Но Аннибальди был сильно разгорячен, а его высокий ранг не позволял Адриану оскорблять его решительным запрещением, и потому Колонна, хотя и неохотно, согласился на поединок. Лошади Аннибальди были приведены, одна чалая, другая гнедая. Последняя была несколько хуже по своим статьям и походке, хотя тоже очень сильна и дорога. Монреаль, которого заставили выбирать, великодушно выбрал последнюю.
Аннибальди скоро был готов, и Адриан дал сигнал трубачам. Римлянин имел почти одинаковый рост с Монреалем, и хотя был моложе последнего, но, казалось, имел такие же мускулы и объем стана, так что настоящие противники с первого взгляда казались более под пару друг другу, чем прежние. Но на этот раз Монреаль, сидя на хорошей лошади и возбужденный в высшей степени стыдом и гордостью, чувствовал себя в состоянии противостоять целой армии, и встретил молодого противника таким сильным отпором, что в то время, как перо на его шлеме едва пошевелилось, итальянец был сбит с лошади на много шагов и, лишась чувств, опомнился только через несколько моментов, когда его наличник был снят оруженосцами. Это происшествие возвратило Монреалю всю его природную веселость и ободрило его свиту, которая чувствовала себя очень униженной предыдущей схваткой.
Монреаль сам помог Аннибальди встать с большой вежливостью и рассыпаясь в комплиментах, на которые гордый римлянин отвечал угрюмым молчанием. Затем провансалец пошел к павильону и громко приказал приготовить пир. Однако же Аннибальди остался назади, и Адриан, который понял его мысли и видел, что за кубками может произойти ссора между его другом и провансальцем, сказал, отводя его в сторону:
– Мне кажется, милый Аннибальди, было бы лучше, если бы вы с главной частью нашей свиты ехали к Фонди, где я догоню вас на закате солнца. Моих оруженосцев и десяти копейщиков здесь достаточно для моего копья; и, сказать правду, я хочу сказать несколько слов наедине нашему странному хозяину. Я надеюсь мирным образом убедить его выйти отсюда – без помощи римских войск, для храбрости которых довольно работы в других местах.
Аннибальди пожал руку своего товарища.
– Я понимаю тебя, – сказал он, слегка покраснев, – и в самом деле я не вынесу торжествующей снисходительности этого варвара. Принимаю твое предложение.
III
РАЗГОВОР МЕЖДУ РИМЛЯНИНОМ И ПРОВАНСАЛЬЦЕМ. ИСТОРИЯ АДЕЛИНЫ. МОРЕ ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ. ЛЮТНЯ И ПЕСНЯ
Проводив Аннибальди с большей частью своей свиты и освободясь от тяжелой брони, Адриан вошел один в палатку кавалера св. Иоанна. Монреаль снял уже все свои доспехи, кроме нагрудника, и приветствовал гостя с привлекательной и непринужденной грацией, которая более соответствовала его происхождению, чем ремеслу. Он выслушал извинения Адриана насчет отсутствия Аннибальди и других рыцарей его свиты с улыбкой, которая, по-видимому, доказывала, как легко он угадал настоящую причину их отъезда, и повел его в другое отделение палатки, где был приготовлен завтрак, очень кстати после телесных упражнений хозяина и гостя. Здесь Адриан в первый раз увидел Аделину. Продолжительная привычка к разнообразной и бродячей жизни ее любовника, вместе с некоторой гордостью от сознания своего, хотя и потерянного ранга, придавали манерам этой прекрасной женщины непринужденность и свободу.
Молодой Колонна был сильно поражен ее красотой, и еще более ее нежной грацией, обличавшей высокое происхождение. Как и Монреаль, она казалась моложе, чем была на самом деле: время, по-видимому, щадило цветущую свежесть, которой бы опытный глаз предсказал раннюю могилу.
Монреаль весело разговаривал о тысячи предметов, наливал вина и выбирал для своих гостей самые лучшие куски вкусной spicola, водившейся в соседнем море, и жирного мяса кабана с понтийских болот.
– Скажите мне, – обратился Монреаль к Адриану после того, как их аппетит был утолен; – скажите мне, благородный Адриан, как поживает ваш родственник, синьор Стефан? Бодрый старик для своих лет.
– Он крепок, как самый младший из нас, – отвечал Адриан.
– Последние события должны были несколько потрясти сто, – сказал Монреаль с лукавой улыбкой. – А вы серьезно, однако же, одобряете мою прозорливость; я первый пророчил вашему родственнику возвышение Колы ди Риенцо; он, по-видимому, великий человек и ни в чем его величие не обнаруживается более, как в примирении Колоннов и Орсини с новым порядком вещей.
– Трибун, – отвечал Адриан уклончиво, – конечно, человек необыкновенного ума. Видя его теперь повелевающим, я дивлюсь только одному: как мог он когда-нибудь повиноваться? Величие, кажется, составляет существенную часть его натуры.
– Люди, достигающие власти, легко облекаются в ее внешнее достоинство, – отвечал Монреаль, – и если слухи справедливы (чокнемся за здоровье вашей дамы), то трибун, хотя сам не благородного происхождения, скоро вступит в благородные родственные связи.
– Он женат уже на Разелли, старинная римская фамилия, – отвечал Адриан.
– О, вы хорошо отвечали на мой тост, – сказал, смеясь, Монреаль, – теперь извольте отвечать на другой – за прекрасную Ирену, сестру трибуна, впрочем только тогда, когда эти два лица не одно и то же. Вы улыбаетесь и качаете головой.
– Я не скрываю от вас, господин рыцарь, – возразил Адриан, – что по окончании моего настоящего посольства, я надеюсь, будет заключен тесный союз между трибуном и Колонной к взаимной пользе обоих.
– Значит, слухи верны, – сказал Монреаль серьезным и задумчивым попом. – Власть Риенцо в самом деле должна быть велика.
– Доказательством этому может служить мое настоящее посольство. Известно ли вам, синьор де Монреаль, что Людовик, король Венгрии...
– Что, что такое?
– Передал решение ссоры между ним и Иоанной неаполитанской, из-за смерти ее супруга, а его брага, на усмотрение трибуна. Со времени смерти Константина, кажется, в первый раз римлянину оказывается такое великое доверие и дается такое высокое поручение!
– Клянусь всеми святыми, – вскричал Монреаль, крестясь, – эти новости поистине изумительны. Свирепый Людовик венгерский отказывается от прав меча и выбирает другого посредника, кроме поля битвы!
– И это обстоятельство, – продолжал Адриан значительным тоном, – заставило меня принять ваше вежливое приглашение. Я знаю, храбрый Монреаль, что вы имеете сношения с Людовиком. Людовик дал трибуну наилучший залог дружбы и союза; благоразумно ли вы сделаете, если...
– Буду вести войну с союзником Венгрии? – прервал Монреаль. – Это вы хотели сказать; эта самая мысль мелькнула и у меня в голове. Синьор, извините меня, но итальянцы иногда изобретают то, чего желают. Честью рыцаря империи – эти известия сущая правда?
– Клянусь моей честью и крестом, – отвечал Адриан, вставая, – и доказательством этому служит то, что я теперь отправляюсь в Неаполь установить с королевой прелиминарии назначенного суда.
– Две коронованные особы перед трибуналом плебея, и одна из сторон защищается против обвинения в убийстве! – пробормотал Монреаль, – эти новости могут меня изумить.
Некоторое время он оставался в задумчивости и безмолвии, пока, подняв глаза вверх, не встретил нежного взгляда Аделины. Этот взгляд был устремлен на него с той заботливостью, с какой она обыкновенно следила за внешним действием планов и предприятий, которых она не желала по свой кротости знать и не могла разделять по своей невинности.
– Дама моего сердца, – сказал провансалец с любовью, – как ты думаешь: должны ли мы променять наш гордый замок и эту дикую, лесистую страну на скучные стены города? Я боюсь, – прибавил он, обращаясь к Адриану, – она имеет такие странные склонности, почти ненавидит веселую толкотню улиц, и никакой дворец ей не нравится так, как уединенный приют изгнанника. Однако же, мне кажется, она могла бы затмись своей красотой всех итальянок, конечно за исключением твоей милой, синьор Адриан!
– Это исключение осмелится сделать только влюбленный и притом обрученный влюбленный, – возразил вежливо Адриан.
– Нет, – сказала Аделина голосом необыкновенно приятным и чистым, – нет, я хорошо знаю, какую цену должно придавать лести Вальтера и вежливости синьора ди Кастелло. Но вы, кавалер, едете ко двору, который, если верить слухам, гордится своей королевой, как настоящим чудом красоты.
– Уже несколько лет прошло с тех пор, как я видел неаполитанскую королеву, – отвечал Адриан, – смотря на это ангельское лицо, я тогда не воображал услышать, что сегодня ее обвинят в самом черном убийстве, какое когда-либо пятнало итальянских государей.
Разговаривая таким образом, рыцари провели весь день, и из открытой палатки видели, как заходящее солнце обдавало море своим пурпуром. Аделина давно уже вышла из-за стола, и они увидели ее сидящей со своими служанками па берегу моря, между тем как звук ее лютни едва доходил до их слуха. Заметив ее, Монреаль перестал говорить и, вздохнув, прикрыл лицо рукой.
Вздох и перемена в Монреале не ускользнули от Адриана, и он естественно предположил, что они имеют связь с чем-либо, касающимся той, лютня которой издавала волшебные звуки.
– Эта милая дама, – сказал он тихо, – играет на лютне изящно и очаровательно, жалобная ария звучит, как песни провансальских менестрелей.
– Этой арии научил ее я, – отвечал Монреаль грустно, – слова в ней плохи, но я ими в первый раза старался пленить сердце, которому бы никогда не следовало отдаваться мне. Ах, молодой человек, много ночей моя лодка при свете звезд приставала к берегу на Сорджии, которая омывает замок ее гордого отца. Мой голос пробуждал тишину волнующейся осоки звуками солдатской серенады. Приятные воспоминания, горький плод!
– Почему горький? Вы любите друг друга.
– Но я обречен на безбрачие, и Аделина де Курваль – любовница, тогда как ей бы следовало быть замужней. Мне кажется, я обеспокоен этой мыслью еще более, чем она, дорогая Аделина!
– Ваша дама, как все показывает, благородного происхождения?
– Да, – отвечал Монреаль с глубоким и неподдельным чувством, которое, за исключением любви, редко проникало в его крепкую грудь, если только проникало. – Да! Наша история коротка. Мы любили друг друга еще детьми; ее семья была богаче моей: нас разлучили. Меня уведомили, что она оставила меня. Я в отчаянии принял крест св. Иоанна. Случай опять свел нас. Я узнал, что она неизменно любит меня. Бедное дитя! Она все еще была ребенок! А я был ветрен, беспечен и не лишен, может быть, искусства ухаживать и обольщать. Она не могла противиться моим исканиям или своей любви. Мы бежали. В этих словах вы видите нить моей последующей истории. Меч мой и Аделина составляли все мое богатство. Общество косилось на нас, церковь грозила моей душе, великий магистр грозил моей жизни. Я сделался искателем приключений. Судьба и рука мне благоприятствовали. Я заставил тех, которые меня презирали, дрожать при моем имени. Это имя еще будет сиять звездой или метеором пред смущенными народами, и я еще могу силой вырвать у первосвященника разрешение, которого не мог добиться мольбами. В один и тот же день я могу предложить Аделине и диадему, и кольцо. Довольно об этом; заметили вы глазки Аделины? Не правда ли, как они нежны? Мне не нравится этот переменчивый румянец, и она двигается с такой усталостью, она, у которой была такая резвая походка.
– Перемена места и легкий южный воздух скоро восстановят ее здоровье, – сказал Адриан, – а в вашей уединенной жизни она так мало находится в обществе других, особенно женщин, что, я думаю, она редко сознавала тягость своего положения. Притом любовь женщины, Монреаль, как известно нам обоим, есть плащ, который защищает ее от множества бурь!
– Ваши слова добры, – возразил рыцарь, – но вы не знаете всей причины горя. Отец Аделины, гордый вельможа, умер, говорят, от горя, но старики умирают и от многих других болезней! Мать, гордившаяся своим происхождением от владетельных особ, восприняла все гораздо строже, чем отец: она требовала мщения. Это странно, потому что она религиозна, как доминиканец, а мщение – не христианское чувство в женщине, хотя оно – рыцарская добродетель в мужчине. У нас был мальчик, наше единственное дитя, утешение Аделины в мое отсутствие. Он стоил для нее целого мира! Она любила его так, что я бы ревновал, если бы у него не было ее глаз и если бы он не был похож на нее, когда спал! Он рос среди нашей дикой жизни крепкий и красивый; из этого молодого шалуна вышел бы храбрый рыцарь! Но злополучные звезды повели меня в Милан, где я имел дело с Висконти. В одно прекрасное июньское утро мальчик был украден.
– Украден! Как? Кем?
– На первый из этих вопросов ответить легко, – мальчик со своей нянькой был на дворе, ленивая девка оставила его, как она уверяет, только на минуту или на две, чтобы принести ему какую-то детскую игрушку. Когда она вернулась, он исчез; следов никаких, исключая хорошенькой шапочки с пером! Бедная Аделина! Много раз я видал, как она целовала эту шапочку, до тех пор, пока вся она не была истерзана слезами!
– Странное приключение, право. Но какой интерес мог...
– Я вам скажу, – прервал Монреаль, – единственную догадку, какую я мог допустить. Мать Аделины, узнав, что у нас есть сын, прислала Аделине письмо, которое чуть не растерзало ее сердца, упрекая ее за любовь ко мне, как будто бы это ее делало презреннейшей женщиной в мире. Мать обязывала ее иметь сострадание к ребенку и не воспитывать его для жизни разбойника – так ей угодно было называть смелое поприще Вальтера де Монреаля. Она предлагала воспитать ребенка в своем скучном замке, вероятно думая сделать его монахом. Она сильно рассердилась, когда мать не захотела расстаться со своим сокровищем. Я думал, что, вероятно, она украла нашего ребенка частью из мщения, частью из глупого сострадания к нему, частью, может быть, из какого-нибудь благочестивого фанатизма. Расспрашивая, я узнал от няньки (которая, если б не была одного пола с Аделиной, не избавилась бы от моего кинжала), что во время их прогулок женщина преклонных лет, по-видимому, низкого звания (это могло быть переодевание!), часто останавливалась, ласкала ребенка и восхищалась им. Я немедленно поехал во Францию, отправился в замок де Курваль, – он перешел к ближайшему наследнику, а старая вдова уехала, куда – никто не знал, но догадывались, что в какой-нибудь отдаленный монастырь, для принятия монашеского обета.
– И вы с тех пор никогда ее уже не видали?
– Видел в Риме, – отвечал Монреаль, бледнея. – В последнее время моего пребывания там я неожиданно встретился с ней и, наконец, узнал судьбу моего мальчика и справедливость моей догадки. Она призналась в похищении – а мой ребенок умер! Я не решился говорить об этом Аделине; мне тикая весть представляется чем-то похожим на выдергивание стрелы из раны; она умерла бы, вдруг лишась томящей неизвестности. У нее еще есть надежда, которая утешает ее; хотя сердце мое обливается кровью, когда я подумаю, что эта надежда потеряна. Пусть это пройдет, синьор Адриан.
И Монреаль вскочил на ноги, как будто стараясь посредством напряженного усилия сбросить слабость, овладевшую им при рассказе.
– Не думайте больше об этом. Жизнь коротка, в ней много терний – не будем пренебрегать никаким из ее цветов. Это и благочестие, и мудрость. Природа, предназначавшая меня к борьбе и трудам, к счастью, дала мне сангвинический нрав и эластическую душу француза, и я жил довольно долго для того, чтобы не считать злом смерть в молодых летах. Пойдемте, синьор Адриан, к Аделине, пока вы не уехали, если только вы должны ехать. Скоро встанет месяц, и отсюда недалеко до Фонди. Я не поклонник вашего Петрарки, но вы вежливее меня: вы хвалите наши провансальские баллады и должны послушать, как Аделина поет их, чтобы ценить их еще больше.
По мере того, как два собеседника шли все далее по берегу, музыка становилась все явственнее, и они невольно начали ступать осторожнее по густому и душистому дерну, услыхав голос Аделины, хотя и не сильный, но удивительно нежный и чистый, напевающий грустную песню.
– Аделина, моя нежная ночная птичка, – сказал Монреаль полушепотом и, тихо подойдя к ней, припал к ее ногам. – Твоя песня слишком грустна для этого золотого вечера.
– Никакой звук не доходит до сердца, если он не приправлен грустью. Истинное чувство, Монреаль, – близнец меланхолии, хотя не унынию, – проговорил Адриан.
Аделина взглянула кротко и одобрительно на Адриана; ей понравилось выражение его лица, а еще более понравились эти слова, истину которых женщины могут признать скорее, нежели мужчины. Адриан отвечал на ее взгляд своим, исполненным глубокой красноречивой симпатии и уважения. В самом деле краткий рассказ Монреаля возбудил в нем глубокое сочувствие к ней; Даже в разговорах с блистательной королевой, ко двору которой он был послан, он не обнаруживал такого рыцарского и искреннего уважения, какое оказывал этой одинокой и печальной женщине на берегах Террачины, покрытых вечерним сумраком.
Адалина слегка покраснела и вздохнула; последовала пауза, между тем как Монреаль, не обративший внимания на последнее замечание Адриана, пробегал пальцами по струнам лютни.
– Мой милый синьор, – сказал он, подавая Адриану лютню, – пусть Аделина будет судьей между нами, какая музыка – ваша или моя – слаще для нежных объяснений.
– Ах, – скапал Адриан, смеясь, – я боюсь, господин рыцарь, что вы уже подкупили судью.
Глаза Монреаля и Аделины встретились, и в этом взгляде Аделина забыла все свои печали.
Привычной и ловкой рукой Адриан пробежал по струнам и запел, выбрав песню, которая была менее искусственна, чем большая часть бывших у его соотечественников в моде.
– Теперь, – сказал он, кончив, – лютня – вам. Я только сыграл прелюдию перед вашим призом.
Провансалец засмеялся и покачал головой.
– Если бы у нас был другой судья, – сказал он, – то я бы разбил свою лютню на моей собственной голове, за мою мысль спорить с таким соперником; но я не должен уклоняться от состязания, которое сам вызвал, хотя бы даже мне приходилось быть побежденным дважды в один день. – С этими словами рыцарь св. Иоанна пропел «Песню трубадура» глубоким и чрезвычайно мелодическим голосом, которому недоставало только технической обработки для того, чтобы не бояться никакого соперничества.
Таким образом они проводили время то в разговорах, то в пении, между тем как лесистые холмы бросали свои острые, длинные тени на море. Над морем, окрашенным медленно потухающими отблесками розы и пурпура, которые остались сумеркам в наследство от давно зашедшего солнца. Вдали по очарованному берегу летали светлячки. Наконец, из-за темных гор, покрытых лесом, тихо выплыл месяц, озаряя веселую палатку и блестящий знак Монреаля, зеленый дери и полированные кольчуги солдат, лежавших на траве.
Адриан неохотно вспомнил о своем путешествии и встал, чтобы ехать.
– Боюсь, – сказал он Аделине, – что я задержал вас слишком долго на ночном воздухе; но эгоизм мало рассуждает.
– Нет, вы видите – мы предусмотрительны, – возразила Аделина, указывая на плащ Монреаля, в, который он давно уже закутал ее, – но если вы должны ехать, то прощайте, и желаю вам успеха!
– Надеюсь, мы еще увидимся, – сказал Адриан.
Аделина тихонько вздохнула, и Колонна, взглянув на ее лицо при лунном свете, к которому оно было слегка обращено, был тягостно поражен его почти прозрачной нежностью. В порыве сострадания, он, прежде чем сел на лошадь, отвел Монреаля в сторону.
– Простите меня за дерзость, – сказал он, – но для человека столь благородного эта дикая жизнь – едва ли приличное поприще. Я знаю, что в наше время война освящает всех детей своих; но прочное положение при дворе императора или почетное примирение с вашим рыцарским братством были бы лучше...
– Татарского лагеря и разбойничьего замка? – прервал Монреаль с некоторым нетерпением. – Вы это хотели сказать? Ошибаетесь. Общество отвергло меня, пусть же оно пожинает плоды того, что посеяло. Прочное положение, говорите вы? Подчиненная должность, чтобы сражаться под начальством других? Вы не знаете меня: Вальтер де Монреаль не создан для повиновения. Воевать, когда хочу, и отдыхать, когда вздумается, – вот девиз моего герба. Честолюбие доставляет мне награды, о которых вы не подозреваете. Я из природы и поколения тех, мечи которых завоевали троны. Ваши вести о союзе Людовика венгерского с трибуном заставляют друга Людовика удалиться от всякой вражды с Римом. Прежде, чем пройдет неделя, сова и летучая мышь могут искать убежища в серых башнях моего замка.
– А ваша дама?
– Привыкла к переменам. Да поможет ей Бог и смягчит жестокий ветер для ягненка!
– Довольно, господин рыцарь: но если бы вы желали дать верное убежище для женщины такой нежной и знатной, то я обещаю безопасную кровлю и честный дом синьоре Аделине, вот вам правая рука рыцаря.
Монреаль прижал руку Адриана к своему сердцу; потом, быстро отдернув свою, провел ею по глазам и пошел к Аделине в молчании, которое показывало, что у него недоставало духу говорить. Через несколько минут Адриан и его свита уже ехали, но молодой Колонна все еще обращался назад, чтобы еще раз взглянуть на своего странного амфитриона и на эту милую женщину, которая стояла на траве, освещенной лунными лучами, между тем как в ушах их раздавался печальный ропот моря.
Через несколько месяцев после этого события имя Фра Мореале наполнило ужасом и отчаянием прекрасную Кампанью. Он – правая рука венгерского короля при его вторжении в Неаполь – был впоследствии назначен наместником Людовика в Аверсе. Слава и судьба, казалось, торжественно вели его на честолюбивом поприще, которое он избрал, чем бы оно ни окончилось – троном или эшафотом.
Книга IV
ТРИУМФ И ПЫШНОСТЬ
I
МАЛЬЧИК АНДЖЕЛО. СОН НИНЫ ИСПОЛНИЛСЯ
Нить моей истории переносит нас опять в Рим. В маленькой комнате, в развалившемся домике у подошвы горы Авентина, вечером сидел мальчик с женщиной, высокой и статной, но несколько согнутой болезнью и годами. Мальчик имел приятную и красивую физиономию, и его смелые, откровенные манеры делали его на вид старше, нежели он был на самом деле.
Старуха, сидевшая в углублении окна, по-видимому, была занята библией, которая лежала открытой у нее на коленях; но по временам она поднимала глаза и смотрела на мальчика с грустным и беспокойным выражением.
– Синьора Урсула, – сказал мальчик, который был занят вырезанием меча из дерева, – я бы хотел, чтобы вы посмотрели сегодня на зрелище. Теперь каждый день бывают зрелища в Риме. Довольно уже и того, чтобы посмотреть на самого трибуна на белой лошади (ах, как она красива!), в белой одежде, усеянной драгоценными камнями. Но сегодня, как я уже вам говорил, синьора Нина обратила на меня внимание, когда я стоял на лестнице Капитолия; вы знаете, на мне был голубой бархатный камзол.
– И она назвала тебя хорошеньким мальчиком и спросила, не хочешь ли ты быть ее пажом, и это вскружило тебе голову, глупый мальчишка?
– Слова ничего не значат: если бы вы видели синьору Нину, вы бы признались, что улыбка ее могла бы вскружить самую благоразумную голову в Италии. Ах, как бы я хотел служить трибуну! Все мальчики моих лет от него без ума; как они выпучат глаза и будут мне завидовать в школе на другой день! Вы также знаете, что хотя я не все время воспитывался в Риме, я римлянин. Каждый римлянин любит Риенцо.
– Да, теперь. Мода скоро переменится. Твое легкомыслие, Анджело, печалит мое сердце, я бы хотела, чтобы ты был не так легкомыслен и горд.
– Незаконнорожденные должны сами приобрести себе имя, – сказал мальчик, сильно покраснев. – Меня попрекают в лицо за то, что я не могу сказать, кто были мой отец и мать.
– Они плохо делают, – поспешно отвечала старуха. – Ты происходишь от благородной крови и длинного ряда предков, хотя, как я часто тебе говорила, я не знаю в точности имен твоих родителей. Но что ты делаешь из этой дубовой палки?
– Меч, чтобы помогать трибуну против разбойников.
– Увы, я боюсь, что он, подобно всем тем, которые ищут власти в Италии, скорее будет вербовать разбойников, нежели нападать на них.
– Да, вы всегда так. Вы живете в такой темноте, что не знаете и не слышите ничего; иначе вам было бы известно, что даже самый свирепый из всех разбойников, Фра Мореале, уступил, наконец, трибуну и бежал из своего замка, как крыса из падающего дома.
– Как, – вскричала старуха, – что ты говоришь? Неужели этот плебей, которого ты называешь трибуном, смело бросил вызов этому страшному воину? Неужели Монреаль оставил римские владения?
– Да, об этом теперь говорят в городе, но, кажется, Фра Мореале для вас такое же пугало, как и для каждой матери в Риме. Не обидел ли он вас когда-нибудь?
– Да, – воскликнула старая женщина с такой внезапной суровостью, что даже этот смелый мальчик вздрогнул.
– Ну, так мне хотелось бы с ним встретиться, – сказал он после паузы, размахивая своим воображаемым оружием.
– Избави тебя Бог! Этого человека ты всегда должен избегать в войне и в мире. Повтори, что этот добрый трибун не водится с разбойниками.
– Повторить! Весь Рим это знает.
– Притом он благочестив, я слышала. Говорят, что он видит видения и имеет поддержку свыше, – сказала женщина про себя. Потом, обратясь к Анджело, она продолжала: – Тебе очень хотелось бы принять предложение синьоры Нины?
– Да, хотелось бы, если бы вы меня отдали.
– Дитя, – отвечала старуха торжественно, – моя жизнь почти кончилась, и мое желание состоит в том, чтобы тебя пристроить у людей, которые тебя будут кормить в молодости и спасут тебя от беспутной жизни. Сделав это, я могу исполнить мой обет и посвятить печальный остаток моих лет Богу. Я подумаю об этом, дитя мое, ты должен бы жить не у этого плебея и питаться не чужим хлебом. Но в Риме последний из моих родственников, достойный доверия, умер, а в случае крайности безвестная честность лучше, нежели пышное преступление. Твой характер меня уже беспокоит; отойди, дитя, я должна идти в мою комнату бодрствовать и молиться.
С этими словами старуха, отстраняя льнущего к ней мальчика и остановив поток его несвязных слов, в которых выражались и ласки, и вместе своенравие, вышла из комнаты.
Мальчик рассеянно смотрел на запирающуюся дверь и сказал про себя:
– Синьора всегда говорит загадками. Я подозреваю, что она больше знает обо мне, чем говорит, и что она как-нибудь мне сродни. Впрочем нет, потому что я не слишком-то ее люблю, да и не буду любить больше из-за этого. Я хотел бы, чтобы она меня отдала жене трибуна, и тогда посмотрим, кто из мальчиков назовет Анджело Виллани незаконнорожденным.
С этими словами мальчик с удвоенным прилежанием начал опять работать над своим мечом.
На следующее утро Урсула вошла в комнату Анджело.
– Надень опять свой голубой камзол, – сказала она, – я бы хотела, чтобы ты был как можно наряднее: ты пойдешь со мной во дворец.
– Как, сегодня? – вскричал радостно мальчик, чуть не спрыгнув с постели. – Неужели я в самом деле буду принадлежать к свите жены великого трибуна?
– Да, и оставишь старуху умирать в одиночестве. Твоя радость тебе пристала, но неблагодарность у тебя в крови. Неблагодарность! О, она испепелила мое сердце, а твоя неблагодарность, мальчик, не будет более находить огня в сухом, рассыпающемся пепле.
– Милая синьора, вы всегда ворчите. Вы сказали, что хотите удалиться в монастырь и что я – слишком тяжелое бремя для вас. Но вы веселы, когда меня браните справедливо или несправедливо.
– Мое дело кончено, – сказала Урсула с глубоким вздохом.
Мальчик не отвечал, и старуха медленно удалилась, может быть с отягченным сердцем. Когда мальчик, одевшись, пришел к ней, он заметил то, чего прежде в своей радости не видал, а именно, что Урсула была одета не в обыкновенную свою простую одежду. Золотая цепь, которую редко носили женщины неблагородного звания, блистала на ее платье из венецианского штофа; пряжки, которыми был застегнут ее спенсер у горла и в талии, были украшены дорогими камнями немалой цены.
Глаза Анджело были поражены этой переменой; но он почувствовал более разумную гордость, заметив, что эта перемена шла старухе. Вид ее и осанка показывали, что этот наряд был ей привычен, и казались более обыкновенного строгими и величавыми.
Она пригладила кудри мальчика и надела ему короткий плащ на плечо, потом повесила к его поясу кинжал с богато отделанной ручкой и кошелек, набитый флоринами.
– Учись пользоваться тем и другим рассудительно, – сказала она, – буду ли я жива или умру, ты не будешь иметь нужды прибегать к кинжалу, чтобы добыть себе деньги.
– Так это, – вскричал Анджело в восхищении, – настоящий кинжал, чтобы сражаться с разбойниками! С ним я не буду бояться Фра Мореале, который так тебя обидел. Я уверен, что могу отомстить за тебя, хотя ты так меня бранишь за неблагодарность.
– Я уже отомщена. Не питай этих мыслей, сын мой, они грешны, по крайней мере, я боюсь, что так. Поди к столу и закуси. Мы пойдем рано, как просители.
Анджело скоро кончил завтрак и, выйдя с Урсулой к воротам, увидел, к своему удивлению, четырех из тех служителей, которые обыкновенно сопровождали знатных особ и которых можно было нанять в каждом городе для пышной обстановки.
– Какие мы важные сегодня! – сказал он, хлопнув в ладоши.
Урсула, занятая собственными своими мыслями, не отвечала и едва слышала мальчика. Опираясь на его плечо, она медленно пошла к дворцу Капитолия. Слуги шли впереди, расчищая путь.
Наблюдательный глаз с удивлением заметил бы перемену, происшедшую на римских улицах в течение каких-нибудь двух или трех месяцев строгого, но спасительного и благоразумного правления трибуна. Там не видно было уже долговязых, покрытых кольчугами чужеземных наемников, которые прежде расхаживали по улицам или собирались наглыми, праздными группами перед укрепленными входами какого-нибудь мрачного дворца. Лавки, которые во многих кварталах были заперты уже несколько лет, теперь вновь были открыты, привлекая глаза товарами и бойкой торговлей.