В 1934 году мы помирились. Вечно окруженный толпами поклонников, он находил, однако, время проводить со мной долгие часы. Вместе с Угарте мы часто отправлялись на моем «форде»в горы, чтобы отдохнуть в тиши готического великолепия Эль Паулар. Здание монастыря было разрушено, но шесть или семь комнат находились в распоряжении работников искусств. Тут можно было даже заночевать, если привезти с собой спальный мешок. Художник Пейнадо — с которым я случайно встретился в этом самом месте сорок лет спустя — часто приезжал в этот заброшенный монастырь.
Чувствовалось приближение грозы — нам было трудно говорить о живописи и поэзии. За четыре дня до высадки Франко Лорка внезапно — как и все, кто тогда не испытывал склонности к политике, — решил уехать в Гранаду, свой родной город. Я пытался отговорить его:
— Послушай, Федерико, близится страшное время. Останься. В Мадриде ты будешь в большей безопасности.
Другие друзья тщетно старались разубедить его. Он уехал крайне взволнованный, очень напуганный.
Известие о его смерти было для нас всех страшным ударом.
Среди людей, которых мне довелось встретить в жизни, Федерико занимает особое место. Я говорю не о его театре и поэзии, я имею в виду его самого. Он был истинным шедевром. Трудно себе представить другого, похожего на него. Он был неотразим и тогда, когда за роялем подражал Шопену, и тогда, когда показывал пантомиму или разыгрывал театральную сценку. Что бы он ни читал, с его губ срывалось нечто прекрасное. Сколько в нем было страсти, радости, молодости! Он был подобен пламени.
Когда я впервые встретился с ним в Студенческой резиденции, я был лишь грубоватым провинциальным атлетом. Дружба с ним преобразила меня, благодаря ему я познакомился со многими интересными людьми. Я обязан ему большим, чем мог бы выразить словами.
Его останки так никогда и не были найдены. На этот счет ходили легенды. Дали намекал на преступление гомосексуалистов. Это абсурд. Федерико погиб потому, что был поэтом, в то самое время, когда по ту сторону баррикады раздавались вопли: «Смерть интеллигенции!» В Гранаде он нашел убежище у одного фалангиста, поэта Росалеса, чья семья дружила с семьей Лорки. Он считал себя в безопасности. Какие-то люди (не имеет значения, каких они были взглядов), возглавляемые неким Алонсо, пришли ночью и арестовали его, посадили на грузовик вместе с несколькими рабочими и увезли.
Федерико страшно боялся физических страданий и смерти. Представляю, что он испытывал ночью в грузовике, увозившем его в оливковую рощу, где его убили…
Я часто думаю об этой минуте.
В конце сентября мне назначили встречу в Женеве с министром иностранных дел Республики Альваресом дель Вайо…
Я выехал туда в поезде, переполненном людьми, настоящем поезде военного времени. Напротив сидел командир-поумовец, рабочий, ставший майором, решительно утверждавший, что республиканское правительство сплошь состоит из негодяев и что всех их надо убрать. Вспоминаю это только потому, что позднее в Париже использовал его в качестве своего агента.
В Барселоне у меня была пересадка. Я встретился тут с Хосе Бергамином и Муньосом Суайем, направлявшимися с десятком студентов в Женеву для участия в политическом митинге. Они поинтересовались, с какими документами я еду, и, услышав мой ответ, Муньос Суай воскликнул: — С ними тебе никогда не удастся пересечь границу! Нужна виза анархистов.
Прибываем в Пор-Бу. Я первым схожу с поезда и вижу окруженный военными столик, за которым восседают три человека, словно члены маленького суда. Это анархисты. Их начальник — бородатый итальянец.
Показываю им свои документы, и они говорят: — Ты не имеешь права пересечь границу.
Испанский язык, вероятно, самый насыщенный богохульствами язык в мире. В других языках ругательства и проклятия обычно очень короткие и отделены друг от друга. Испанские же проклятия быстро приобретают характер длинной речи, где непристойности, относящиеся к богоматери, богу, Христу, Святому духу и святым апостолам, включая и папу, могут следовать одна за другой, обретая эсхатологический и весьма впечатляющий характер. Богохульства — это сугубо испанское искусство. В Мексике, скажем, где за четыре века испанская культура оставила глубокие следы, я ни разу не слышал порядочного богохульства. В Испании же прекрасное богохульство может занять две-три строчки текста. При определенных обстоятельствах оно становится настоящей молитвой навыворот.
Именно такие мои богохульства, сопровождаемые страшными проклятиями, спокойно выслушали трое анархистов в Пор-Бу. После чего разрешили ехать дальше.
Добавлю, что в старинных испанских городах, скажем в Толедо, на главных воротах можно было прочесть: «Попрошайничество и богохульства запрещены», за это наказывали штрафом или кратковременным заключением, что служит как раз доказательством вездесущего характера богохульных восклицаний. Когда в 1960 году я вернулся в Испанию, мне показалось, что богохульства стали раздаваться на улицах реже. А может быть, я ошибался — я ведь стал слышать куда хуже, чем прежде.
В Женеве я имел лишь двадцатиминутную беседу с министром. Он попросил меня отправиться в Париж и поступить в распоряжение нового посла Республики. Этим послом был Аракистайн, знакомый мне левый социалист, бывший журналист и писатель. Ему нужны были верные люди.
Я тотчас выехал в Париж.
Париж во время гражданской войны Я пробыл в Париже до конца войны. Официально, в своем офисе на улице Пепиньер, я занимался тем, что собирал все республиканские пропагандистские фильмы, снятые в Испании. На самом же деле мои обязанности были значительно шире. Я был своеобразным начальником протокольного отдела, которому вменялась в обязанность организация обедов в посольстве, где, скажем, Арагон и Андре Жид не должны сидеть рядом. К тому же я занимался сбором «информации»и пропагандой.
В этот период, используя любую возможность помочь делу Республики, я не раз ездил в Швейцарию, Антверпен, Стокгольм, много раз в Лондон. Неоднократно с разными заданиями мне пришлось ездить в Испанию, прихватив чемоданы с листовками, напечатанными в Париже. В Антверпене большую поддержку нам оказывали бельгийские коммунисты. Благодаря некоторым матросам наши листовки даже переправлялись на немецких судах.
Во время одной из поездок в Лондон лейбористский депутат Айвор Монтегю, возглавлявший лондонское Кинематографическое общество, организовал банкет, на котором я должен был произнести короткую речь по-английски. Среди присутствующих, симпатизировавших делу Испании, находились сидевшие рядом со мной Ролан Пенроз, игравший в «Золотом веке», и Конрад Фейдт.
Миссия в Стокгольм носила совсем иной характер. Район Биаррица и Байонны был наводнен фашистами всех мастей, и мы искали агентов, которые могли бы нас о них информировать. Я поехал в Стокгольм, чтобы предложить эту роль красивой шведке по имени Карен, члену шведской компартии. Ее знала и рекомендовала нам жена посла. Карен согласилась, и мы вместе вернулись обратно морем и поездом. Во время этой поездки мне пришлось пережить настоящий конфликт между сильным влечением к этой женщине и долгом. Долг победил. Мы даже ни разу не поцеловались, и я молча страдал. Карен уехала в район Нижних Пиренеев, откуда регулярно присылала мне потом агентурные сведения. Я никогда ее больше не встречал.
Относительно Карен добавлю, что один из ответственных коммунистов Агитпропа, с которым мы поддерживали регулярный контакт, в особенности при покупке оружия (всегда находились подонки, готовые сыграть на нашей нужде в оружии, и нам приходилось все время проявлять осторожность), упрекнул меня в том, что я содействовал въезду во Францию «троцкистки». За очень короткий срок, за время моего путешествия, Шведская компартия изменила свою политическую линию. А я не был в курсе дела.
В отличие от французского правительства, не пожелавшего себя скомпрометировать содействием делу Республики — а такое вмешательство, вероятно, изменило бы ход событий, — из трусости или из страха перед французскими фашистами и международными осложнениями, французский народ, в особенности рабочие, члены ВКТ, оказывали нам большую и ценную помощь. Нередко, скажем, подходил к нам машинист паровоза или таксист и говорил: «Вчера поездом 20.15 приехали два фашиста, приметы такие-то, остановились в таком-то отеле». Я передавал эти сведения Аракистайну, который был, вероятно, нашим лучшим послом в Париже.
Невмешательство Франции и других демократических стран парализовывало наши действия. Хотя Рузвельт выступил в защиту Республики, ему пришлось уступить нажиму американских католиков, и, подобно Леону Блюму во Франции, он отказал нам в помощи. Мы никогда и не рассчитывали на прямое вмешательство, но надеялись, что Франция разрешит хотя бы переброску через свою территорию оружия и «добровольцев», подобно тому как поступали наши противники — Германия и Италия. Тогда исход войны мог бы быть иным.
Мне хочется хотя бы кратко остановиться на судьбе беженцев во Франции. Многие из них были просто загнаны в лагеря. А позднее попали в руки нацистов и погибли в Германии, главным образом в Маутхаузене.
Поистине действенную помощь нам оказали дисциплинированные, организованные и подготовленные коммунистами интербригады. Они служили для нас прекрасным примером. Следует отдать должное Мальро, хотя иные из набранных им летчиков были просто наемниками, и всем тем, кто по доброй воле пришел бороться за наше дело. Их было немало из разных стран. В Париже я выдал пропуска Хемингуэю, Дос Пассосу, Йорису Ивенсу, который снял фильм о республиканской армии. Я вспоминаю Корнильон-Молинье, который храбро сражался за нас. Мы увиделись позднее с ним в Нью-Йорке, за день до его отъезда к де Голлю. Он был совершенно уверен в поражении нацистов и приглашал приехать в Париж после войны, чтобы совместно поставить картину. В последний раз мы встретились с ним на фестивале в Канне, он был уже министром и чокался с префектом департамента Приморские Альпы. Мне было стыдно оказаться в компании таких сановников.
Я стал свидетелем и участником целого ряда интриг и авантюр. Попробую рассказать о некоторых, наиболее интересных. Большинство из них происходили втайне, и даже сегодня я не могу назвать некоторые имена.
Во время войны мы снимали фильмы в Испании. В числе тех, кто помогал нам, было два советских оператора. Эти пропагандистские фильмы показывали во всем мире, и в Испании тоже. Однажды, не имея известий о судьбе давно отснятого материала, я отправился к представителю торгпредства СССР. Мне пришлось ждать больше часа. Я торопил секретаря. В конце концов я был принят, но очень прохладно. Тот спросил мое имя и сказал: — Что вы делаете в Париже? Вам следовало бы быть на фронте в Испании!
Я ответил, что не его дело судить о моем поведении, что я выполняю приказы и только хочу знать, где пленка, снятая на средства Испанской республики.
Он ушел от ответа, и мы расстались.
Вернувшись к себе, я тотчас написал четыре письма — в «Юманите», «Правду», советскому послу и последнее — испанскому министру. Я осуждал в нем то, что мне представлялось предательством или саботажем внутри торговой миссии и что потом подтвердил один французский коммунист, сказавший: «Так почти всюду». Советский Союз был представлен за рубежом если не нашими врагами, то весьма осторожными чиновниками. Кстати, торгпред, который так нелюбезно меня принял, стал позднее жертвой сталинских чисток.
Три бомбы
Одна из самых занятных историй, проливающая свет на поведение французской полиции (да и всех полиций мира), связана с тремя бомбами.
Однажды в мой кабинет вошел молодой и довольно красивый колумбиец. Ему требовался военный атташе, а так как тот отсутствовал (его заподозрили в измене и отослали), посетителя переправили ко мне. Так вот, войдя ко мне, он ставит на стол в малом салоне посольства небольшой чемоданчик, внутри которого лежат три бомбочки. Колумбиец говорит: — Это очень мощные бомбы. С их помощью мы уже совершили взрывы в испанском консульстве в Перпиньяне и в поезде Бордо — Марсель.
Весьма удивленный, я спросил его, что ему угодно и зачем он принес бомбы. Он ответил, что не скрывает своей принадлежности к фашистам, что он служит в легионе «Кондор» (в этом я не сомневался), что поступает так исключительно из чувства ненависти к своему шефу.
— Мне хочется, чтобы его арестовали. Если желаете его видеть, приходите завтра в «Ла Куполь», он будет сидеть справа от меня. До свидания. Оставляю вам бомбы.
После его ухода я предупредил обо всем посла Аракистайна, он позвонил префекту полиции. Бомбы были тотчас обследованы французскими специалистами. Террорист оказался прав: они были неизвестной доселе конструкции.
На другой день, не объясняя причины, я попросил сына посла и одну знакомую актрису пойти со мной в «Ла Куполь». Там я тотчас увидел своего колумбийца, сидевшего за столиком в группе людей. Справа от него находился человек, его начальник, оказавшийся знакомым мне и актрисе латиноамериканским актером. Проходя, мы обменялись с ним рукопожатием.
Мой осведомитель и глазом не моргнул.
По возвращении в посольство, зная имя командира этой группы террористов и гостиницу в Париже, где он живет, я позвонил префекту полиции, социалисту. Он сказал, что его тотчас же арестуют. Но ничуть не бывало. Спустя некоторое время я встречаю этого типа в окружении друзей в кафе на Елисейских полях, в «Селекте». Мой друг Санчес Вентура подтвердит, в какой я был ярости. Меня неотступно преследовал вопрос: в каком мире мы живем? Почему полиция не хочет задержать этого преступника? Почему?
Осведомитель же снова пришел ко мне и заявил: — Мой шеф собирается завтра явиться в ваше посольство за визой в Испанию.
И точно. Латиноамериканский актер, располагая дипломатическим паспортом, действительно явился в посольство и без всякого труда получил визу. Он ехал в Мадрид с какой-то миссией, суть которой я так никогда и не узнал. На границе его задержала испанская республиканская полиция, которую мы предупредили, но освободила после вмешательства его правительства. Он спокойно выполнил в Мадриде поручение и благополучно вернулся в Париж. Был ли он неуязвим? Какой поддержкой располагал? Я был в отчаянии.
Именно в тот период мне пришлось поехать в Стокгольм. В Швеции в одной из газет я прочитал, что взрывом необыкновенной силы был разрушен небольшой дом близ площади Звезды, в котором располагался какой-то рабочий профсоюз. В статье обращалось внимание, если не ошибаюсь, на мощь бомбы, в результате которой дом рухнул и погибли двое полицейских.
Совершенно очевидно, что это сделала рука террориста.
И снова ничего не произошло. Знакомый актер продолжал свою деятельность, охраняемый безразличием французской полиции, которая, как и в других европейских странах, больше симпатизировала сильной власти.
В конце войны латиноамериканский актер как член «пятой колонны» был, естественно, награжден Франко.
В то же самое время я подвергся яростным нападкам со стороны французских правых. «Золотой век» не был забыт. Говорилось о моем пристрастии к профанации, об «анальном комплексе», а газета «Гренгуар» (или «Кандид») в редакционной статье, занимавшей целый подвал на первой полосе, напоминала, что я приезжал несколько лет назад в Париж для того, чтобы «развратить французскую молодежь». Я продолжал встречаться со своими друзьями сюрреалистами. Однажды ко мне в посольство позвонил Бретон и сказал: — Милый друг, распространяются пренеприятные слухи о том, что испанские республиканцы расстреляли Пере только из-за его принадлежности к ПОУМу.
Протроцкистская ПОУМ неизвестно почему пользовалась симпатиями сюрреалистов. Бенжамен Пере действительно выехал в Барселону, где каждый день появлялся на площади Каталонии в окружении поумовцев. По просьбе Бретона я навел справки. Мне сообщили, что он поехал на арагонский фронт, в район Уэски, и столь открыто и громко нападал на членов ПОУМа, что некоторые из них стали говорить о необходимости расстрелять его. Я заверил Бретона, что Пере не был расстрелян республиканцами. И действительно, он вскоре вернулся во Францию.
Мы иногда обедали вместе с Дали в перигорской закусочной на площади Сен-Мишель. Как-то он сделал мне довольно странное предложение: — Я хочу тебя познакомить с очень богатым англичанином, большим другом Испанской республики, который желает подарить вам бомбардировщик.
Я согласился встретиться с этим англичанином — Эдвардом Джеймсом, большим другом Элеоноры Кэррингтон. Он скупил у Дали все его работы за 1938 год и сказал мне, что действительно на одном из аэродромов Чехословакии находится предназначенный нам ультрасовременный бомбардировщик. Он отдавал его нам, зная о большой нехватке самолетов у Республики. А взамен просил несколько шедевров из музея Прадо для организации выставки в Париже и в других городах. Сохранность этих картин будет гарантирована якобы Международным судом в Гааге. Если войну выиграют республиканцы, картины возвратят в Прадо. В противном случае — республиканским властям в изгнании. Я сообщил об этом любопытном предложении Альваресу дель Вайо, нашему министру иностранных дел. Он признался, что принял бы бомбардировщик с большой радостью, но что ни под каким видом не станет обменивать его на картины из Прадо. «Что о нас подумают? Что будут писать газеты? Что мы разбазариваем наши сокровища для получения вооружения? Никогда!» И соглашение не было заключено.
Эдвард Джеймс жив и поныне. У него дворцы во всем мире и даже ранчо в Мексике.
Моя секретарша на улице Пепиньер была дочерью казначея ФКП. Когда-то в молодости он входил в банду Бонно, и моя секретарша вспоминала о своих прогулках, будучи малышкой, за руку с «ученым Раймоном» (так уж получилось, что я лично знал двух членов банды Бонно-Риретта Метрежана и того, кто выступал в кабаре под именем «Невинного каторжника»).
Как— то мы получили сообщение от Хуана Негрина, главы республиканского правительства. Его интересовал груз поташа, который отправили из одного итальянского порта для испанских фашистов. Негрин просил собрать на этот счет информацию.
Я говорю об этом моей секретарше, она звонит отцу. Через два дня он приходит ко мне и предлагает: «Проедемся за город, я вас кое с кем познакомлю». Отправляемся на машине, останавливаемся в кафе в 45 минутах езды от Парижа, и он знакомит меня с американцем лет тридцати пяти — сорока, серьезным и элегантным, изъяснявшимся с сильным акцентом.
— Я слышал, что вас интересует груз поташа, — говорит американец.
— Да.
— Я могу дать информацию о корабле, на котором его везут.
И рассказывает о грузе и пути следования. Все сведения были переданы Негрину.
Несколько лет спустя мы столкнулись с этим американцем на одном из приемов в Нью-Йорке в Музее современного искусства. Я узнал его, он меня тоже, но мы не подали виду.
После окончания войны я встретил его с женой в «Ла Куполь». На сей раз мы поболтали. До войны этот американец владел в окрестностях Парижа заводом. Он поддерживал Испанскую республику, и потому его знал отец моей секретарши.
Я жил тогда в Медоне. Возвращаясь домой, мне приходилось останавливать машину и, вынув пистолет, внимательно осматриваться, чтобы убедиться в отсутствии слежки. Нас окружала атмосфера тайн, интриг, запутанных отношений. Следя за ходом войны час за часом и понимая, что великие державы, за исключением Италии и Германии, останутся на позиции невмешательства до конца, мы стали постепенно терять всякую надежду.
Не следует удивляться тому, что испанские республиканцы, и я в том числе, поддерживали советско-германский пакт. Мы были так разочарованы поведением западных демократий, которые с презрением относились к Советскому Союзу, отказываясь иметь с ним действенные контакты, что увидели в поступке Сталина средство выиграть время, набраться сил, которые так или иначе будут потом брошены в великую битву.
В большинстве своем французские коммунисты тоже поддерживали этот пакт. Арагон сказал об этом громко и ясно. Одинокий голос протеста принадлежал Полю Низану, блестящему ученому-марксисту, который пригласил меня однажды на свою свадьбу (шафером был Жан — Поль Сартр). Однако мы понимали, независимо от своих убеждений, что этот пакт недолговечен, что он скоро лопнет, как и все прочее.
Я сохранил свои симпатии к Компартии до конца 50-х годов. Затем я стал все более и более отдаляться от нее. Я не терплю фанатизма ни в каком виде. Любая религия имеет свою правду. Марксизм тоже. В 30 — е годы марксистские доктринеры не допускали разговора о подсознании, о глубинных психологических тенденциях индивидуума. Все должно было подчиняться социально-экономическим законам, а это казалось мне абсурдным. Забывалась другая сторона жизни человека.
Я кончаю это отступление. Отступления позволяют мне вести рассказ более свободно, как это делается в плутовских испанских романах. Но с годами при неизбежном ослаблении памяти приходится быть осторожным. Я начинаю рассказывать историю, затем обрываю ее ради скобок, которые представляются мне очень привлекательными, забываю о том, с чего начал, и теряюсь совсем. Я все время спрашиваю у друзей: «К чему я это вам рассказываю?» В моем распоряжении были определенные денежные фонды, которые я мог тратить, не беря расписок. Ни одна моя миссия не походила на другую. Однажды по собственной инициативе я сыграл роль телохранителя Негрина. Вместе с художником-социалистом Кинтильей, вооруженные пистолетами, мы следовали за прибывшим на вокзал д'Орсэ Негрином, не будучи им замеченными.
Несколько раз я перевозил в Испанию документы. Именно при выполнении одного такого поручения я впервые летел на самолете с Хуанито Негрином, сыном премьер-министра. Едва мы пересекли Пиренеи, как нам сообщили о приближении фашистского самолета с Майорки. Но истребитель повернул в сторону, испугавшись противозенитной обороны Барселоны…
Когда однажды какая-то республиканская бригада попала в осаду по другую сторону Гаварни, симпатизирующие нам французы снабжали ее через горы оружием — Выехав туда однажды с Угарте, мы столкнулись с роскошной машиной (водитель которой заснул), сбившейся с пути. Угарте получил ушибы, и нам пришлось задержаться на три дня, прежде чем мы смогли ехать дальше.
Во время одной такой поездки в Валенсию я отправился повидать начальника Агитпропа. Я говорю ему, что нахожусь в командировке и хочу показать ему документы, привезенные из Парижа, которые могут его заинтересовать. На другой день в девять утра он сажает меня к себе в машину и везет на виллу, расположенную в десяти километрах от Валенсии. Там он знакомит меня с одним русским, который, просмотрев эти документы, говорит, что они ему давно известны. У нас были десятки такого рода контактов. Думаю, что подобной же деятельностью занимались и наши противники, сотрудничавшие с немцами. Разведки обеих сторон учились своему ремеслу.
В течение всей войны пиренейские контрабандисты подверглись серьезным испытаниям. Они переводили людей и переносили пропагандистские материалы. В районе Сен-Жан-де-Люс бригадир французской жандармерии, чье имя я,, увы, позабыл, свободно пропускал контрабандистов, если они несли на другую сторону границы республиканские листовки. Дабы выразить ему свою благодарность — хотя я предпочел бы, чтобы это было сделано официально, — я подарил ему великолепную шпагу, купленную мной на свои деньги около площади Республики, которую вручил «за услуги, оказанные Испанской республике».
И последняя история — история Гарсии — свидетельствует о сложности наших отношений с фашистами.
Гарсиа был рядовым бандитом, наглым канальей, который считал себя социалистом. В первые месяцы войны в Мадриде он вместе с группой убийц создал зловещую «предрассветную бригаду». Рано утром они врывались в какой-нибудь дом буржуа, уводили мужчин «на прогулку», насиловали женщин и забирали все, что попадалось под руку.
Я находился в Париже, когда один профсоюзный деятель, работавший, кажется, в гостинице, сообщил нам, что какой-то испанец собирается уехать на корабле в Южную Америку, увозя целый чемодан награбленных драгоценностей. Это был Гарсиа, вывезший из Испании целое состояние и путешествовавший под вымышленным именем.
Фашисты разыскивали его. Его стыдилась вся Испания. Я сообщил послу об информации француза. Судно должно было сделать остановку в Санта-Крус-де-Тенерифе, находившемся в руках франкистов. Посол, не раздумывая, предупредил их через дипломата нейтральной страны. Гарсиа был опознан, арестован и повешен.
Каландский пакт
Когда начался мятеж, гражданской гвардии было приказано покинуть Каланду и сосредоточиться в Сарагосе. Перед уходом офицеры передали всю власть по поддержанию порядка своего рода совету, в который входили только именитые люди деревни.
Первым делом те арестовали и посадили в тюрьму всех известных активистов, среди которых были популярный анархист, несколько крестьян-социалистов и единственный в Каланде коммунист.
Когда в начале войны отряды анархистов Барселоны стали грозить захватом Каланды, отцы селения отправились в тюрьму и сказали заключенным: — Идет война, никто не знает, кто победит. Мы предлагаем вам пакт. Мы вас освобождаем и берем все вместе обязательство, как бы ни завершилась война, не прибегать к насилию.
Заключенные дали согласие. Их освободили. Когда спустя несколько дней в город ворвались анархисты, они первым делом расстреляли 82 человека. Среди них были девять доминиканцев, большинство именитых граждан (мне показывали потом список), врачей, землевладельцев и даже бедняков, не совершивших никакого преступления, разве что были они набожными людьми.
С помощью пакта его инициаторы хотели спасти Каланду от царившего кругом насилия, обеспечить ей мир вопреки происходящему в стране. Конечно, это было невозможно. Наивно думать, что можно избежать исторической участи, спастись, когда кругом все горит.
Но именно в Каланде случилось, думается мне, необыкновенное событие (не знаю, произошло ли подобное в других деревнях), я имею в виду публичное провозглашение свободной любви. В один прекрасный день по приказу анархистов на площадь вышел глашатай с трубой и возвестил: — Компаньерос, с сегодняшнего дня в Каланде провозглашается свободная любовь!
Не думаю, чтобы встреченное всеобщим недоумением провозглашение свободной любви имело хоть какие-то серьезные последствия. К некоторым женщинам, правда, приставали на улицах, их склоняли к «свободной» любви (о которой никто не имел ни малейшего представления), но после их решительного отказа отпускали. Не так-то было просто перейти от суровых понятий, воспитанных католицизмом, к свободной любви анархистов. Дабы навести порядок в чувствах, мой друг Мантекон, губернатор Арагона, согласился выступить однажды с импровизированной речью с балкона нашего дома. Он громко заявил, что, по его мнению, свободная любовь — абсурд и что у нас нашлись бы дела поважнее, если бы не война.
Когда к Каланде подошли в свою очередь франкистские войска, все, кто в какой-то степени симпатизировал республиканцам, естественно, покинули селение. Те, кто остался и встретил франкистов, не имели никаких оснований для беспокойства. Однако, по словам одного священника-лазариста, посетившего меня позднее в Нью-Йорке, сотня совершенно «невиновных» людей с точки зрения франкистов (из пяти тысяч жителей) была расстреляна — настолько сильным было желание истребить республиканскую заразу.
Сестру мою Кончиту арестовали в Сарагосе. Республиканские самолеты бомбили город (бомба попала в крышу собора, но не взорвалась, и это дало повод говорить о чуде), и ее мужа, офицера, обвинили в том, что он замешан в этом деле. Однако он находился в тюрьме у республиканцев, и сестру отпустили. Она избежала серьезной опасности.
Свяшенник-лазарист, который привез мне в Нью-Йорк мой свернутый в трубку портрет, написанный Дали в Студенческой резиденции (картины Пикассо. Танги, Миро были потеряны окончательно, но мне было не до этого), рассказывая историю Каланды, наивно заметил: — Смотрите, не ездите туда!
Естественно, у меня не было никакого желания ехать туда. Прошло много лет, прежде чем я смог вернуться в Испанию.
В 1936 году испанский народ впервые получил право слова. Инстинктивно его гнев обрушился сначала на исконных врагов — церковь и крупных помещиков. Сжигая соборы и монастыри, убивая священников, народ совершенно ясно указывал на своего древнейшего противника.
По ту сторону баррикад преступления вершили более богатые и более образованные испанцы. Чаще всего без особой на то необходимости, с холодным ожесточением, как это случилось в Каланде.
Это позволяет мне утверждать, что народу в большей степени присуще благородство. Причины, побудившие его к восстанию, всем известны. В первые месяцы войны меня пугали некоторые факты жестокости со стороны республиканцев (я этого никогда не скрывал). Но уже с ноября 1936 года в стране был восстановлен порядок и прекратились самочинные расстрелы. В основном мы вели войну с мятежниками.
Всю жизнь я не могу избавиться от воспоминаний о фотографии, на которой перед собором Сантьяго-де-Компостела высшие представители духовенства во всем своем облачении приветствуют фашистским жестом нескольких офицеров. Бог и «опора родины» были рядом. Они всегда приносили нам кровавые репрессии.
Я никогда не был фанатичным противником Франко. С моей точки зрения, он вовсе не являл собой воплощение дьявола. Готов поверить, что именно он помешал нацистам вторгнуться в обескровленную Испанию. Я даже допускаю некую двусмысленность в его поведении.
Убаюкиваемый своим безвредным нигилизмом, я полагаю, что богатство и культура, оказавшиеся по другую сторону баррикады, у франкистов, должны были бы помешать размаху жестокостей. Но этого не случилось, даже напротив. И вот, сидя один перед своим стаканом «драй-мартини», я начинаю сомневаться в благе, которое приносят деньги, и в благе, которое дарует культура.
Атеист милостью божьей
Говорят, что все вершит Его Величество Случай. Осознание необходимости возникает потом. Но оно лишено чистоты помысла. Если из всех своих картин я испытываю особую нежность к «Призраку свободы», то именно потому, что она затрагивает эту мало разработанную тему.
Я всегда мечтал о сценарии, исходная точка в котором была бы мелкой, банальной. Например: нищий пересекает улицу. Из дверцы роскошной машины чья-то рука выбрасывает сигару. Нищий резко останавливается, чтобы подобрать окурок. На него налетает другая машина и убивает насмерть.