл его медкарту. — А дальше... что собираетесь?
— Как я могу собираться? Что прикажут, — сказал Спартак.
Не скажешь же едва знакомому человеку, да еще и старшему по званию, хоть пусть он и трижды был знаком с твоим отцом, что на фронт, на эту бойню, больше возвращаться не хочет.
— Приказы во многом основываются и вот на этом, на моем заключении, — Шаталов внимательно посмотрел на Спартака. — Вы хотите назад в войну?
— А чем я лучше других?
— Тем, что вы уже воевали. Значит, есть опыт, есть внутренняя закалка — все это важно для кадрового военного. Самый лучший командир, или, как говорили раньше, офицер получается из солдата, понюхавшего пороху и знающего цену своей и солдатской жизни.
— Вы предлагаете мне пойти вместо фронта в военное училище?
— Я предлагаю вам подумать о такой возможности, — сказал Шаталов. — Время для раздумий у вас есть — отпуск по ранению. Десять дней. Помощь с училищем я обещаю. Не надо делать такое лицо, сын Романа. Ничего дурного и задевающего твою совесть тебе не предлагают. Тебе предлагают все так же служить Родине, только сменив участок фронта. И пользы от этого Родине, я тебя уверяю, будет не в пример больше. А погибнуть в качестве пушечного мяса ты еще успеешь... Ладно, уговаривать не стану, ты уже мужчина, уже взрослый, решай сам. Помочь помогу. Между прочим, перед твоим отцом у меня есть небольшой должок, так хотя бы сыну его отдать... — Он вдруг улыбнулся: — Если вы хотите меня спросить, Котляревский, зачисляют ли после такого ранения в летное, то скажу — зачисляют.
Понятно, почему он пошутил насчет летного — все пацаны стремятся в летчики. И Спартак исключением никак не был.
Собственно, на том и расстались военврач Шаталов и боец Котляревский.
Глава вторая
Разочарованный странник
Никакого щенячьего восторга и радостной приподнятости он не испытывал. Даже обидно чуточку: все ж таки с войны возвращается! Какой-то месяц назад Спартак воображал себе это возвращение в иных красках. Прямо скажем, в романтических тонах воображал, в лучших романтических традициях, не иначе, — навеянных романами Дюма и Майн Рида: он, подбоченясь, восседает орлом на белом коне, на груди позвякивают медали, девчата провожают его восхищенными взглядами и вздыхают томно, но он на них, конечно, ноль внимания, мать и сестра бегут навстречу. А вокруг обязательно все цветет и порхает в ярких солнечных лучах.
В действительности все оказалось донельзя буднично. Вместо белого коня — трамвай с заиндевевшими стеклами, в которых выгреты дыханием и протерты варежками иллюминаторы, что делало трамвай изнутри похожим на подводную лодку. Вместо восхищенных девичьих взглядов — дремлющие на сиденьях редкие (потому что все уже вернулись с вечерней смены) пассажиры, мужики — в застегнутых до последней пуговицы зимних пальто, тетки — с руками, по локоть засунутыми в муфты, точно в некие фантастические кандалы. Вместо брякающих на груди орденов с медалями и приподнятого состояния духа — уныние и безразличие...
Ежели покопаться — а глубоко копаться и не придется, — то Спартак испытывал сейчас лишь зверскую усталость и дикое желание отоспаться. Продрыхнуть часиков эдак двадцать, и желательно, чтоб без всяких сновидений. В госпитале толком поспать не получалось: будили стоны соседей по коридору и стоны, доносившиеся из палат, ночные хождения; давила на голову духота в помещениях, мучили собственные боли и кошмары, состряпанные из воспоминаний разной степени давности.
А еще Спартак испытывал яростное нежелание возвращаться назад, на Карельский перешеек. Не потому, что боялся смерти. А потому, что не хотелось помереть нелепо и бессмысленно, не дожив до четверти века...
Спартак увидел в окно, как, огибая гигантский снежный курган, сооруженный лопатами дворников, за угол сворачивает рота красноармейцев. В шинелях с иголочки, в новеньких буденовках, печатают ногу с нерастраченным энтузиазмом. Новобранцы, очередное пушечное мясо. Из них, дай бог, уцелеет один на десяток. Причем половина вообще не доберется до линии фронта. Точно так же, как было на дороге Лавоярви — Лемети со сводной автоколонной, состоящей из тридцать первой ЛТБр[8] и сто семьдесят шестого МСБ[9]. Рядовой эпизод «зимней войны».
На мине подорвался идущий первым в колонне легкий танк. Сразу же выстрелами из гранатомета была подорвана замыкающая колонну грузовая машина, к которой вдобавок были прицеплены сани-волокуши с боеприпасами. Гранатометчик лупил из леса, от которого до дороги было где-то метров тридцать, не больше. И весь прочий, не особенно многочисленный, по финскому обыкновению, отряд (а большими группами финны практически никогда не действовали) прятался в лесу. В белых маскхалатах чухонцы перемещались за соснами, за камнями, меняли позицию после короткой серии выстрелов и методично расстреливали колонну из всех видов стрелкового оружия, включая пулеметы. Обычная финская тактика, которая приносила им успех с самого начала войны и которой бойцы Красной Армии ничего не могли противопоставить... А что тут противопоставишь, когда шаг сделаешь с дороги и тонешь в сугробе, иной из которых до двух метров глубиной. Пока бойцы колдыбают до леса, с трудом выдергивая ноги из снега, белофинны положат всех, как на стрельбище. Оставалось лишь занимать позиции за колесами машин, за бортами грузовиков, за сброшенными на дорогу ящиками и открывать ответный огонь. Если в состав колонны входил танк, то огонь его пушек и пулеметов становился хорошим подспорьем. И хотя бить приходилось почти наугад, иногда такой огонь приносил пользу — финны, не особо-то и огрызаясь, быстро отходили, и колонна могла продолжить движение. Правда, все те же самые финны умудрялись потом, через какой-нибудь километр-другой, объявиться вновь, потому как на своих дурацких пьексах[10] они бегали быстрее, нежели продвигалась колонна, да и места знали — так что забрать еще несколько красноармейских жизней и вывести из строя одну-другую единицу техники было для них делом плевым.
В тот раз единственный в их колонне танк был капитально выведен из строя взрывом мины, и серьезный огневой ответ организовать было трудно. Рядовой Спартак Котляревский вместе с другими лежал на снегу, укрывался за передним колесом грузовика и вел стрельбу по лесу из «Мосина» (ох уж этот винтарь, подведет он потом Спартака). Вместе со всеми рядовой Котляревский поднялся в атаку вслед за командиром сто семьдесят шестого МСБ майором Чугровским.
Комбат был мужик храбрый, но войной не обстрелянный, а это, как понял Спартак (правда, не в тот день, а гораздо позднее), — крайне скверное сочетание. Но тогда комбат казался Спартаку форменным Гарибальди: ходит в полный рост, пулям не кланяясь, вообще не обращает на них внимания, размахивает наганом, матом и угрозой расстрела поднимает бойцов в атаку. Ни дать ни взять герой Гражданской войны вроде Щорса или Олеко Дундича, на чьих примерах воспитывался юный Спартак Котляревский. Тогда Спартак доверял товарищу комбату больше, чем старшине Лосеву. А последний, лежа рядом в сугробе, бормотал вполголоса: «Надо организовать плотный заградительный огонь, под его прикрытием развернуть миномет и выкурить чухонцев из леса, а не в атаку переть! Положат ведь нас всех, как курей!» Но старшина на то и старшина, чтобы приказы выполнять, а не философии разводить...
К комбату присоединился уполномоченный особого отдела Иванов. Вот только Иванов бегал от машины к машине, пригибаясь, при каждом выстреле вздрагивая и втягивая голову в плечи. Вдвоем они подняли батальон, для чего пришлось расстрелять одного крикуна и паникера.
И красноармейцы, среди которых был Спартак Котляревский, под прикрытием всего двух пулеметов (одного танкового, другого ручного) поперли по снежной целине в сторону леса, где засели белофинны. Перли, проваливаясь в сугробы по колено, а кое-где и по грудь. «Ура» никто не орал. Лишь глухо матерились под нос и высоко, как при переходе реки, поднимали над собой винтовки.
Понятно, финны эдакое счастье упустить не могли. Они, не спеша спасаться бегством, со своим чертовым северным хладнокровием принялись расстреливать, или лучше сказать, отстреливать бегущих к лесу людей. А поскольку многие партизанящие по лесам финны по довоенной профессии были охотники... В общем, мазали они редко.
Именно на этом коротком участке — когда прешь и не знаешь, что с тобой будет через шаг, но ничего изменить не можешь, а рядом падают, молча или захлебываясь криком, твои товарищи, — именно тогда Спартак испытал то, что древние греки называли катарсисом.
Детство и юность кончились как-то разом, а весь юношеский романтизьм остался в этом снегу. Вместе с каплями крови товарищей...
Тогда он добрался до леса живым, почему-то финские стрелки не положили на него глаз. Впрочем, стрелков этих, когда уцелевшие красноармейцы оказались под соснами, они так и не увидели — те ловко прятались среди деревьев: лесники из белофиннов были хоть куда. Правда, двое финнов все же угомонились под разлапистыми корнями — одного уложила наповал красноармейская пуля, другой был лишь ранен в ногу, но его прикончили свои же, перерезав горло знаменитым финским ножом.
Но с позиций сегодняшних дней сей поступок выглядел если не актом милосердия, то как минимум данью здравому смыслу. И вообще, у финнов можно было поучиться здравомыслию. Вот только грань между ним и циничной жестокостью была крайне расплывчата...
Дальнейшее не заняло и трех секунд. Спартак вдруг заметил шевеление среди толстых мшистых стволов, вскинул «Мосина», прицелился; финн в маскхалате тоже увидел Спартака, тоже вскинул винтовку, но Спартак успевал раньше.
И успел бы пустить пулю в противника. Если бы не треклятый «Мосин». Смазка замерзла, что на морозе происходило сплошь и рядом, и «Мосин» дал осечку. Зато со стороны финского дуэлянта послышался звонкий щелчок, показалось облачко сизого дыма — и Спартака что-то больно ударило в левое плечо. Его развернуло, бросило спиной в снег, и вся левая половина тела тут же онемела...
В общем, он валялся на снегу, смотрел в высокое небо, совсем как князь Андрей, и ждал ее. В смысле смерть...
Однако ж — на тот раз повезло, пронесло и миновало. Как раз потеплело до минус тридцати, товарищи ушли в глубь леса, преследуя белофиннов, но в арьергарде оказались санитары — они-то и потащили Спартака обратно к колонне.
Вот, собственно, и вся война Спартака Котляревс-кого. Его, так сказать, героический путь. Обстрелян, наблукался по морозу и снегам, бесславно ранен, обморозился — и вернулся.
Правда, нет худа без добра. Они так и не добрались до самой линии Маннергейма, а как известно, там дотов, колючки, бункеров и прочих защищенных участков — как блох на барбоске... И плевать, что те немногие, кто уцелеет на этой этой войне, вернутся отличными солдатами, золотым запасом Красной Армии. Да и война вышла не такой, какой представлялась. Бойня... В больничной курилке он рассказывал, как выбирался к своим, словно речь шла о веселом приключении. Слушатели разве что не покатывались с хохоту. А он ночами плакал от досады и страха.
* * *
...Ворота были заперты — дворник Ахметка зимой закрывает их в шесть, а сейчас уже восемь. Судя по этому факту, в домовом распорядке за время отсутствия Спартака ничего не поменялось и соблюдается он неукоснительно. Через боковой проход Спартак ступил под арку. Остановился, достал из кармана шинели пачку «Пушки», надорвал, выбил папиросу, закурил...
От колонны (а их под аркой шесть, по три с каждой стороны, ему ли не знать, ежели постоянно в детстве бегали между колонн, играя в пятнашки), так вот, от колонны отлепилась тень, стремительно скользнула к Спартаку.
— Скидавай мешок, солдатик.
Невысокий, но крепкий тип, трудно сказать, какого возраста, голос с явно деланной хрипотцой, низко надвинутая на глаза ушанка с меховым козырьком.
— Живо давай, служба, а то пощекочу ребрышки...
Тип выпростал руку из кармана пальто, щелкнула пружина, и в тусклом масляном свете единственного под аркой фонаря блеснуло лезвие складного ножа.
— Эвона как тут у вас все по-серьезному, — покачал головой Спартак. — Ну, раз все серьезно, то придется откупаться...
Он сплюнул с губ папиросу, медленно потащил с плеча вещмешок.
Затем, резко шагнув вбок, с короткого быстрого замаха опустил туго набитый «сидор» на плечо гопстоп-ника. Нож из руки выпал, звякнул, стукнувшись о колонну. А Спартак бросил вещмешок на заснеженный асфальт и, чтобы исключить неприятности, ногой отфутболил перо в наметенный дворником сугроб.
Гопстопник сидел, прислонившись к колонне, держался за ушибленное плечо и что-то шипел сквозь зубы — неразборчивое, но насквозь злобное. Ему было очень больно, потому как «солдатик» попал по плечу аккурат той частью мешка, где лежали консервы. Не случайно, разумеется, попал — туда и метил.
Спартак схватил этого «жентельмена удачи» за отворот пальто, поднял с асфальта, левой рукой сдвинул ему шапку на затылок. И преспокойно сказал:
— Твою морду я запомнил. Встречу еще раз в этом районе — убью. Усвоил? Э-э, земеля... По глазенкам вижу, что не усвоил. Выходит, не дошла пока моя наука до печенок...
И Спартак, отпустив пальто, всадил гопстопнику резкий полукрюк точнехонько в солнечное сплетение. Тот беззвучно задвигал ртом, ну вылитая рыба, и, вытаращив глаза, осел на асфальт.
Как те же финны. По окончании боя, если поле боя оставалось за ними, они подползали и добивали раненых красноармейцев не по врожденной злобности национального характера, а по хуторской привычке любое дело доводить до конца.
Спартак тоже не испытывал к этому приблатненному типу ни злобы, ни иных каких чувств, и праздник возвращения тот не испортил, потому что праздника, собственно, и не было. Просто дела надо доделывать. Добить удальца — это чересчур, перебор выйдет, а проучить так, чтобы забыл сюда дорогу навсегда, следовало всенепременно.
Спартак раскрытыми ладонями врезал гопстопнику по ушам, заставив заскулить...
— Так, все, цинк[11]! Ша, босота! Ну-ка по углам! — раздался под аркой уже другой — знакомый — голос.
— Он же дурной, Марс! У него котелок набок! — жалобно пропыхтел гопстопник снизу, вывернув голову и глядя на приближающегося Марселя во франтоватом пальто и пышной бобровой шапке. А затем неудачливый горлохват, не дожидаясь дальнейшего развития событий, проворно подхватил с асфальта упавшую ушанку и бросился наутек в сторону улицы.
— Извини, Спартачок, — якобы виновато развел руки в стороны Марсель. — Шутка. Мы с корешем увидели, как ты сошел с рогатого, и решили проверить, насколько сильны бойцы в Красной...
Марселя скрючило в три погибели от короткого, почти без замаха, бокового в печень.
— Хороший удар, соседушка, — прошипел сквозь зубы Марсель, безуспешно пытаясь разогнуться. — Смачный. Рука быстрая, ой, йо-о... Прежде ты так не умел. Научишь?
— Научу. Прямо сейчас, — пообещал Спартак, вновь закидывая вещмешок за плечи. — Записываешься добровольцем в Красную Армию и делаешь, что прикажут...
— Все, я догнал, можешь не продолжать. А теперь ты прими от меня один маленький совет. — Марсель все еще не мог выпрямиться. Стоял, согнувшись, опираясь рукой о стену, переминался с ноги на ногу. — После того как вдарил, сразу отступай на пару шагов. А то я бы тебе запросто засадил пику в икру или в колено. Или кулаком по бейцалам... — Он наконец отдышался. — Ну, двинулись, что ли?
Они неторопливо вошли в заснеженный двор. Марсель, невысокий, широкоплечий, стриженный под «полубокс», с нагловатым огоньком в серых маленьких глазках, пер ровно и уверенно, вразвалочку. Издалека видно, кто таков. Жизненная цель соседа Спартака по коммуналке определилась еще в юности, и к ней Марсель стремился семимильными шагами.
Мела поземка, и было противно. Триумфального возвращения не получилось, равно как и не было напрочь никакого новогоднего настроения. Сволочь все-таки этот Марсель.
— А ты, я смотрю, арсенал подлых приемчиков тоже пополняешь, — мрачно усмехнулся Спартак.
— Ну так время-то идет, — Марсель поправил съехавшую на лоб шапку. — А насчет подлых — это ты зря. На войне тоже небось не думал, благородно — не благородно выйдет, а мочил, чтоб самого не замочили. Ты же с Финской причапал?
— Откуда знаешь? — Спартак снова достал пачку «Пушки».
— Два и два сложил. На, угостись, — Марсель на ходу слазил в карман пальто, достал и открыл золоченый портсигар. — «Герцеговина Флор». Такие курит сам отец народов.
— А мне свои нравятся, — сказал Спартак. — Кстати, тоже могу угостить. Не хочешь? Ну как хочешь. Тогда давай, шутник, выкладывай, что у нас во дворе нового?
— Нового хватает. Тебе вкратце или подробно?
— А как пожелаешь.
— А тебе с чего начинать — с обшей политической ситуации или с какого-нибудь конкретного лица? — И добавил вроде бы бесстрастно: — Например, с Наташки Долининой.
Бесстрастный тон Спартаку категорически не понравился. Он остановился.
— А что у нас с Наташкой Долининой? — спросил он настороженно.
Марсель знал, как и весь двор, что у Спартака и Наташки из четвертого подъезда была любовь с седьмого класса. Юношески-романтическая, взаимная, трепетная и чистая. Продолжавшаяся вплоть до ухода Котляревского на финский фронт. А уж как убивалась Долинина во время проводов — о том до сих пор вспоминали.
Марсель чиркнул спичкой, протянул огонек Спартаку и, не глядя на приятеля, ответил кратко:
— Замуж вышла.
Глава третья
Дом, родимый дом
...Они именно приятельствовали — никак нельзя было сказать, что дружили: в слишком уж разных плоскостях лежали их интересы, привязанности и увлечения. Спартак мечтал о небе, его почти ровесник Марсель (названный так вовсе не в честь французского города, имя его было приблизительной аббревиатурой имен Маркса, Энгельса и Ленина) мечтал о карьере вора. И не простого щипача, как его отец (профессии пусть и весьма почетной в определенных кругах), а вора знаменитого, уважаемого и представительного. Вора с заглавной буквы. Чтобы Марсель стало именем нарицательным. Как у Папанина. Не в том смысле, что полярник был вором, а в смысле, что был уважаемым... Ну, вы понимаете. Пока Марсель еще ни разу не сидел, но к тому шел уверенно и четко. Тем не менее границы коммунальной квартиры, общие кухня и прихожая вынуждали с малолетства общаться, разговаривать, жить бок о бок; в общем — мириться с существованием друг друга. Так они и выросли вместе.