I
Каждое утро, подходя к окну, Гай Аврелий ожидал увидеть Крайнюю Фуллу[3]. Но видел только бледное небо и гранитную колонну, увенчанную крылатой Никой, вспоминал, что Земля круглая, и край Земли там, где на душе тоскливо, а центр – в Риме, а до Рима безумно далеко. Гай Аврелий прожил в Северной Пальмире десять лет. Он привык к холодному лету с приступами лихорадочной жары, к зиме, богатой оттепелями и трескучими морозами, к переменчивой весне со снегом в мае. Но к здешней осени привыкнуть не мог. Осень в Северной Пальмире начиналась в августе, в дни, когда Вечный город плавился от невыносимой жары, и длилась порой до январских Календ. Низкое небо и дожди, дожди. Вот и сегодня водная взвесь висела над городом. В Северной Пальмире вдоль улиц приходится строить бесконечные портики, чтобы защитить горожан от дождя, как в жаркой Италии они защищают от солнца. И кто назвал этот город Пальмирой? Гай Аврелий помнил горячее дыхание воздуха той, другой, южной Пальмиры, чудесного оазиса пустыни. Здесь тоже оазис – посреди озёр и болот. Если бы Гай Аврелий давал имя этой римской колонии, он бы назвал её восточным Лондинием – до того схожа погода в этих двух городах.
Но все же… Да, все же! Оговорка всегда найдётся. Этот город чем-то напоминал Рим. Там тоже почва болотиста, из низин являлся к жителям Города страшный гость – болотная лихорадка. В Риме, как и в Северной Пальмире, обожали земляные работы и, чтобы явить чудо Траянова форума, срыли угол Квиринала, капителью Траяновой колонны отмерив прежнюю высоту холма. Здесь же, на плоскости, разрезанной рукавами недавно народившейся реки, приходилось лишь насыпать и насыпать грунт, так что высоченные фундаменты зданий – а римляне всегда обожали высокие фундаменты – год за годом становились все ниже. Постепенно храмы и базилики врастали в землю, и ныне порой лишь несколько ступенек отделяют двери от мостовой – десятой или двадцатой по счёту.
Да, между Северной Пальмирой и Римом тысячи миль. Под этими северными небесами земля кажется не шаром, но кругом земным; и стоит этот город, призрачная тень Золотого града, на самом краю. Будто дальше и нет ничего – обрыв, предел. И кажется пальмирцам из своего далека, что не имеет значения, кто правит Империей – Руфин, Бенит или Элий. Да, многим так кажется. И почти никого не волнует, что Элий отказался вернуться в Рим, Августа исчезла, и её не видели уже несколько месяцев, а в Риме от имени малютки-императора всем распоряжается диктатор. Волнуют налоги, цены на нефть и хлеб. Тревожит призрак Чингисхана. И уже забыт взрыв в Нисибисе и гибель легионов. Да, всех волнуют хлеб и нефть. А что ещё может волновать людей, лишившихся разом и гениев, и желаний?
Быть может, один Гай Аврелий тревожился. Но при этом префект не питал ненужных иллюзий: сейчас у бывшего Цезаря не было ни малейшего шанса одолеть нынешнего диктатора. Однако не противодействовать тирану слишком унизительно, и Гай Аврелий надеялся, что Элий что-то предпримет хотя бы ради самой борьбы. Элий против Бенита – иного варианта нет. Политический Олимп Рима за последние годы обеднел.
В самом деле, кто ещё может тягаться с Бенитом? Сенатор Флакк, жёлчный и неприятный старикан? Пусть он и возглавляет оппозицию, но желать ему победить – почти кощунство. Проб и Помпоний Секунд погибли, Луций Галл угодничает. Одно время Гай Аврелий ждал от Августы какого-нибудь неожиданного, совершенно замечательного хода. Но потом понял, что ждёт напрасно. Она всего лишь взбалмошная девчонка. Говорят, пророчица. Но ясно, что не политик. Сочинения Кумия читаются с интересом, но не поэту тягаться с диктатором! Есть ещё Марк Габиний, но он сломлен гибелью единственного сына, есть Валерия, но она весталка. Да, есть многие… И одновременно нет никого. А император Постум едва научился ходить… Смешно на младенца надеяться Риму.
В который раз Гай Аврелий после долгих размышлений не нашёл никого, способного сбросить Бенита. И опечалился этим. И вздохнул тяжело. Да что толку вздыхать! Надо было ехать.
Набережная перед зданием Академии художеств была запружена людьми. Длинное пурпурное «нево» префекта медленно рассекало толпу. Кто бы мог подумать, что выставка одной-единственной картины может привлечь такое внимание. Публика явилась разнообразная – снежные пятна тог мелькали среди разноцветной мозаики плащей, туник и курток. И повсюду – грибовидные шляпки зонтов. На тёмных громадах сфинксов, прибывших на берега Невы из Луксора, сидели люди, и вигилы делали вид, что не замечают нарушителей порядка. Репортёры сновали всюду.
Префект выбрался из машины и направился к дверям. Тога, как всегда, соскользнула с плеча и волочилась по ступеням. Гай Аврелий не умел носить тогу. При высоком росте и дородности он был неуклюж и переживал из-за этого. В огромном атрии было холодно и торжественно – как в храме. Бронзовый Аполлон взирал на входящих снисходительно.
Куратор академии Мессий Ивар колобком скатился с лестницы навстречу префекту. Был он в тоге, как и положено римскому гражданину в официальных случаях, а чтобы ткань не спадала с покатых плеч, куратор сколол тогу в трех местах золотыми фибулами.
– Ты слышал новость, совершённый муж? Картина не понравилась диктатору Бениту! – воскликнул куратор, театрально выпучив глаза, что должно было означать смертельный ужас. – Диктатор заявил, что картина безвкусна…
– Ну и что? – раздражённо оборвал куратора Гай Аврелий и тут же пожалел о своей резкости: настроение все равно уже было испорчено болтовнёй Ивара. Все в жизни чем-то отравлено. Любовь к Риму – претензиями властителей на эту любовь, Венерины удовольствия – венерическими болезнями, произведения искусства – плевками критиков, и весь наш мир – самим человеком. Но природа терпит нас пока. Что ж, придётся префекту вытерпеть разговор с куратором.
Они уже вступили в зал. Колонны из карельского гранита тёмным блеском подчёркивали белизну стен. Поверху шёл рельефный фриз с узором из листьев аканта и виноградных лоз, из завитков розового мрамора выглядывали фигурки людей, грифонов и кентавров. Так называемый восточный стиль, который нынче вновь в моде.
Не самый лучший интерьер для новой картины… Впрочем, для неё не имеют значения такие мелочи, как интерьер, – она все затмевает… Огромное, сверкающее свежими красками полотно. Красное раскалённое небо, ослепительный высверк молнии. Хлопья чёрного пепла, летящего смертоносным дождём. Наверное, так же падал с неба чёрный радиоактивный пепел в окрестностях Нисибиса. Храмы, ставшие руинами, и летящие с постаментов статуи.
«Последний день Помпеи»…
Люди на картине казались совершёнными в своей красоте. Такими совершёнными, какими никогда не были живые римляне. И себя они такими не изображали, не стесняясь показать жирные складки, надменные взгляды, презрительно выпяченные губы. Но художник из своего холодного далека увидел уроженцев юга именно такими, схожими внешне друг с другом и несомненно схожими с богами в своей классической красоте.
Все они должны умереть через несколько минут. Но художник остановил мучительный миг, продлил его на дни и века. Последний отчаянный порыв превратился в титаническое усилие. Гибель отсрочилась, но и спасение не наступило. Хрупкость красоты, ненужность подвига, взаимопомощи, преданности, любви. Они не спасут, когда над миром чёрным грибом нависает ненависть. Все погибнут – и трусы, и храбрецы. Что это? Гнев богов? Слепая ярость природы? Что делал гений гибнущего города, когда с неба падал раскалённый пепел? Может быть, плача от бессилия, он бежал вместе с другими, вдыхая смертоносные испарения, и не успел… Навсегда остался впечатанным в пепел.
Гай Аврелий смотрел и не мог насмотреться. Он бы мог приобрести картину для городских портиков. Но коллегия децемвиров[4] вряд ли поддержит это предложение. Личных же средств префекта на такую картину не хватит. К сожалению, децемвиры оглядываются на Бенита. Трусы! Гай Аврелий передёрнулся. Унизительный век. Мерзейший. Каждый теперь высказывается с оглядкой: а вдруг не понравится диктатору? Все знают, что Бенит обожает смертельные поединки в амфитеатрах, вот и устраивают их повсюду. И в Северной Пальмире уже дерутся. Гай Аврелий рад запретить, да не может. Говорят, куратор Художественной академии не пропускает ни одного смертельного боя.
– Кто-то разбил статую моей работы перед Публичной библиотекой! – шептал тем временем куратор, теребя тогу префекта. Из-за низкого роста ему приходилось привставать на цыпочки. – Всего два месяца простояла. И вот – в осколки, в дым… Варвары!
Про изуродованную Венеру префекту уже доложили. Нос отбили и руки. Теперь стоит, закрытая полотном.
– Вигилы занимаются этим делом. Но пока никого не нашли, – сообщил Гай Аврелий, отворачиваясь от куратора и разглядывая гостей, явившихся на открытие.
Какой-то молодой человек со светлыми откинутыми назад волосами и короткой рыжеватой бородкой, вызывающе подбоченясь, разглядывал префекта и его собеседника. Взгляд дерзкий и беспокойный. Лицо знакомое… А вот имя…
– Поговаривают, что введут присягу лично Бениту для студентов и учёных, – сказал будто между прочим префект.
– А для художников?
Префект продолжал наблюдать за молодым человеком, имени которого он никак не мог вспомнить. Тот нервничал все больше и больше, поминутно оглядывался, делал какие-то непонятные жесты, то многозначительно хмурился, то издавал громкое «гм», но на него не обращали внимания.
– Для художников – в первую очередь, – отвечал Гай Аврелий, хотя про художников ничего не знал.
– Ну конечно, художники должны присягать. На них лежит такая ответственность! Куда больше ответственности солдата. Вдруг кому-то поручат написать портрет Бенита? Не все зависит от степени подготовки и таланта.
– Подготовки или таланта? – переспросил Гай Аврелий, не скрывая издёвки.
– Подготовка обязательна! Один Бенит настолько талантлив, что может без всякой подготовки управлять Империей, да ещё в такое сложное время. – Префект внимательно глянул на собеседника. Что это – тонкая ирония? Но куратор говорил вполне серьёзно.
Люди толпились вокруг картины, уже весь зал был полон. Репортёры, которым было пока запрещено фотографировать, рыскали среди посетителей и брали интервью. Густая толпа роилась вокруг автора, молодого худощавого человека с русыми волосами до плеч. Зато его коллеги-живописцы держались отдельной группой и выглядели смертельно оскорблёнными.
Какой-то человечек с очень бледным измождённым лицом стоял перед картиной уже с полчаса неподвижно и вдруг повалился на мозаичный пол и, раздирая на груди льняную новгородскую тунику,закричал:
– Не могу! Не могу! Уберите! Смерть! Грядёт смерть! Чёрный бог явился под северные небеса… Небеса в огне… Не смотрите ему в глаза! Смерть!
– Юродивый, это юродивый Марк с Аптекарского острова, – проговорил Мессий Ивар.
Несколько зрителей подхватили вопящего человека под руки и попытались вывести из зала. Юродивый упирался и кричал:
– Чёрный бог уже здесь! Бойтесь! Бойтесь!
Марка не без труда вывели, но уже с лестницы юродивый выкрикнул своё «Бойтесь!» так пронзительно, что крик прокатился по огромному зданию до самых перекрытий и под крышей отдался троекратно эхом – будто в литавры ударили невидимые музыканты.
– Смерть уже здесь!
В зале все разом замолкли и съёжились. И оттого, что стало необыкновенно тихо, страшный огонь на полотне сделался ярче, а свет от молнии – резче. Фигуры на картине дрогнули, будто хотели рвануться куда-то – но не смогли, так и остались на месте под дождём чёрного пепла. Только отчаяние, надежда, физическая боль – все вдруг с новой силой отразилось на лицах – гротескно, почти карикатурно.
– Смерть… – То ли сквозняк, то ли дальний крик прошелестел над головами.
Неожиданно блондин с рыжеватой бородкой рассмеялся. И тогда наваждение исчезло – картина сделалась прежней, смолкли и дальние крики юродивого Марка, и шелест неведомого ветерка. А молодой человек выступил вперёд, снял с пальца перстень с крупным алмазом, помахал им над головой, будто хотел продемонстрировать искры, что сыпал вокруг дорогой камень, и, эффектно помедлив, надел кольцо на палец художнику.
– Вот кого нам не хватало! – воскликнул молодой человек с жаром и обнял живописца. – Этого огня, этого неба! Катастрофа, которая поглощает все! Миры гибнут в огне! Но искусство их сберегает!
Посетители жиденько зааплодировали. А несколько молодых людей с длинными волосами в сопровождении ярко накрашенных девиц демонстративно направились к выходу.
– Кто это? – спросил префект куратора. – Ты его знаешь? Лицо знакомое…
– Всеслав. Новгородец. Изрядный смутьян и бестолковая личность. Поступал в академию и провалился на экзамене, – добавил куратор.
– Так бездарен?
– Не знаю. Он мне не понравился. Если мне человек не нравится, я ни за что не приму его в академию.
«Пепел глупости падает с неба. И вскоре от нас останется только пустота, – подумал префект. – Спустя сотни лет люди будут глядеть на эту пустоту и дивиться. Но вряд ли им захочется заполнить пустоту гипсом и узнать, какова была её форма».
Гай Аврелий хотел подозвать к себе Всеслава, но почему-то не подозвал… И сам не знал – почему.
II
Всеслав натянул капюшон на самые глаза и, уткнув взгляд в землю, зашагал по улице, обсаженной лиственницами. Часто сеял нудный осенний дождь. Скорей бы уж зима, да непременно с морозцем, со снегом. Тогда можно будет подрядиться строить ледяные дворцы на Марсовом поле – в позапрошлом году Всеслав строил прозрачный, будто из стекла, Колизей.
Что он там орал в академии? Он и сам не понимал, почему пришёл в такой восторг – будто обезумел. На мгновение ему показалось, что холст в самом деле горит, статуи падают и горячий чёрный пепел не даёт дышать. Слав, ты идиот! Сущий идиот! И кольцо зачем-то отдал художнику… А из репортёров никто к тебе так и не подошёл, не задал ни единого вопроса. Были две или три фотовспышки. Но кто поручится, что фотографии попадут в вечерние выпуски?.. Никто.
И значит, Всеслав как будто и не дарил перстня.
Аллея была усыпана обломками веточек, опавшей хвоей и мелкими шишками. Всеславу показалось, что средь мусора мелькнуло ржавое змеиное тело. Мелькнуло, нырнуло в водосток и пропало. Верно, в самом деле померещилось. Лиственницы растут быстро, но взрослеют медленно. Как и сам Всеслав. В двадцать три он чувствовал себя ребёнком.
Юноша поёжился: влага пропитала толстую ткань куртки на спине. Хорошо бы прислониться сейчас к жаркой печке да выпить чего-нибудь покрепче. И Всеслав завернул в ближайшую таверну. «Северная дриада» – значилось на бронзовой вывеске.
Здесь подавали горячее испанское вино с пряностями и сахаром. Вот только денег у Всеслава не было. Утром он решил заложить перстень, а потом неожиданно для себя, следуя внезапному порыву, надел драгоценный перстень на палец художнику. Всеслав сунул руку в карман, извлёк несколько медяков. Да, на такие денежки не погуляешь. Разве что заказать чашу вина. Он повесил куртку на вешалку, сделанную из лосиного рога, откинул назад упавшие на лоб пряди волос, мельком оглядел себя в зеркале и шагнул в зал.
Посетителей для этого часа было изрядно – хорошо в таверне сидеть в такую погоду. Тут и печка жарко истоплена, и борщ истинно огненный, и местный бард, подыгрывая на кифаре, поёт жалостливую песнь о полёгших на Калке ребятушках. Время от времени посетители подносят ему чашу мёда на серебряной тарелке, так что к вечеру он совсем захмелеет. После Калки все как пришибленные ходили, в глаза друг другу боялись смотреть. Впрочем, сам Всеслав этого не видел: он не здесь был – там.
А знает он точно, что там было?
Теперь многие твердят, что поражение было неизбежно: не регулярные дружины пошли на варваров, а случайный люд. Ни Киев, ни Москва, ни Великий Новгород в это дело лезть не хотели. Кликнули добровольцев, пообещали с три короба. Все орали, что винтовки против луков со стрелами враз дело сладят. Новинками военными снабдили – подарили шесть бронемашин, что в Северной Пальмире собрали, – ныне после снятия всех запретов в оружейном деле каждый день новинки. Кто-то наверху решил: добровольцы монголов разобьют, а мы уж потом получим своё, поделим как надо. Дележное дело сладкое, властям привычное. Клялись, мерзавцы, самим Перуном, что победа лёгкая, добыча огромная. А варвары, хитрецы, как встретили добровольцев, так наутёк и пустились. Наши – догонять. И как раз угодили в засаду – степняки в оврагах залегли и новичков дожидались. Только добровольцы подошли, монголы по ним из винтовок и из гранатомётов как жахнули! Бронемашины загорелись, и ребята в них спеклись, как в консервных банках. Паника началась. А уж коли паника, то все бегут, выпучив зенки. Эх, князья наши всегда уверены в победах! В три дня мечами всех порубаем!.. Вот и дорубались…
Вообще год был страшный. Весной – это поражение. А летом – засуха. Горели леса повсюду, дым заслонял небеса, птицы падали на землю замертво. А для суеверных был особый знак – комета в небе.
Всеслав уже хотел занять ближайший столик, когда увидел у окна старого знакомца, ланисту гладиаторов Диогена. Тот сделал заказ и теперь, нацепив на нос очки, готовился к чтению вестника – встряхивал пухлую стопку страниц, будто лишние буквы отсеивал. В очках и с вестником в руках Диоген совершенно не походил на ланисту – уж скорее на учителя риторской школы: высокий лоб плавно переходил в лысое темя с лёгким курчавым пухом на макушке, на висках и сзади тёмные волосы вились до плеч, а глаза были выпуклые, очень внимательные, с лукавой искоркой в глубине – глаза настоящего философа. На шуйце ланисты недоставало четырех пальцев…
– Будь здрав, Диоген!
– Привет, Слав! – отозвался тот, не поднимая головы и ещё сильнее встряхивая страницы. – Давненько тебя не видел. Присаживайся.
– Что пишут?
– Ничего хорошего. Два дня назад сообщали о беспорядках в Валенсии. А теперь смута в Лютеции и Лугдуне.
Принесли кувшин сыченого мёда. Выпили по одной.
Печь, истопленная с утра, дышала ровным ласковым жаром.
– Медок неплох, но с моим в сравнение никакое не идёт, – сообщил ланиста.
– Летом опять бортничал?
– А чего ещё делать? Этим летом боев в амфитеатре не было. Ягодки да грибочки сбирал, отдыхал душой от мерзостей цивилизации. Ну и опять же мёд. Тут со мной случай был презабавный. – В глазах Диогена мелькнул хитрый огонёк. Означало это – сейчас ланиста какую-нибудь занятную историйку расскажет. А придумал он её только что, или вправду такое приключилось – неведомо. – Нашёл я огромное древо и в нем дупло. Выкурил пчёл, давай мёд изымать. И тут трухлявая древесина подо мною и подломилась. Упал я в дупло. А оно глубокое, соты подавил, мёд потёк, я в том меду, как в болоте, тонуть стал. Аж по грудь погрузился. Дёргаюсь, а вылезти не могу. Звать на помощь стал – да кто ж придёт? Так три дня и три ночи в меду простоял. Мёдом питался и уж, прости за подробность, в мёд и испражняться приходилось. Такова наша жизнь никудышная – в мёд душистый ср…, и всякий раз по необходимости. И вот стою я в этом меду – рот, борода, лицо, руки, все липкой коркой покрытое. А тут медведь явился, решил тоже медком полакомиться. И стал лезть в дупло задними ногами вперёд. Я не будь дурак, ухватился за его шкуру, завопил дурным голосом, мишка меня из этого меду и вытащил.
– Изумительно, – пробормотал Всеслав, решив к концу рассказа, что Диоген все-таки врёт. Вычитал где-нибудь и теперь выдаёт за своё, пережитое. Числилась за ним такая странная чёрточка. Будто ему его гладиаторских всамделиш-шх подвигов мало, вымышленных захотелось. Где ж он такой анекдотец вычитал? В исторической книге какой-нибудь редкой – наверняка.
– Будешь заказывать? – осведомился официант у Всеслава.
– Не, я так… Вот разве вина. Полчаши.
– Совсем увяз в долгах? Или надо выплачивать виры[5], наложенные на тебя новгородцами? – тут же спросил Диоген. Не просто так спросил – с интересом. Два года назад предлагал он Всеславу к нему в гладиаторскую центурию идти, большие деньги сулил.
– Виры подождут.
– На Калке небось был? – Диоген усмехнулся. Половины зубов у ланисты недоставало, и потому усмешка получалась особенно глумливой.
– Был, – признался Всеслав.
– И много добычи привёз?
– Не особенно – понос да глистов, да ещё двух зубов лишился. Да змеюга меня на обратном пути ужалила.
– Получили по ушам? Мало получили. Учить вас надо. Учить! А вы ничему-то не учитесь.
– Да не дошёл я до самого того места. Я от дружины добровольцев отстал, два дня дожидался новых. Ну и когда подошли к Днепру, на той стороне наши уже драпали. Только мост мы перешли – и сразу назад… Оглянулся, вижу: за мной монгол на здоровенной лошадюге гонится… И сам такой… меня повыше будет…
– Ты всегда был вралём, Слав, вралём и остался. Монголы все роста невысокого, шести футов воина меж ними и не встретишь. И лошади у них тоже куда меньше наших будут. Может, ты монгола с нашим беглецом перепутал?
– Не знаю, шлем у него точно монгольский был. А потом мост рванули. И монгол исчез. А меня взрывом на этот берег закинуло. Без единой царапины, только контузило слегка. Голова потом долго болела. – Ещё он блевал после той контузии дней десять каждое утро, будто баба беременная. Но про то Всеслав говорить не стал.
– Повезло тебе, Слав, – подвёл итог Диоген.
Юноша согласно кивнул – повезло, кто же спорит.
Тут как раз принесли тарелку с борщом. Всеслав смотрел, как ланиста лихо работает ложкой, и старательно вспоминал все, что слышал про стоическую мудрость в риторской школе. Не помогало – борща хотелось все сильнее.
– На том берегу два дня киевская дружина отбивалась, – напомнил Диоген между двумя прихлебами. – У вас, желторотых, и связи с ними не было. Э-эх!
– Не было, – честно признался Всеслав. – Да я ведь и не за легата и не за связиста. Римляне шли на помощь, да опоздали. Технику сожжённую нашли да трупы наших ребят. Задушили пленных варвары.
– В кучу всех сложили, помост поверх – и уселись пировать, – проявил свою осведомлённость Диоген. – Так и задохнулись раненые наши под помостом.
Всеслав в эту жуть, которую вестники и в Новгороде Великом, и в Северной Пальмире расписывали со всеми подробностями, не хотел верить – не видел никто из репортёров того помоста и на пиру том не бывал. Однако Слав промолчал. Пировали степняки на умирающих или так раненых придушили и ушли, гружённые добычей, – все едино. Но мысль о помосте вызывала ярость.
Принесли испанского вина – как и мечтал Всеслав – горячего, с пряностями. Чаши две. А вот жаркое, как и прежде, – одному Диогену.
– Помянем павших! – Ланиста осушил свой бокал одним глотком, а Всеслав, как ни старался, но и за два глотка осушить не сумел. Только за три.
Всеслав быстро захмелел и почему-то обиделся на Диогена, а за что – не понял. В том, что не ладится жизнь у Всеслава, хотелось кого-нибудь немедленно обвинить. Но кого? Не Диогена, нет, кого-то другого. Может, Оккатора? Тут же представил Всеслав этого мерзкого божка с гадостной улыбочкой на самодовольном личике. Только примерится к делу Всеслав, только к чему-то душой потянется – р-раз! И нету ничего… Отнял мерзкий Оккатор, все замыслы порушил.
– А у тебя-то планы какие? – спросил Диоген. – Живописи учиться будешь? Может, в Италию поедешь? Академия, слышал, каждый год в Италию десять человек отсылает.
Больнее уязвить Всеслава вряд ли было можно. Он аж скрипнул зубами. А ланиста вновь усмехнулся, демонстрируя чёрную ямину во рту.
– Нет, учиться не буду. Не хочу – и все. И об этом – тсс… не говорим. Не буду учиться. Я уже учен. Тошнит от учения, – заявил Всеслав.
– Что ж ты делать будешь, друг мой? – с фальшивым участием спросил Диоген.
– В гладиаторы пойду, – сказал Всеслав неожиданно для себя. Будто язык сам, без повеления разума, вымолвил эти слова. – Возьмёшь меня в гладиаторы? Драться – это пожалуйста. Драться я могу. А учиться – ни-ни.
Диоген если и удивился внезапному решению, то вида не подал.
– Дурак ты. И всегда был дураком. Безларник, да ещё дурак – хуже некуда. От таких только жди беды. А дерёшься ты плохо, это я тебе честно скажу. Сейчас все плохо дерутся. И библионы пишут плохие. И картины.
– Неправда! А «Последний день Помпеи?» Эх, если бы я так мог!
– Сколько у тебя поединков было? Пять? Шесть?
– Пять, – поспешно сказал Всеслав. Про последний, шестой, вспоминать не любил.
– И живой! Ты все-таки в любимчиках у Фортуны ходишь, Слав. Эта переменчивая тётка непутёвых привечает. Ну, выпьем, чтоб и дальше так было. – Они, выпили, обнялись. – Люблю я тебя, глупого. Что тут поделаешь – люблю и все!
– И я люблю, – зачем-то сказал Всеслав, хотя на самом деле к Диогену был равнодушен. И опять выпили, и опять полезли обниматься. Целовались пьяно, взасос. Прослезились. У Всеслава, правда, мелькнула мысль, что Диоген не так уж и пьян, а больше играет пьяного – при его габаритах да опыте он вино бутылками мог жрать и не хмелеть. Но мысль эта цвиркнула и пропала. Однако ж нехорошо как-то стало на душе, будто подглядывал Всеслав за Диогеном и углядел что-то недозволенное.
– Пожалуй, возьму я тебя в гладиаторы, Славушка, – сказал Диоген, стирая пьяную слезу (или делая вид, что стирает). – Думаю, в центурии тебе понравится. Один бой – пять тысяч сестерциев. Причём авансом. Смертельных поединков не боишься?
– Не всегда же смертельные, – беззаботно возразил Всеслав.
– К тому же гладиатор неподсуден. И все старые виры прощаются. И за новые шалости не преследуют, – ланиста подмигнул. – Разве что убьёшь кого… Не на арене.
«Неужто знает про Венеру?» – изумился Всеслав.
В горле застрял противный комок.
«Как я ненавижу Ивара!» – едва не крикнул Всеслав.
Диоген вытащил из кошелька пятитысячную купюру. Бумажки эти с изображением императора Марка Аврелия назывались «аврельками». Но Всеслав всегда произносил уважительно «Марк Аврелий».
– Сегодня накануне сезона, по старинному обычаю, пир бесплатный в нашей таверне – в «Медведе», значит. Угощение отменное. – Диоген помахал купюрой в воздухе и усмехнулся. – В этом году бои особенно популярны. Впрочем, бойцы все – так себе… кроме, может быть, одного или двух. Прозвище у тебя будет Сенека, – сказал Диоген. – Нравится? Знаю, что нравится. Приходи сегодня. Я жду. – И он вновь взялся за вестник, разом потеряв к собеседнику интерес.
Всеслав понял, что попался в примитивную ловушку. И зачем он пошёл в гладиаторы? Тем более сейчас, когда на арене убивают. Хотел в Академию художеств, а угодил на арену. Глупо. Только теперь он заметил, что держит ладонь на рукояти меча, будто собирается с кем-то биться. Фыркнул, мотнул головой и разжал пальцы.
«Биться будешь завтра», – сказал сам себе.
Ему вдруг все показалось ненужным и нелепым: и жажда славы, и обиды, и мечта об академии, похожая на мечту об арене. Ему захотелось отказаться от всех мечтаний, от всех надежд, от всех желаний, наконец… Но сил, чтобы отказаться, не было.