– Нет ничего проще, – пожал плечами хозяин. – Пойдемте.
Он проворно проводил д'Артаньяна к столику мимо поглощенных разговором на совершенно непонятном наречии шотландцев и без обиняков сказал:
– Вот этот господин хотел бы скоротать с вами время. Он дворянин из Франции, и зовут его Дэртэньен, очень приличный молодой человек… Вы не против его компании, сэр Оливер? А вы, Уилл?
– Ничуть! – ответил за обоих молодой человек. – Садитесь, сэр, чувствуйте себя непринужденно. Хозяин, еще один стакан нашему гостю… Или он предпочитает пить вино?
Д'Артаньян, стараясь делать это незаметно, потянул носом воздух, пытаясь определить, что за аромат распространяется от стоящей перед его новыми знакомыми раскупоренной бутылки с некоей желтоватой жидкостью, не похожей по цвету на любое известное гасконцу вино, – а уж в винах он понимал толк.
Интересный был аромат, определенно принадлежащий спиртному напитку – что же еще могут подавать в бутылках? – но очень уж резкий, незнакомый и непонятный…
– Все-таки, если не возражаете, господа, я хотел бы отведать то же, что и вы, – сказал он решительно. – Хозяин, принесите мне бутылку того же самого!
Хозяин, такое впечатление, замялся – вопреки всем своим ухваткам опытного потомственного трактирщика.
– Любезный Брэдбери, я же просил бутылку! – удивленно поднял на него глаза д'Артаньян.
– Воля ваша… – пробормотал хозяин и очень быстро вернулся с бутылкой того же загадочного напитка и зеленым стаканом из толстого стекла с массой воздушных пузырьков внутри.
Д'Артаньян незамедлительно наполнил стакан до краев, как привык поступать с вином. При этом вокруг распространился тот же аромат – резкий, странный, но, право слово, приятный…
Лысый Уилл Шакспур осторожно спросил:
– Сэр, вам уже доводилось пивать виски?
– Уиски? – переспросил д'Артаньян. – Это вот называется уиски? Нет, любезный Шакспур, не буду врать, не доводилось. Но мы, гасконцы, отроду не пасовали перед вином, как у нас выражаются – нет винца сильнее беарнского молодца…
Молодой человек вежливо сказал:
– Видите ли, это покрепче вина…
– Ба! – воскликнул д'Артаньян. – Что за беда? Посмотрим…
– Гораздо крепче, сэр Дэртэньен…
– Не беспокойтесь за гасконцев!
– Весьма даже покрепче…
– Черт побери! – сказал д'Артаньян, уже поднесший было стакан ко рту. – Я слышал, моряки пьют какой-то рром… И говорят, что он гораздо крепче вина… Это что, нечто вроде?
– Вот именно, сэр. Если у вас нет навыка, умоляю вас быть осторожнее. Попробуйте сначала маленький глоточек, если вы никогда не брали прежде виски в рот, а уж потом…
«Ну уж нет! – заносчиво подумал д'Артаньян. – Чтобы англичане учили француза, мало того, гасконца, как пить вино, пусть даже оно крепче обычного? Волк меня заешь, что хорошо для англичанина, сойдет и для беарнца!»
И он решительно выплеснул в рот полный стакан – как, помнится, некий Гвардий разрубил какой-то там узел, хотя д'Артаньян решительно не помнил, зачем ему это понадобилось…
Гасконец замер с разинутым ртом. Было полное впечатление, что по глотке ему в желудок скатилась изрядная порция жидкого огня, каким потчуют грешников в аду черти. Слезы навернулись на глаза, от чего все вокруг затуманилось, раздвоилось и поплыло, – и трактирная обстановка, и собеседники. Горло жгло немилосердно, дыхание перехватило, словно веревкой палача, все тело сотрясали спазмы…
«Отрава! – пронеслось в мозгу у гасконца. – Агенты Бекингэма! Яд! Кардинал и не узнает, как я погиб, угодив в ловушку средь бела дня, в центре Лондона…»
– Быстренько закусите! – воскликнул лысый толстяк Уилл, проворно подсунув д'Артаньяну ломоть сочной ветчины. – Жуйте же, Дэртэньен!
Д'Артаньян не заставил себя долго упрашивать – схватил кусок с массивной трактирной вилки прямо рукой и запихнул целиком в рот, чтобы хоть чем-то унять жжение в глотке, то ли ставшей деревянной, то ли сожженной напрочь неизвестным ядом, столь опрометчиво употребленным внутрь.
Прожевав ветчину, он сделал длинный судорожный глоток. Соседи по столу смотрели на него сочувственно и, в общем, мало походили на коварных отравителей. Д'Артаньян посидел немного, прислушиваясь к своим ощущениям.
Постепенно на лице у него стала расплываться блаженная улыбка. На смену жжению в животе пришло приятное тепло, понемногу распространившееся по всему телу, в голове легонько зашумело, зрение вернулось, мало того – мир наполнился новыми красками и оттенками, эти двое казались близкими и даже родными, словно он знал их сто лет, и даже чуждая Англия представлялась отныне вполне уютной и привлекательной страной.
– Черт возьми, да я же пьян! – сказал д'Артаньян.
– Без сомнения, сэр, – вежливо подтвердил молодой человек. – Как всякий, кто одним духом осушит четверть бутылки джина, да еще без привычки к нему…
– За ваше здоровье! – воскликнул гасконец, браво наполняя свой стакан, но на сей раз наполовину.
И немедленно выпил.
– Многообещающий юноша, – одобрительно сказал толстяк Шакспур. – Из него выйдет толк…
– Вы не знаете гасконцев, господа мои! – сказал д'Артаньян, вновь ощутив приятное тепло во всем теле и прилив благодушия. – Нас этими самыми уисками не запугать, хоть бочку сюда катите… – Он огляделся и, не особенно заботясь о том, чтобы понизить голос, сообщил: – Вы знаете, какая мне пришла в голову идея, когда я присмотрелся к этим самым шотландцам? А неплохо было бы, господа, если бы такие юбки носили женщины? А? Вы себе только представьте стройную красоточку с великолепными ногами в такой вот юбке…
– Приятное для глаза было бы зрелище, – согласился толстяк Уилл. – Пока этой модой не завладели бы престарелые мегеры и прочие уродки.
– Ну, можно было бы все продумать, – решительно сказал д'Артаньян. – Запретить, скажем, старым и некрасивым носить такие юбки…
– Ага, и уж тогда вас непременно растерзала бы толпа разъяренных баб, – фыркнул Шакспур. – Какая женщина признает себя старой и некрасивой?
– Пожалуй, – согласился д'Артаньян. – Значит, вы – господин Шакспур, поэт, и у вас есть герб… А вы, сударь?
– Меня зовут Оливер Кромвель, – сказал молодой человек.
– И вы наверняка дворянин, судя по вашей осанке и шпаге на поясе?
– Имею честь быть дворянином. Из старинной семьи, надо вам знать. Мой предок по линии дяди даже был когда-то лордом-хранителем печати у короля Генриха Восьмого. – И молодой человек признался, слегка поскучнев: – Правда, король отблагодарил его за верную службу тем, что послал на плаху…
– Ну, с королями это сплошь и рядом случается, – понятливо поддакнул д'Артаньян, наливая себе еще виски. – Благодарности от них ни за что не дождешься. Да что там далеко ходить… Возьмите, например, меня. Совсем недавно случилось мне спасти одному королю свободу, жизнь и трон… И как, по-вашему, он меня отблагодарил? Милостивым наклонением головы и парой ласковых слов… Честью клянусь, так и было! Хоть бы пару пистолей прибавил…
– Не те нынче пошли короли, – глубокомысленно заключил Шакспур, опрокидывая стаканчик виски. – Другое дело в старину… Старые короли ни в чем не знали меры, и награждали по-королевски, и карали. Уж если они сердились, отрубленные головы валялись грудами, а если осыпали милостями, то простой конюх в одночасье делался герцогом…
Оливер Кромвель фыркнул:
– Ну, что до последнего – то все мы знаем беззастенчивого выскочку, который стал герцогом чуть ли не из конюхов…
– Я о другом, Оливер, – сказал Уилл. – О том, что в старину и кары, и милости отмеряли другой мерой…
– Я понимаю, Уилл. Мне просто грустно… – Молодой человек залпом осушил свой стакан. – Вы знаете, Дэртэньен, что со мной произошло? Мы с моим родственником, почтенным Джоном Хэмденом, членом палаты общин парламента, совсем было собрались навсегда переселиться в Америку, в колонию Массачусетс. Уже нашли корабль и внесли деньги за проезд. Но мой родственник сам не платил «корабельного налога» и призывал к тому же других. И его величество, чтоб ему пусто было, издал незаконное распоряжение: те, кто не заплатил налога, не имеют права покидать Англию. Мы уже поднялись на корабль… но отплытие отменили, а нас вместе с другими такими же бедолагами заставили сойти на берег…
– И что же вы намерены делать? – сочувственно поинтересовался д'Артаньян. – Заплатить?
– Ни в коем случае! – нахмурился Кромвель. – Не видать ему наших денег! Его величество еще убедится, что поступил опрометчиво, не позволив нам навсегда покинуть Англию. Честью клянусь, я ему так не спущу!
– И правильно, – сказал д'Артаньян. – Таких королей, по моему глубокому убеждению, нужно учить уму-разуму. Драть налоги с дворян, подумать только! Значит, вашему предку отрубил голову Генрих Восьмой? Слышал я у себя в Беарне про этого вашего Генриха. Это правда, что он каждое утро приказывал привести ему новую жену, а к вечеру отрубал ей голову? У нас говорили, что таким образом сгинуло не менее пары сотен благородных девиц…
– Молва, как обычно, все преувеличивает, – ответил Кромвель. – Король Генрих казнил лишь двух своих жен – и еще с двумя развелся…
– Тоже неплохо, – сказал д'Артаньян. – Решительный, надо полагать, был мужчина…
И подумал про себя: «Будь на месте нашего мямли Людовика этот самый Генрих, да прознай он, что его женушка крутит шашни с заезжим франтиком… У такого не забалуешь! Снес бы беспутную головушку, как пить дать. Да и братца вроде Гастона удавил бы, есть подозрение, собственноручно. Не повезло нам с монархом, ох, не повезло…»
– А вы, стало быть, сударь, пишете стихи и пьесы? – спросил он толстяка Уилла. – И их, я слышал краем уха, даже на сцене представляют? Надо же! Первый раз вижу живого поэта… то есть, я и мертвых-то раньше не видел… ну, вы понимаете мою мысль… В толк не возьму, как это можно написать длинную пьесу, чтобы все было складно и ни разу не запуталось…
– Занятие, надо сказать, не из легких… – сказал польщенный Уилл.
– Будьте уверены, уж я-то понимаю, – заверил д'Артаньян. – Хоть про нас, гасконцев, и говорят, что люди мы дикие, темные и неученые, но я в Париже, да будет вам известно, и в книжные лавки захаживаю, и стихи дамам декламирую. А вы, простите, пьесы пишете наверняка из древней истории?
– Совершенно верно.
– Ну да, конечно, – грустно сказал д'Артаньян. – В старину жизнь у людей была не в пример интереснее. А теперь… Как скучно мы живем, господа! Тоска гложет… Вот взять хотя бы меня. Не жизнь, а сплошная скука: дуэли, интриги, заговоры… Как-то мелко все это, право! Вот в старину были страсти! Мифологические, учено говоря! Не нынешним чета…
Уилл подумал и спросил:
– А вы никогда не задумывались, дорогой Дэртэньен, что лет этак через двести люди будут говорить точно так же? Что тогдашние интриги и битвы покажутся им скучными, а вот наша жизнь – не в пример более увлекательной, отмеченной кипением прямо-таки мифологических страстей? Вдруг да и о вас напишут пьесу…
– Обо мне? – горько вздохнул д'Артаньян. – Спасибо на добром слове, дружище Уилл, но мне этого вовек не дождаться. Пьеса про то, как я на Пре-о-Клер дерусь на шпагах с Портосом? Это же такая обыденность… Давайте выпьем за ваше здоровье, Уилл! Почему вы так грустны, Уилл? Вас тоже не пускают в Америку?
– Мои печали несколько другого характера, – признался Шакспур. – Никак не могу придумать название для новой пьесы. Завтра ее будут играть, а подходящего названия нет до сих пор. Сначала я хотел ее назвать «Коварство и любовь», но это решительно не нравится… А ничего другого я придумать не в состоянии, бывают такие минуты, когда кажешься себе пустым и бесплодным…
– Знаете, как у нас говорят? – с жаром сказал д'Артаньян, обращаясь то к правому, то к левому из двух сидевших перед ним Уиллов Шакспуров. – Когда не знаешь, что делать, спроси совета у гасконца! О чем ваша пьеса, Уилл?
– О том, как в стародавние времена двое молодых людей полюбили друг друга, но не смогли соединиться из-за исконной вражды их семей и в конце концов покончили с собой…
Д'Артаньян старательно наморщил лоб, почесал в затылке. Лицо его озарилось:
– Уилл, а как их звали?
– Молодого человека – Ромео, а его возлюбленную – Джульетта.
– Ромео и Джульетта… – повторил гасконец. – Красивые имена, на итальянские похожи… Уж не в Италии ли было дело? Ага! Да что вам мучиться? Назовите вашу пьесу просто: «Ромео и Джульетта»!
– Разрази меня гром! – вскричал Уилл. – Вы гений, Дэртэньен! Как мне это раньше в голову не пришло? В самом деле, отличное название: «Ромео и Джульетта»! Мы еще успеем написать афиши! Послушайте, Дэртэньен, вы непременно должны прийти завтра на представление, я вам оставлю отличное местечко в ложе для знатных господ!
– Охотно, – сказал д'Артаньян. И тут его осенило вновь. – Послушайте, Уилл… А прилично ли будет пригласить на представление молодую даму? Из самого что ни на есть знатного рода, принятую при двух королевских дворах, английском и французском? Прилично ли это для дамы?
– Отчего же нет? – пожал плечами Уилл, и молодой Оливер Кромвель согласно кивнул. – В театрах бывают знатные господа и дамы, даже наша королева Елизавета посещала представления…
– Вот и прекрасно, – сказал д'Артаньян. – В таком случае, я воспользуюсь вашим любезным приглашением вкупе с очаровательной дамой… Если бы вы знали, друзья мои, как я ее люблю и как жестоко она со мной играет… Я даже стихи писать пытался, но дальше двух строчек дело не пошло, как ни бился… Ах, Анна, небесное создание, очаровательное, как ангел, и жестокое, как дьявол… Когда я впервые поцеловал ее на берегу унылой речушки в Нидерландах…
«Боже мой, что происходит с моим языком? – подумал он остатками трезвого сознания. – Я уже о многом проговорился, это все проклятое уиски… Этак выболтаешь и что-нибудь посерьезнее…»
Цепляясь обеими руками за стол, он поднялся и объявил:
– С вашего позволения, господа, я вас ненадолго покину. Подышу свежим воздухом, меня отчего-то мутит… Надо полагать, жаркое…
Он вышел под открытое небо, остановился у воротного столба. Легкий ветерок с реки Темзы приятно охлаждал разгоряченную голову и развеивал хмель. Поблизости, под навесом, сидели за бутылкой вина все трое слуг, и д'Артаньян, бессмысленно улыбаясь, слушал их разговор.
– Все бы ничего, – жаловался сотоварищам Любен, слуга де Варда. – Но сил у меня больше нету слушать здешнюю тарабарщину. Ну что это такое, ежели ни словечка не поймешь?
– Это называется – иностранный язык, дубина, – с явным превосходством сказал Планше. – Вот взять хотя бы нас с господином д'Артаньяном – господин д'Артаньян знает испанский, а я – английский.
– А я знаю московитский, – объявил великан Эсташ. – Когда я служил у господина капитана де Маржерета и заехал с ним в Московию во время тамошней войны, за два года научился болтать по-московитски. Один ты у нас, Любен, дубина дубиной, Планше тебя правильно назвал…
– Куда уж правильней, – сказал Планше, ободренный поддержкой. – Вот подойдет к тебе, дубина, англичанин и скажет: «Уэлкам, сэр!» И что ты ему ответишь?
– Ага, – поддержал Эсташ. – А подойдет к тебе московит и скажет: «Zdrav budi, bojarin». Что ты подумаешь?
– Да ничего я не отвечу и ничего не подумаю, – решительно заявил Любен. – Возьму да и тресну по башке и твоего англичанина, и твоего московита – конечно, если это не дворяне. Позволю я простонародью так меня ругать!
– Да что ты, это не ругань! – сказал Планше. – Англичанин тебе говорит: «Добро пожаловать, сударь!»
Эсташ сказал:
– А московит говорит: «Позвольте, сударь, пожелать вам доброго здоровья!»
– А вы не врете?
– И не думаем!
Так почему же они не говорят по-человечески? – удивился Эсташ.
– Они и говорят. Только по-английски.
– И по-московитски.
– Смеетесь вы надо мной, что ли? – возмутился Любен. – Чушь какая-то. Почему они не говорят по-человечески?
– Слушай, Любен, – вкрадчиво сказал Планше. – Кошка умеет говорить по-французски?
– Нет, не умеет.
– А корова?
– И корова не умеет.
– А кошка говорит по-коровьему или корова по-кошачьему?
– Да нет.
– Это уж так само собой полагается, что они говорят по-разному, верно ведь?
– Конечно, верно.
– И само собой так полагается, чтобы кошка и корова говорили не по-нашему?
– Ну еще бы, конечно!
– Так почему же и англичанину с московитом нельзя говорить по-другому, не так, как мы говорим? Вот ты мне что скажи, Любен!
– А кошка разве человек?! – торжествующе воскликнул Любен.
– Нет, – признал Планше.
– Так зачем же кошке говорить по-человечески? А корова разве человек? Или она кошка?
– Конечно, нет, она корова…
– Так зачем же ей говорить по-человечески или по-кошачьи? А англичанин – человек?
– Человек.
– А московит – человек?
– Человек.
– А англичанин – христианин?
– Христианин, хоть и еретик, – пожал плечами Планше.
– А московит – христианин?
– Христианин, хоть и молится не по-нашему, – сказал Эсташ.
– Ну вот видите! – воскликнул Любен с видом явного и несомненного превосходства. – Что вы мне морочите голову коровами и кошками? Я еще понимаю, когда турки говорят не по-нашему – так на то они и нехристи чертовы! Им так и положено говорить по-басурмански! Но отчего же ваши англичане с московитами, христиане, говорят не по-французски, как добрым христианам положено? Вот что вы мне объясните! Что молчите и в башке чешете? А нечем вам крыть, только и всего!
Чем закончился этот научный диспут, д'Артаньян уже не узнал – почувствовав, что голова его немного просветлела, он вернулся к столику, налил себе виски и сказал дипломатично:
– У меня к вам серьезное дело, дружище Уилл. Коли вы пишете стихи, учено выражаясь, сонеты, вы тот самый человек, который мне до зарезу нужен. Я говорил про даму, с которой хочу завтра прийти на представление. Так вот, дело в следующем…
…Пробуждение было ужасным. Д'Артаньян обнаружил себя лежащим на постели не только в одежде, но и в сапогах. Разве что шпаги при нем не было – ее вообще вроде бы не имелось в комнате. Правда, приглядеться внимательнее ко всем уголкам он не смог: при попытках резко повернуть голову начинало прежестоко тошнить, а в затылок, лоб и виски словно вонзалось не менее дюжины острейших буравов.
Поразмыслив – если только можно было назвать мышлением тот незатейливый и отрывочный процесс, что кое-как, со скрипом и превеликим трудом происходил в больной голове, – д'Артаньян принял единственно верное решение: не шевелиться и оставаться в прежнем положении. Правда, буквально сразу же добавилась новая беда: его мучила нестерпимая жажда.
Скосив глаза, он убедился, что за окном уже утро. И позвал невероятно слабым, жалобным голосом:
– Планше!
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем слуга вошел в комнату. Он тоже выглядел несколько предосудительно – одежда была помята и истрепана, а под правым глазом красовался здоровенный синяк, уже начавший темнеть.
– Планше, я умираю… – слабым голосом произнес д'Артаньян. – Меня, наверное, все же отравили…
– Не похоже, сударь, – возразил слуга и убежденным тоном продолжал: – Это все вот это самое ихнее уиски. По себе знаю. Я, изволите ли знать, сударь, подумал вчера так: коли уж господин мой отважно борется с неведомым напитком, то верный слуга должен соответствовать… А тут еще Эсташ начал хвастать, что в Московии он ковшами пил тамошнее уиски по названию уодка, которое ничуть не слабее, – и якобы на ногах оставался. Ну, и началось… Но я, прежде чем дать себе волю, надзирал за вами, как верному слуге и полагается! Потом только, когда вашу милость… увели спать, я свою меру и, надо полагать, превысил…
– Оба мы с тобой, Планше, превысили меру, – с завидной самокритичностью признался д'Артаньян, предусмотрительно не двигаясь и не меняя позы. – Боже мой! Я же совершенно ничего не помню! Последнее, что сохранилось в памяти, – как я договариваюсь с Уиллом насчет стихов, а вот потом… Должен же я был что-то делать!
– Ох, сударь, вот именно… Вы еще долго в трактире… сидели.
– Планше!
– Что, сударь?
– Изволь рассказать немедленно, что я вытворял вчера!
– Да можно сказать, что и не вытворяли ничего особенного, сударь… Так, гвардейские шалости…
– Планше! – насколько мог грозно воскликнул д'Артаньян. – Ну-ка, рассказывай! Я велю самым категорическим образом!
Планше помялся, воздел глаза к потолку и смиренно начал:
– Сначала вы, сударь, долго рассказывали Уиллу и господину Кромвелю, как вы любите миледи Анну, а они, проникнувшись вашими пылкими чувствами, стали предлагать немедленно же отправиться к ней сватами. Они, сударь, тоже уиски пили не наперсточками… В конце концов вы все трое совсем уж было собрались идти на сватовство по всем правилам, но пришел наш хозяин, этот самый Брэдбери, и как-то растолковал все же вашим милостям, что на дворе уже темная ночь, и негоже в такое время ломиться к благородной девице, особенно если речь идет о пылком чувстве… Кое-как вы с ним согласились и решили все трое – раз вы никуда не пойдете, надо заказать еще уиски, и повыдержанее…
– И это все? – с надеждой спросил д'Артаньян и тут же пал духом, видя, как Планше старательно отворачивается. – Нет, чует моя душа, что на этом дело не кончилось… Планше!
– Что, сударь?
– Я велю!
– Ну, если велите… В общем, вы забрались на стол и громогласно высказали англичанам, что вы думаете про их короля и герцога Бекингэма. Англичане, знаете ли, любят, когда кто-то перед ними этак вот держит речь, они внимательно слушали, а те, кто не знал по-французски, спрашивали тех, кто знал, и они им переводили…
– И что я говорил?
– Лучше не вспоминать, сударь, во всех деталях и подробностях, у нас такие словечки можно услышать разве что в кварталах Веррери или иных притонах…
– Боже мой…
– На вашем месте я бы так не огорчался, сударь, – утешил Планше. – Честное слово, не стоит! Англичанам ваша речь ужасно понравилась, они вам устроили, по-английски говоря, овацию, а по-нашему – бурное рукоплескание, переходящее в одобрительные крики… Вас даже пронесли на руках вокруг всего зала… Право, сударь, ваша вчерашняя речь прибавила вам друзей в Лондоне, уж будьте уверены!
– Что еще, бездельник? И ты что-то подозрительно замялся…
– Сударь…
– Я же велел!
– Я понимаю, и все же…
– Планше, разрази тебя гром! Я тебя рассчитаю, черт возьми, и брошу здесь, в Англии, но сначала удавлю собственными руками, как только смогу встать!
– Ох, сударь… Вам, должно быть, пришлось по вкусу публичное произнесение речей, и вы как-то незаметно перешли на его христианнейшее величество, короля Людовика… И королеву тоже не забыли помянуть… Да так цветисто, как о королевах и не положено…
– Подробнее!
– Увольте, сударь! – решительно сказал Планше. – Такие вещи и вспоминать не стоит, нам ведь во Францию возвращаться, не дай бог, дома по привычке этакое ляпнешь… Это ведь форменное «оскорбление земного величества»… Хорошо еще, что англичане к такому привыкли и не видят в этом ничего особенного…
– Подробности, Планше!
– И не ждите, сударь! – с нешуточной строптивостью заявил слуга. – Если предельно дипломатично… Вы, одним словом, сомневались, что у нашего короля имеется хоть капелька мужского характера, а у королевы – хоть капелька добродетели… Примерно так, если очень и очень дипломатично… Да вы не огорчайтесь, здесь, в Лондоне, на такие вещи смотрят просто…
– Я погиб! – простонал д'Артаньян.
– Да ничего подобного, сударь! – утешил Планше. – Я же говорю, у англичан, что ни вечер, в любом трактире говорят речи про своего короля и почище вашей, так что они и думать позабудут про то, что от вас вчера слышали, не говоря уж о том, чтобы доносить… Верьте моему слову, все обойдется…
– И это все?
– Можно сказать, почти что… Ну, потом вы приняли господина Каюзака за Портоса, а нашего трактирщика за Атоса – но они вас вежливо взяли в объятия, отобрали шпагу и куда-то спрятали, пока не проспитесь… Это пустяк, право… Ну, потом вы еще пытались снять юбку с одного шотландца – дескать, мужчины юбки носить не должны, уверяли вы, а такие юбки должны носить женщины… И собирались сами эту юбку примерить первой же красотке, какую встретите…
– Кошмар! И что же шотландец? Это же верная дуэль!
– Обошлось, сударь… Хозяин всем объяснял, что молодой французский господин всю жизнь пил только вино, а вот уиски попробовал впервые, от этого все и происходит… Так что вам даже сочувствовали, и шотландец тоже, он даже помог унести вашу милость наверх в эту самую комнату…
– Меня что, несли?
– Как мешок с мукой, сударь, – признался Планше. – Вы изволили сладко спать, потому что как упали ненароком, так уже и не встали, только когда мы вас укладывали, вы открыли один глаз, поймали шотландца за юбку, назвали его крошкой и велели, чтобы она, то бишь он, остался. Но никто не стал ему переводить, он вежливо высвободился и ушел со всеми… Вот так, сударь, а больше ничего, можно сказать, и не было…
– Господи боже мой! – простонал д'Артаньян, терзаемый приступами нечеловеческого стыда и раскаяния. Потом его мысли приняли иное направление, и он воскликнул: – Мне же нужно отправляться к… миледи Кларик… Чтобы обговорить кое-что… А я не могу встать…
– А на этот счет есть верный способ, сударь, – уверенно сказал Планше. – Мне Эсташ подсказал. Он этому научился в Московии у московитов. Говорил даже, как это называется, но я не запомнил. Что-то насчет лье – пюмелье, поухмелье… Короче говоря, нужно нарезать холодной баранины и маринованных огурчиков, влить туда уксусу и насыпать перцу, быстренько употребить все это кушанье, но, главное, после него выпить еще немного уиски, наплескавши его в стакан пальца на два… Эсташ клянется, что все как рукой снимет, и вы вскочите здоровехоньким, словно вчера родились…
– Господи боже! – сказал д'Артаньян с чувством. – Да меня при одной мысли об уксусе, огурчиках и баранине, не говоря уж об уиски, наизнанку выворачивает!
– А вы все же попробуйте, сударь! – решительно сказал Планше. – Я Эсташу тоже поначалу не поверил, но он сходил на кухню, показал там, как это все готовить, принес мне тарелку, налил уиски… Я с превеликим трудом в себя все это протолкнул, потом выпил, зажмурясь и, главное, не принюхиваясь, – и посмотрите вы на меня теперь! На ногах стою, изъясняюсь вполне связно, а ведь ранним утречком был в точности такой, как вы сейчас, даже похуже…
– Ну что же, – подумав, сказал д'Артаньян. – Неси это твое… как там его, плюхмелье?
Планше выскочил за дверь и быстренько вернулся с блюдом в одной руке и стаканом в другой, где виски было налито и в самом деле всего-то на два пальца. Он озабоченно сказал:
– Вы, главное, сударь, не принюхивайтесь, верно вам говорю, и тогда все пройдет в лучшем виде…
Отхлебнув жидкости с блюда и прожевав огурчики с бараниной, д'Артаньян решился. Отворачиваясь, зажав нос одной рукой, он выплеснул виски в рот. И, вытянувшись на постели, стал ждать результатов.
Результаты последовали довольно быстро. Как ни удивительно, д'Артаньян ощутил значительное облегчение – настолько, что решился встать. Голова уже не болела, тошнота прошла, в общем, он чувствовал себя исцеленным.
– Волк меня заешь! – воскликнул он. – И в самом деле, словно заново родился! Вот кстати, Планше, а где это ты разжился столь великолепным синяком?
– Честное слово, не помню, сударь, – смиренно ответил Планше. – Надо будет порасспрашивать, может, кто и знает… А средство и правда великолепное, верно?
– Восхитительное! – сказал д'Артаньян, потягиваясь. – Положительно, эти московиты знают толк… – И он добавил вкрадчиво: – Только вот что мне пришло в голову, Планше: для успеха лечения следует его незамедлительно повторить. А потому принеси-ка мне еще стаканчик уиски, живенько…
Глава пятая. Как упоительны над Темзой вечера…
Д'Артаньян до последнего момента отчего-то полагал, что непримиримые враги, эти самые Монтекки и Капулетти, после того, как увидели своих мертвых детей, схлестнутся-таки в лютой схватке и на сцене вновь прольется кровь – чему присутствие их сеньора вряд ли помешает. Завзятые враги, случалось, и в присутствии короля, а не какого-то там итальянского князя скрещивали шпаги.
Однако он категорически не угадал. Капулетти, коему, по убеждению гасконца, следовало, наконец, продырявить врага насквозь, произнес вместо призыва к бою нечто совсем противоположное:
Монтекки, руку дай тебе пожму.
Лишь этим возвести мне вдовью долю Джульетты.
А Монтекки, словно собравшись перещеголять его в христианском милосердии, отвечал столь же благожелательно:
За нее я больше дам.
Я памятник ей в золоте воздвигну.
Пока Вероной город наш зовут,
Стоять в нем будет лучшая из статуй
Джульетты, верность сохранившей свято.
На что Капулетти:
А рядом изваяньем золотым
Ромео по достоинству почтим.
Князь, полностью успокоенный столь идиллической картиной, с достоинством произнес:
Сближенье ваше сумраком объято.
Сквозь толщу туч не кажет солнце глаз.
Пойдем, обсудим сообща утраты
И обвиним иль оправдаем вас.
Но повесть о Ромео и Джульетте
Останется печальнейшей на свете...
После чего все присутствующие на сцене живые, а их набралось немало – кроме князя и обоих отцов семейств, были еще сторожа, стражники, дамы и кавалеры, – чинной процессией удалились в одну из двух дверей, проделанных в задней части сцены. После чего ожили и юные влюбленные, довольно долго лежавшие на сцене смирнехонько, как мертвым и подобает, – и, поклонившись зрителям, скрылись в той же двери. Тогда только д'Артаньян сообразил, что представление окончилось. Как ни был он увлечен зрелищем, подумал не без сожаления: «По-моему, Уилл тут самую малость недодумал. Христианское милосердие – вещь, конечно, хорошая и мы к нему должны стремиться, но, воля ваша, господа, а итальянцы еще повспыльчивее нас, гасконцев, так что, если по правде, Монтекки следовало бы, не теряя зря времени, выхватить шпагу, встать в терцину и проткнуть этого самого Капулетти, надежнее всего в горло.