Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой последний вздох

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Бунюэль Луис / Мой последний вздох - Чтение (стр. 4)
Автор: Бунюэль Луис
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Родители платили за пансион и давали мне двадцать песет в неделю на карманные расходы — сумму довольно значительную, однако мне ее не хватало. Каждый раз, приезжая в Сарагосу на каникулы, я просил мать погасить в бухгалтерии долги, образовавшиеся в течение семестра. Мой отец ничего не знал об этом. Во главе Резиденции стоял человек большой культуры, выходец из Малаги дон Альберто Хименес. Здесь можно было изучать любые дисциплины. Резиденция располагала лекционными залами, пятью лабораториями, библиотекой и спортивными сооружениями. Учиться можно было сколько угодно и при желании менять специализацию.

Перед отъездом из Сарагосы отец спросил, чем бы я хотел заняться. Поскольку мне больше всего хотелось уехать из Испании, я ответил, что не прочь стать композитором и отправиться в Париж учиться в «Скола канторум». Отец решительно воспротивился этому. Тебе нужна, сказал он, серьезная профессия, а композиторы подыхают с голоду, это всем известно. Тогда я сказал ему о своей склонности к естественным наукам и энтомологии. «Стань дипломированным агрономом», — посоветовал он. Так я начал готовить диплом агронома. Неплохо успевая по биологии, я, к сожалению, по математике в течение трех лет подряд имел самые плохие отметки. Я никогда не ладил с абстрактными дисциплинами. Иные математические истины были мне очевидны, но приступить к доказательству той или другой задачи я не мог никак.

Возмущенный такими постыдными отметками, отец несколько месяцев не отпускал меня из Сарагосы и нанял частных учителей. Когда я вернулся в Мадрид в марте, свободных мест в Резиденции не оказалось, и я охотно принял предложение Хуана Сентено, брата моего близкого друга Аугусто Сентено, пожить у него. Мне поставили дополнительную кровать в его комнате. Я там прожил месяц. Хуан был студентом-медиком и уходил очень рано. Перед уходом он долго причесывался, но, так как не видел в зеркале затылка, причесывал волосы лишь спереди. Глядя на эту абсурдную процедуру ежедневно, я возненавидел его, несмотря на свою признательность. Это была необъяснимая, возникшая откуда-то из подсознания ненависть, которая напоминает короткую сцену из «Ангела-истребителя».

Дабы угодить отцу, я решил сменить профессию и защитить диплом обычного инженера, хотя это требовало знания таких технических дисциплин, как механика и электромеханика, и шести лет обучения. Я сдал чертежи, часть экзаменов по математике (благодаря частным урокам), затем, проводя лето в Сан-Себастьяне, обратился за советом к двум друзьям отца — Асину Паласьосу, человеку с репутацией крупного арабиста, и одному из моих учителей в лицее Сарагосы, Я рассказал им о своей ненависти к математике, об отвращении к затянувшейся учебе. Они поговорили с отцом, и тот согласился разрешить мне заняться естественными науками.

Музей естествознания находился в десятке метров от Резиденции. Я проработал там под руководством великого Игнасио Боливара — в те времена крупнейшего в мире ортоптериста — с живейшим интересом год. Я и сегодня могу на глаз определить вид многочисленных насекомых и назвать их по — латыни.

В тот год, во время экскурсии в Алькала-де-Энарес во главе с Америке Кастро, профессором Центра исторических исследований, я случайно услышал, что для работы за границей требуются испанские лекторы. Я тотчас предложил свои услуги — настолько велико было мое желание уехать. Но студентов естественных наук не брали. Для этого нужно было учиться на факультетах литературы или философии.

Последовала быстрая и последняя смена факультета. Я стал готовить диплом по философии, включавший три дисциплины — историю, литературу и философию. История стала главной частью моих занятий.

Все эти детали, насколько я понимаю, достаточно скучны. Но если хочешь понять жизнь человека, проследить ее извилистый путь от начала до конца, как отделить побочное от главного?

Именно в Резиденции я стал спортсменом. Ежедневно, босой, в коротких трусах, даже в гололед я бегал по тренировочному полю. Я собрал команду легкоатлетов Резиденции для участия в разных студенческих соревнованиях, я даже занимался любительским боксом. Но в целом участвовал только в двух боях. Один я выиграл из-за неявки противника, другой проиграл по очкам в пяти раундах — из-за своей пассивности. По правде говоря, я старался лишь защитить лицо.

Мне нравились любые упражнения. Случалось, я взбирался по отвесной стене Резиденции.

На всю жизнь — или почти на всю — у меня сохранились с тех пор крепкие мускулы, в особенности живота. Я даже показывал своеобразный номер: ложился на спину, а товарищи прыгали мне на живот. Другой моей специальностью было пережимание рук. Вплоть до весьма почтенного возраста я участвовал во многих турнирах на стойках баров или ресторанов.

В студенческой резиденции я оказался перед неизбежным выбором. Атмосфера, в которой я жил, литературное движение тех лет в Мадриде, встреча с бесценными друзьями — все это определило мой выбор. В какой же конкретный момент сделал я его? Сегодня трудно сказать. Испания жила — в сравнении с тем, что последовало, сравнительно спокойной жизнью. Крупнейшим событием было восстание Абд-аль-Керима в Марокко и тяжелое поражение испанских войск при Аннуале в 1921 году, в тот самый год, когда мне предстояло отправиться на военную службу. Незадолго до этого в Резиденции я познакомился с братом Абд-аль-Керима, По этой, кстати, причине много позднее меня хотели послать с миссией в Марокко, но я отказался.

Испанский закон позволял детям состоятельных родителей, при соответствующей оплате, сокращать срок военной службы. Но в год моего призыва закон был отменен из-за войны в Марокко. Я был зачислен в артиллерийский полк, до этого прославившийся в колониальной войне и выведенный за пределы Марокко. В силу каких — то обстоятельств нам однажды заявили: «Завтра мы выступаем». В тот вечер я совершенно серьезно подумал о том, чтобы дезертировать. Двое моих друзей так и поступили, и один из них стал инженером в Бразилии.

В конце концов приказ об отправке был отменен, и я проводил время в Мадриде. Ничего примечательного. Я продолжал встречаться с друзьями, так как, если у нас не было дежурства, нам позволяли выходить из казармы каждый вечер. Служба продолжалась четырнадцать месяцев.

Дежуря по ночам, я испытывал сильнейшее чувство зависти к сержантам. Мы спали среди гвардейцев в полной амуниции, пожираемые клопами, в ожидании своей очереди дневалить. А рядом, в теплых домиках, сержанты играли в карты и попивали винцо. Ничего я так не желал тогда, как стать сержантом.

Как это бывает у многих, некоторые события своей жизни я помню по одной какой-нибудь подробности, ощущению. Скажем, о моей ненависти к Хуану Сентано — по его неаккуратно зачесанным волосам. Моя зависть к сержантам связана с печкой, которой они пользовались. В отличие от большинства своих друзей, несмотря на подчас суровые условия жизни, холод и скуку, я сохранил добрые воспоминания о годах, проведенных у отцов иезуитов и на военной службе. Я постиг там такие вещи, которым нигде бы не научился.

После окончания службы я встретил однажды на концерте капитана и услышал от него: — Вы были хорошим артиллеристом.

В течение нескольких лет в Испании диктаторствовала семья Примо де Риверы, отца основателя фаланги. Профсоюзное и анархистское движение развивалось в то время одновременно с первыми робкими шагами компартии. Возвращаясь однажды из Сарагосы, я на вокзале узнал, что председатель Республиканского совета Дато накануне был убит анархистами прямо на улице. Я взял фиакр, и кучер показал мне следы пуль на улице Алькала.

Однажды мы с живейшей радостью узнали об убийстве анархистами во главе, если не ошибаюсь, с Аскасо и Дуррути архиепископа Сарагосы Сольдевильи Ромеро, мерзкого тина, ненавидимого всеми, даже одним из моих дядьев, каноником. В тот вечер мы выпили в Резиденции за то, чтобы его душа была проклята.

Что касается остального, должен сказать, что наше политическое сознание едва начинало пробуждаться. Не считая троих — четверых из нас, это сознание как-то проявилось у нас только в 1927 — 1928 годах, незадолго до провозглашения Республики. До этого, за редким исключением, мы не испытывали особого интереса к демонстрациям анархистов и коммунистов. Последние снабжали нас сочинениями Ленина и Троцкого.

Единственные политические дискуссии, в которых я принимал участие, — возможно, они вообще были единственными в Мадриде — происходили на наших собраниях (репа) в «Кафе де Платериас» на улице Майор.

Традиция подобных собраний сыграла определенную роль в жизни Мадрида, и не только в литературных кругах. Мы собирались в зависимости от профессии в определенном заведении от 15 до 17 часов или вечером после 21 часа. Обычно сходилось от восьми до пятнадцати человек, только мужчины. Первые женщины, пренебрегая своей репутацией, стали появляться на таких собраниях лишь в начале 30-х годов.

В «Кафе де Платериас», где происходили политические собрания, можно было часто встретить Сама Бланката, анар-хиста-арагонца, который писал во многих журналах, в частности в «Эспанья нуева». Экстремизм этого человека был настолько известен, что на другой день после любого покушения его арестовывали автоматически. Так случилось и после убийства Дато.

Сантолариа, руководивший в Севилье журналом анархистского толка, когда бывал в Мадриде, также участвовал в наших собраниях. Подчас к нам приходил и Эухенио Д'Орс. Наконец, я встречал тут странного и великолепного поэта по имени Педро Гарфиас, человека, который мог две недели искать нужное прилагательное.

— Ты нашел свое прилагательное? — спрашивали его при встрече.

— Нет, еще ищу, — отвечал он и задумчиво удалялся. Я все еще помню наизусть его стихи «Перегрине» из сборника «Под Южным крылом»:

В его глаза вливалась даль округи; песка неумолкающие речи перетекали в трепетные руки, вязанку снов взвалившие на плечи.

Ему навстречу море и нагорье бросались легконогими борзыми, стелились горы, вскидывалось море.

Он жил в жалкой комнатенке на улице Умильядеро вместе с другом Эухенио Монтесом. Как-то я пришел к нему в одиннадцатом часу. Разговаривая со мной, Гарфиас небрежно сбрасывал клопов, ползающих по его груди.

Во время гражданской войны он опубликовал патриотические стихи, которые не очень мне нравились. Не зная ни слова по-английски, он эмигрировал в Англию, где поселился у англичанина, не знавшего ни слова по-испански. Говорят, что это не мешало им часами разговаривать, отчаянно жестикулируя.

После войны он, как и многие испанские республиканцы, эмигрировал в Мексику. Выглядел бродягой, очень грязным, заходил в кафе и громко читал стихи. Гарфиас умер в нищете. Мадрид был тогда довольно маленьким городом, административным и культурным центром страны. Мы много гуляли, перебираясь из одной части города в другую. Все знали друг друга, здесь можно было встретить кого угодно.

Однажды вечером прихожу в «Кафе Кастилья» с другом. И вижу ширмы, отгораживающие часть помещения. Официант говорит, что сюда придет ужинать с друзьями Примо де Ривера. Он действительно приехал, заставил тотчас убрать ширму и, заметив нас, крикнул: «Эй, молодежь! Выпьем!» Диктатор угощал нас.

Помню встречу с королем Альфонсом XIII. Я стоял у окна своей комнаты в Резиденции. Под канотье у меня были напомаженные волосы. Внезапно перед окном останавливается королевская машина с двумя шоферами и еще одной особой (когда я был моложе, то был влюблен в королеву, красотку Викторию). Король вышел из машины и задал мне вопрос. Они сбились с дороги. Весьма смущенный, несмотря на свои теоретически анархистские взгляды, я ответил очень вежливо, к стыду своему называя его даже «Ваше величество». Только когда машина отъехала, я осознал, что не снял шляпы. Честь моя была спасена.

Я рассказал об этом директору Резиденции. Зная о моей репутации бахвала, он не поверил и велел проверить сказанное у секретаря королевского дворца.

Если во время наших собраний в кафе входил кто-то похожий на gafe, мы все внезапно умолкали или в замешательстве опускали глаза.

«Гафе» — это соглядатай или человек, приносящий несчастье. В Мадриде тогда искренне верили, что лучше избегать нежелательного соседства. Мой зять, муж Кончиты, был знаком с капитаном генштаба, которого сторонились все его сослуживцы. Имени драматурга Хасинто Грау вообще было лучше не произносить. Несчастье словно следовало за ним по пятам. Во время его лекции в Буэнос-Айресе в зале упала люстра, серьезно поранив несколько человек.

Из— за того, что многие актеры умерли после съемок в моих фильмах, друзья прозвали меня «гафе». Но это не так, и я решительно протестую. Свидетелями, в случае необходимости, могу назвать других друзей.

В конце XIX и начале XX века в Испании появилась плеяда великих писателей, ставших нашими духовными учителями. Я был знаком с большинством из них — Ортегой-и Гасетом, Валь-е-Инкланом, Эухенио д'Орсом и другими. Они оказывали на нас большое влияние. Я знал даже великого Гальдоса, его романы «Назарин»и «Тристана» были мною позже экранизированы. Он был старше других и держался в стороне. По правде говоря, я встретился с ним лишь однажды, в его доме. Он был уже стар и слеп, сидел около камина с пледом на коленях.

Пио Бароха был тоже знаменитым писателем. Но лично меня он ничуть не интересует. Следует назвать также Антонио Мачадо, великого поэта Хуана Района Хименеса, Хорхе Гильена, Салинаса.

На смену этому прославленному поколению, запечатленному ныне во всех музеях восковых фигур Испании, пришло мое поколение, называемое «Поколением 27-го года». К нему принадлежат такие люди, как Лорка, Альберти, Альтолагирре, Сернуда, Хосе Бергамин, Педро Гарфиас.

Между этими двумя поколениями находятся два человека, которых я близко знал, — Морено Вилья и Рамон Гомес дела Серна.

Андалусец с Малаги (как и Бергамин и Пикассо) Морено Вилья, хотя и был лет на пятнадцать старше меня, тоже принадлежал к нашей группе. Он часто проводил с нами время. Даже жил в Резиденции. Во время эпидемии гриппа в 1919 году, пресловутой «испанки», которая унесла столько жизней, мы остались почти одни в Резиденции. Способный художник и писатель, он одалживал мне книги, в частности я прочитал тогда «Красное и черное». В ту эпоху открытием для меня стало имя Аполлинера и его поэма «Разлагающийся чарователь».

Все эти годы мы провели вместе в тесном дружеском кругу. Когда в 1931 году была провозглашена «республика, Морено Вилья стал заведовать библиотекой в Королевском дворце. Во время гражданской войны он переехал в Валенсию и был вместе с некоторыми известными деятелями эвакуирован. Я встречался с ним в Париже, а потом в Мехико, где он умер в 1955 году. Он часто приходил ко мне. Я храню написанный им в Мексике в 1948 году мой портрет. Это был год, когда я сам оказался без работы.

У меня еще будет повод не раз вернуться к Рамону Гомесу де ла Серне, ибо мой дебют кинорежиссера связан именно с ним.

В годы, проведенные мной в Резиденции, Гомес де ла Серна был уже очень знаменит и являлся, вероятно, одной из заметнейших фигур в литературе Испании. Автор многочисленных сочинений, он печатался во всех журналах. По приглашению французской интеллигенции он держал однажды речь в Парижском цирке — в том самом, где с успехом выступал Фрателлини. Сидя верхом на слоне, он должен был прочесть несколько своих» грегорий «, своеобразных юмористических раздумий, очень коротких и мастерски написанных. Едва он закончил первую фразу, как все собравшиеся стали корчиться от смеха. Рамон был удивлен таким успехом. Он не заметил, что слон в этот момент облегчился посреди манежа.

По субботам с девяти вечера до часа ночи Гомес да ла Серна проводил заседания литературного объединения в кафе» Помбо»в двух шагах от Пуэрта-дель-Соль. Я неизменно присутствовал на них, встречая там большинство своих друзей. Иногда туда заходил и Хорхе Луис Борхес.

Сестра Борхеса вышла замуж за Гильермо де Торре, поэта и главным образом критика, прекрасно знавшего французских авангардистов и ставшего одним из самых известных членов испанского ультраизма. Будучи поклонником Маринетти, он, как и тот, мог утверждать, что паровоз красивее, чем картина Веласкеса. Ему случалось писать: Пусть мне на любовь ответят пропеллеры гидропланов…

Главными литературными кафе Мадрида были «Кафе Хихон», существующее и сейчас, «Гранха дель Энар», «Кафе Кастилья», «Форнос», «Кутц», «Кафе де ла Монтанья», где пришлось заменить столики из мрамора, настолько они были испещрены рисунками (я заходил туда один после лекций, чтобы поработать), и «Кафе Помбо», где Гомес де ла Серна восседал каждую субботу. Входя, все здоровались, рассаживались, заказывали что — нибудь — большей частью кофе и воду (официанты все время подносили, воду). Затем начиналась беспорядочная беседа, обсуждение последних литературных новинок, публикаций, прочитанного, подчас политических новостей. Мы обменивались книгами, иностранными журналами. Судачили об отсутствующих друзьях. Иногда кто-то читал вслух свои поэмы или статьи, и Рамон высказывал мнение, к которому чаще прислушивались, но иногда и оспаривали. Время проходило быстро. Подчас труппа друзей продолжала свои дискуссии до глубокой ночи где-нибудь на улице.

Один из крупнейших ученых своего времени, Нобелевский лауреат, нейролог Сантьяго Рамон-и-Кахаль каждый день приходил в одиночестве посидеть за столиком в глубине «Кафе дель Прадо». В том же кафе, за соседними столиками, происходило собрание поэтов — ультраистов, в котором я принимал участие.

Случалось так, что один из моих друзей, журналист и писатель Аракистайн (который потом был послом в Париже во время гражданской войны), встретил на улице некоего Хосе Марию Карретеро, одного из самых легковесных писателей того времени, великана около двух метров ростом, который подписывался «El Caballero Audace»(«Смелый рыцарь»). Карретеро схватил Аракистайна за руку и начал оскорблять его за ругательную — вполне справедливо — статью. Аракистайн ответил ему оплеухой, и их стали разнимать прохожие.

История эта наделала шума в литературных кругах. Мы решили организовать банкет и пустить подписной лист в поддержку Аракистайна. Зная, что я встречался с Кахалем в Музее естествознания, где готовил ему стеклянные пластинки для опытов под микроскопом по энтомологии, мои друзья-ультраисты попросили меня обратиться к нему за подписью, которая придала бы больший вес их петиции.

Я выполнил их просьбу. Но уже тогда очень старый Кахаль отказался подписаться. Объяснил он это тем, что в газете «АБЦ», где регулярно печатался «Смелый рыцарь», Кахаль собирался опубликовать свои мемуары. Он боялся, как бы из-за его поступка газета не расторгла с ним договор.

Я тоже, но совсем по другим причинам, отказываюсь подписывать предлагаемые мне петиции. Они служат лишь для успокоения совести. Я знаю, что моя позиция может показаться спорной. Поэтому я прошу, если со мной что-то случится, если, скажем, я попаду в тюрьму или исчезну, пусть никто не собирает подписей в мою защиту.

Альберта, Лopка, Дали

Выходец из Пуэрто-де-Санта-Мариа, около Кадиса, Рафаэль Альберти был одной из самых крупных фигур нашей группы. Он был моложе меня — думаю, года на два, — и мы поначалу считали его художником. Многие его рисунки в золоченой рамке украшали стены моей комнаты. Однажды, когда мы выпивали, другой мой друг, Дамасо Алонсо (нынешний президент Академии испанского языка) сказал мне: — Знаешь, кто великий поэт? Альберти!

Видя мое удивление, он протянул мне листок бумаги, и я прочитал начало поэмы, которое помню до сих пор: распятая полночь в печали, и даже радости сами к ее сандалиям пали и их омыли слезами…

В те времена испанские поэмы изыскивали синтетические, неожиданные определения, как, скажем, «распята полночь», или стремились вызывать удивление; «к ее сандалиям пали». Эта поэма, опубликованная в журнале «Орисонте», ознаменовавшая дебют Альберти в поэзии, мне сразу понравилась. Узы нашей дружбы стали теснее. После Резиденции, где мы почти не расставались, за редким исключением, мы встречались в Мадриде накануне гражданской войны. Позднее награжденный Сталиным во время поездки в Москву, Альберти жил в период франкизма в Аргентине и Италии. Теперь он вернулся в Испанию.

Милейший и непредсказуемый арагонец из Уэски, студент-медик, ухитрившийся не сдать ни одного экзамена, сын директора Службы вод в Мадриде, ни художник, ни поэт Пепин Бельо был просто нашим неизменным другом. Я мало что могу сказать о нем, разве что в Мадриде в начале войны, в 1936 году, он распространял дурные известия: «Франко приближается. Он вот-вот будет в Мансанаресе». Его брат Маноло был расстрелян республиканцами. Сам же он провел весь конец войны, скрываясь в каком — то посольстве.

Что же касается поэта Инохоса, то он принадлежал к очень богатой семье землевладельцев из района Малаги (опять андалусец). Столь же современный и смелый в своей поэзии, сколь консервативный в идеях и политических взглядах, он примкнул к крайне правой партии Ламани де Клерака и был в конце концов расстрелян республиканцами. В то время, когда мы встречались в Резиденции, он уже напечатал несколько сборников поэм. Федерико Гарсиа Лорка появился в Резиденции через два года после меня. Он приехал из Гранады, по рекомендации своего учителя социологии дона Фернандо де-лос-Риоса, и уже опубликовал прозаическое произведение «Впечатления и пейзажи», в котором рассказывал о своих поездках с доном Фернандо и другими Андалузскими студентами.

Прекрасный оратор, обаятельный, подчеркнуто элегантный, в безупречном галстуке, с блестящими темными глазами, Федерико обладал талантом привлекать людей своеобразным магнетизмом, которому никто не мог противостоять. Он был старше меня на два года. Сын богатого землевладельца, приехавший в Мадрид в основном для изучения философии, Лорка очень скоро начал пропускать лекции и втянулся в литературную жизнь. Он быстро перезнакомился со всеми. Попасть в его комнату в Резиденции стремились все.

Наша искренняя дружба началась с первой же встречи. Хотя все, казалось бы, разделяло неотесанного арагонца и рафинированного андалузца — а может быть, в силу различий между ними, — мы все время были вместе. По вечерам он уводил меня за Резиденцию, мы садились на траву (тогда луга и пустыри простирались до горизонта) и читали стихи. Читал он прекрасно. От общения с ним я стал меняться, я увидел по-новому мир, который он раскрывал передо мной каждый день.

Мне рассказали, что некий Мартин Домингес утверждал, что Лорка гомосексуалист. Я не мог этому поверить.

Однажды во время обеда мы оказались рядом. За столом напротив в тот день восседали Унамуно, Эухенио д'Орсидон Альберто, наш директор. После супа я тихо говорю Федерико: — Выйдем! Я хочу тебе сказать нечто важное.

Немного удивленный, он встает вместе со мной.

Нам разрешают выйти во время обеда. Мы идем в ближайшую таверну, и тут я рассказываю Федерико, что решил драться с баском Домингесом.

— Почему? — спрашивает меня Лорка. В нерешительности, не зная, как начать, я задаю ему вопрос: — Правда, что ты гомик?

Задетый за живое, он встает и говорит:

— Между нами все кончено.

И уходит.

Естественно, мы в тот же вечер помирились. В поведении Федерико не было никакой женственности, никакой аффектации. Кстати, в отличие от Арагона он не любил ни пародий, ни двусмысленных шуток. Приехав однажды в Мадрид с лекциями, Арагон спросил у директора Резиденции, дабы его шокировать (и он этого добился): «Нет ли у вас интересного писсуара?» Мы провели с Лоркой незабываемые часы. Он открыл мне поэзию, особенно испанскую, которую прекрасно знал, а также познакомил с другими книгами. Так я прочел «Позолоченную легенду», из которой впервые узнал о жизни святого Симеона — столпника. Позднее он станет героем фильма «Симеон — столпник». Федерико не верил в бога, но хранил и культивировал в себе чисто художественное отношение к религии.

Передо мной фотография 1924 года, на которой мы «сидим» вдвоем на мотоциклах, нарисованных на полотне, во время «Вербены де Сан-Антонио»— большой мадридской ярмарки. На обороте этой фотографии в три часа ночи (мы оба были уже пьяны) Федерико написал за три минуты стихи и отдал их мне. Карандаш постепенно стирается от времени. Я переписал их, чтобы не забыть:

Святой Антоний с вербеной -

вот первая весть господня.

Я дружбою неизменной

Луиса встречу сегодня.

Луна горит и не тужит,

хоть тучами свод застелен,

а сердце горит и кружит,

а сумрак изжелта-зелен.

В тот ветер, чьи пряди зыбки,

я дружбу вплел спозаранку.

Дитя без тени улыбки

печально крутит шарманку.

Под сенью бумажных арок

мне друга рука — подарок.

Позднее, в 1929 году, на подаренной мне книге он написал короткие стихи, которые я очень люблю:

Синее небо.

Желтое поле.

Синие горы.

Желтое поле.

Голой равниной

неторопливо,

тихо проходит

только олива.

Только одна олива.

Сын нотариуса из Фигераса в Каталонии, Сальвадор Дали приехал в Резиденцию через три года после меня. Он собирался посвятить себя изящным искусствам, и, сам не знаю почему, мы прозвали его «чехословацким художником».

Проходя однажды утром по коридору Резиденции и заметив, что дверь его комнаты открыта, я увидел: он заканчивал большой портрет, который мне очень понравился. Я тотчас рассказал о нем Лорке и другим: — Чехословацкий художник заканчивает замечательный портрет.

Все отправились к нему, пришли в восхищение от портрета, и Дали был принят в нашу группу. По правде говоря, вместе с Федерико он стал моим лучшим другом. Все трое мы почти не расставались, тем более что Федерико искренне восхищался Дали, но это оставляло того безразличным.

Это был высокий и застенчивый молодой человек с низким голосом. Свои длинные волосы он обрезал — они мешали ему. Он очень экстравагантно одевался — широкая шляпа, огромный бант, длиннополый, до колен, сюртук и гетры. По его виду можно было подумать, что он намерен шокировать своим видом, на самом деле ему просто нравилось так одеваться, хотя и приходилось выслушивать от людей на улице оскорбления.

Он тоже писал стихи, которые были опубликованы. Еще совсем молодым, в 1926 или 1927 году, Дали принял участие в мадридской выставке наряду с другими художниками — Пейнадо и Виньесом. Когда в июне для сдачи устного экзамена в школе Изящных искусств его усадили напротив экзаменаторов, он внезапно вспылил: — Никто здесь не имеет права судить меня, я ухожу.

И действительно ушел. Его отец нарочно приехал из Каталонии в Мадрид, чтобы уладить конфликт. Тщетно. Дали был исключен.

Я не могу день за днем рассказывать, чем были эти годы для нашего формирования, о наших встречах, беседах, нашей работе, прогулках, наших пьянках, посещениях мадридских домов терпимости и долгих вечерах в Резиденции. Я был сражен джазом, собирался даже выступать, играя на банджо, купил граммофон и несколько американских пластинок. Мы слушали их с восторгом, попивая грог с ромом, который 9 я сам готовил. Время от времени мы ставили спектакли, обычно «Дона Хуана Тенорио» Соррильи, которого, кажется, я и сейчас знаю наизусть. У меня сохранилась фотография, на которой я стою в костюме дона Хуана, с Лоркой, игравшим скульптора в третьем акте.

По моей инициативе мы стали проводить так называемые «весенние омовения», то есть выливали кувшин воды на голову первого попавшегося. Альберти, вероятно, вспомнил об этом, когда смотрел «Этот смутный объект желания», где Фернандо Рей обливает водой Кароль Буке на вокзале.

Chuleria — типично испанская манера поведения — сочетание агрессии, мужской наглости, самоуверенности. В период жизни в Резиденции я несколько раз вел себя подобным образом и тут же раскаивался. Вот пример: мне очень нравилась походка и изящество одной танцовщицы в «Паласио дель Йело», которую я называл, не зная ее, la Rubia (Блондинка).

Я часто ходил в этот дансинг просто для того, чтобы посмотреть, как она танцует. Это была не профессиональная танцовщица, а обычная клиентка, завсегдатай заведения. Я так часто говорил о ней, что однажды Дали и Пепин Бельо пошли со мной. В тот день la Rubia танцевала с очень серьезным мужчиной, в очках и с усиками, которого я прозвал «врачом». Дали заявил, что разочарован. Зачем я его притащил? Он не находил в ней никакого шарма, никакой грации. «Это потому, — сказал я, — что ее партнер никуда не годится».

Я подошел к столику, за который она уселась с «врачом», и сухо сказал ему: — Я вместе с друзьями пришел посмотреть, как танцует эта девушка, а вы все портите. Больше не танцуйте с ней.

И, сделав полуоборот, вернулся к нашему столику, совершенно уверенный, что получу бутылкой но голове — обычное дело в те времена. Но этого не случилось. Ничего не ответив мне, «врач» встал и пошел танцевать с другой дамой. Уже испытывая угрызения совести, я подошел к девушке и сказал ей: — Очень сожалею. Но я танцую еще хуже его. Это было правдой. Кстати, я так никогда и не потанцевал с la Rubia.

Летом, когда испанцы покидали Резиденцию, разъезжаясь на каникулы, туда прибывали американские профессора в сопровождении жен, подчас весьма красивых, для совершенствования в испанском языке. Для них организовывали лекции, посещение музеев. Так, на афише в холле можно было прочесть: «Завтра посещение Толедо с Америке Кастро».

Однажды появилась надпись: «Завтра посещение Прадо с Луисом Бунюэлем». Группа американцев следовала за мной, не подозревая о мистификации, они проявляли при этом всю свою американскую наивность. Сопровождая их по залам музея, я рассказывал бог знает что — скажем, что Гойя был тореадором, состоявшим в тайной связи с графиней Альбой, что картина Берругете «Аутодафе» превосходна в силу того, что на ней можно насчитать сто пятьдесят фигур. И что каждому надлежит, мол, знать, что именно такое количество определяет истинное достоинство живописного произведения. Американцы слушали серьезно, некоторые даже записывали.

Впрочем, нашлись и такие, которые пожаловались на меня директору.

Гипноз

Одно время я много занимался гипнозом. Мне удавалось усыплять некоторых людей, среди которых был и помощник бухгалтера Резиденции по имени Лискано. Для этого я заставлял его пристально смотреть на кончик пальца. Однажды мне стоило невероятного труда разбудить его.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17