Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний римский трибун

ModernLib.Net / Исторические приключения / Бульвер-Литтон Эдвард Джордж / Последний римский трибун - Чтение (стр. 3)
Автор: Бульвер-Литтон Эдвард Джордж
Жанр: Исторические приключения

 

 


Молодая девушка по-прежнему не отвечала.

– Но как тебе пришло в голову полюбить его? – спросила кормилица. – Ты не могла его видеть много раз: только четыре или пять недель прошло с тех пор, как он вернулся в Рим.

– Ах, как ты несносна! – отвечала Ирена. – Сколько раз я тебе повторяла, что я любила его еще шесть лет тому назад!

– Когда тебе пошел только десятый год, и кукла была бы для тебя самым приличным любовником! Право, синьора, ты хорошо воспользовалась своим временем.

– А в его отсутствие, – продолжала девушка нежно и грустно, – разве я не слышала рассказов о нем, и разве не был для меня даже звук его голоса подобен подарку любви, заставляя меня вспоминать о нем? Разве я не радовалась, когда его хвалили, не сердилась, когда его осуждали? Разве я не плакала от гордости, когда говорили, что он был победителем на турнире, и от горя, когда шептали, что его преданность была приятна какой-нибудь женщине? Разве шесть лет его отсутствия не были сном, а его возвращение пробуждением? Я вижу его в церкви, когда он и не подозревает о моем присутствии; он на коне проезжает мимо моего окна; разве этого счастья не довольно для любви?

– Но если он не любит тебя?

– Сумасшедшая! Я об этом не спрашиваю; нет, я даже не знаю, желаю ли я этого. Мне лучше мечтать о нем, представляя его таким, каким мне хотелось бы его видеть, нежели знать – каков он на самом деле. Он может оказаться не добрым, или не великодушным, или мало любить меня, но, по мне, лучше не быть любимой вовсе, нежели быть предметом холодной его любви и изнывать, сравнивая его сердце с моим. Я могу любить его, как что-то отвлеченное, невещественное и божественное: но каков будет мой стыд, каково горе, если я найду его хуже, чем воображала! Вот тогда бы моя жизнь погибла и красота на земле для меня исчезла!

Добрая кормилица не слишком-то была способна симпатизировать подобным чувствам. Если бы даже их характеры были более сходны, то и тогда неравенство лет сделало бы эту симпатию невозможной. Кто, кроме юноши, может служить отголоском души другого юноши – всей музыки ее безумных порывов и романтических грез? Но не сочувствуя своей молодой госпоже в этом, добрая кормилица сочувствовала той пылкости, с какой все было высказано. Она считала безрассудным, но удивительно трогательным. Она отерла выступившие слезы кончиком своего покрывала и в глубине сердца надеялась, что ее молодая питомица скоро найдет себе действительного, а не воображаемого мужа, который вытеснит из ее головы эти невещественные фантазии. Затем в их разговоре последовала некоторая пауза, как вдруг на самом перекрестке двух улиц послышался громкий хохот в несколько глоток и шаги людей. Пламя поднятых факелов спорило с бледным светом луны. На очень близком расстоянии от двух женщин шла компания из семи или восьми человек, неся страшное знамя Орсини.

В числе других беспорядков того времени существовало у молодых и распутных нобилей обыкновение небольшими вооруженными компаниями расхаживать ночью по улицам, ища случая для буйного волокитства или для драки с какими-нибудь запоздавшими прохожими противной им партии. Подобную шайку встретили теперь Ирена и ее спутница.

– Матерь Божия! – вскричала Бенедетта, побледнев и чуть не убегая. – Что за бедствие на нас обрушилось! Как могли мы засидеться до такой поздней поры у синьоры Нины? Бегите, синьора, бегите, или мы попадемся им в руки!

Но совет Бенедетты опоздал, и в темноте одежда женщин была уже замечена; в одну минуту их окружили негодяи. Грубая рука сорвала покрывало Бенедетты, и при виде ее лица, черты которого хотя и не были пощажены временем, но все-таки не имели ничего особенно безобразного, дерзкий буян толкнул бедную кормилицу к стене с проклятием, на которое товарищи его отвечали громким смехом.

– Ты чертовски счастлив на лица, Джузеппе!

– Да, не далее как вчера он подцепил девушку шестидесяти лет.

– И для улучшения ее красоты перерезал ей лицо кинжалом, потому что ей было не шестнадцать!

– Тише, ребята! А это кто? – сказал предводитель компании, богато одетый человек, который несмотря на то, что приближался уже к средним летам, еще тем более предавался излишествам юности, и он вырвал трепещущую Ирену из рук своих товарищей. – Эй! Факелы сюда! Oh, che bella faccia (какая красавица)! Как она краснеет – какие глаза! Нет, не смотри вниз, моя милочка; тебе нет надобности стыдиться того, что ты возбудила любовь в одном из Орсини – да. Узнай, какой великий подвиг ты сделала. Мартино ди Порто просит твоей улыбки!

– Пустите меня, ради Бога! Нет, синьор, этого не может быть, у меня есть друзья, это оскорбление вам не пройдет даром!

– Слышите, каким серебристым голоском она ворчит! Это приключение стоит того, чтобы его искать в течение целого месяца. Как! Вы противитесь? Огрызаетесь, кричите? Франческо, Пьетро! Закутайте ее в покрывало, заглушите эту музыку; вот так! Несите ее передо мной в палаццо, а завтра, моя милашка, ты вернешься домой с корзинкой флоринов и можешь сказать, что купила ее на рынке!

Но крики и противодействие Ирены уже привлекли к ней на помощь Адриана. Когда он приблизился, кормилица упала перед ним на колени.

– Ах, добрый синьор, ради Христа, спасите нас! Освободите мою молодую госпожу – ее друзья так вас любят! Мы все за Колоннов, да, право, все за Колоннов! Спасите родственницу ваших подданных, добрый синьор!

– Довольно того, что она женщина, – отвечал Адриан, – и что на нее напал один из Орсини, – прибавил он сквозь зубы. Он гордо вошел в самую середину группы; слуги схватились за мечи, но, узнав его, дали ему дорогу. Подойдя к двум людям, которые уже схватили Ирену, Адриан в один момент повалил переднего из них на землю; потом обнял левой рукой легкий, тонкий стан девушки и стал против Орсини с обнаженным мечом, впрочем, опустив его вниз.

– Стыдитесь, монсиньор, стыдитесь! – сказал он с негодованием. – Или вы хотите принудить весь Рим к восстанию против нашего сословия? Не раздражайте льва, хотя он закован в цепи; воюйте с нами, если вам угодно. Обнажайте свои мечи против мужчин, хотя они принадлежат к вашему племени и говорят вашим языком: но если вы хотите спокойно спать ночью, не боясь нападения мстителей, и безопасно ходить на площади, то не оскорбляйте римской женщины! Да, эти самые стены напоминают вам о наказании за такое дело. За эту обиду пали Тарквинии, за эту обиду пали децемвиры, за эту обиду, если вы ее сделаете, потечет, как вода, кровь вашего дома. Так оставьте же, монсиньор, ваше безумное покушение, недостойное вашего великого имени. Оставьте и благодарите Колонну за то, что он стал между вами и минутным вашим безумием!

Вид и жесты Адриана были так благородны и величавы, что даже грубые слуги почувствовали дрожь одобрения и раскаяния, – только не Мартино ди Порто. Он был поражен красотой своей пленницы, так внезапно у него отнятой; он привык наносить оскорбления, привык к продолжительной безнаказанности. Уже один вид, один голос Колонны были противны его зрению и слуху: как же мог он вынести, что этот Колонна мешал его разврату и порокам?

– Педант! – вскричал он, и губы его задрожали. – Не болтай мне о своих пустых легендах и баснях. Не думай вырвать у меня мою добычу, когда твоя собственная жизнь в моих руках. Оставь девушку! Брось свой меч! Воротись домой без дальнейших разговоров или, клянусь честью и мечами моих слуг (посмотри на них хорошенько), ты умрешь!

– Синьор, – сказал Адриан спокойно, однако же отступая мало-помалу со своей прекрасной ношей к ближайшей стене, чтобы по крайней мере быть защищенным с тыла, – ты не употребишь превосходства сил своих во зло и не захочешь повредить своей чести, возбудив молву, что с восемью вооруженными людьми ты напал на одного человека, у которого притом не совсем свободны руки. Но если ты решился на такой поступок, то вспомни, что мне стоит крикнуть, и превосходство сил будет против тебя. Ты теперь в квартале моей семьи, ты окружен жилищами Колоннов; вон тот дворец наполнен людьми, которые спят не раздеваясь, мой голос сейчас может дойти до них, но он не в состоянии будет спасти тебя, если они попробуют крови!

– Он говорит правду, благородный синьор, – сказал один из толпы, – мы зашли слишком далеко; мы теперь в самой их берлоге, дворец старого Стефана Колонны так близко, что крик может дойти до него; насколько я знаю, – прибавил он шепотом, – и восемнадцать новых солдат вошли сегодня в его ворота.

– Хоть бы восемьсот врагов были против меня, – сказал Мартино с бешенством, – я не допущу, чтобы меня так провели слуги моей собственной свиты. Прочь ту женщину! К нападению, к нападению!

С этими словами он сделал отчаянный прыжок к Адриану, который, внимательно следя за всеми движениями неприятеля, был подготовлен к атаке. Отразив удар Мартино, он вскричал громким голосом: – Колонна! На выручку! Колонна!

Не без цели находчивый и умевший владеть собой Адриан старался до сих пор продлить переговоры. В ту самую минуту, как он в первый раз обратился к Орсини с речью, он при лунном свете увидал блеск лат, сиявших на груди двух человек, приближавшихся от дальнего конца улицы, и, приняв в расчет местность, решил, что это наёмные солдаты Колонны.

Осторожно он опустил Ирену на землю, потому что она лишилась чувств, и, став над нею спиной к стене, отражал беспрестанно направляемые против него удары, не стараясь отплатить за них. Как ни были привычны римляне к постоянной беспорядочной войне, но не многие из них в то время хорошо и ловко владели оружием, – знание, приобретенное Адрианом в школах воинственного севера, помогло ему теперь, несмотря на превосходство сил неприятеля. Впрочем, свита Орсини не разделяла бешенства своего вождя. Частью боясь для себя последствий в случае, если кровь этого высокорожденного синьора будет пролита ими, частью тревожась опасением внезапного нападения со стороны наемников, которые были так близко, эти люди наносили удары без цели и как попало, оглядываясь каждую минуту назад и по сторонам, готовые скорее к бегству, нежели к убийству. С криком «Колонна!» бедная Бенедетта убежала при первом стуке мечей. Она бежала по мрачной улице и, не останавливаясь, миновала даже порталы Стефанова дворца (где еще бродило несколько угрюмых фигур): так велики были ее смущение и ужас.

Между тем, два вооруженные человека, которых заметил Адриан, не торопясь шли по улице. Один имел вид грубый и простой; его оружие и телосложение говорили о его ремесле и нации, к которой он принадлежал, а по большому уважению, с которым он обращался к своему товарищу, можно было заключить наверное, что этот товарищ не был итальянским уроженцем. Разбойники севера, в то самое время как они служили порокам итальянцев, почти не принимали на себя труда скрывать свое презрение к их трусости.

Товарищ наемника имел воинственный и непринужденный вид. Вместо шлема на голове у него была шапочка из малинового бархата с белым пером; на красном суконном плаще его были вышиты два широкие белые креста, один на груди, другой на спине; а полировка его лат была так блестяща, что когда по временам плащ его распахивался и открывал их, то они сияли так же, как игравшие на них лучи месяца.

– Нет, Родольф, – сказал он, – если тебе хорошо здесь у этого седого затейника, то я не стану заманивать тебя назад в нашу веселую шайку. Боже меня избави! Но скажи мне – этот Риенцо, как ты думаешь: имеет он прочную и полную власть?

– Фи! Благородный вождь, ничего подобного. Он нравится черни, а благородные смеются над ним; что же касается солдат, то у него на них нет денег!

– Так он нравится черни!

– Да, нравится; и когда он громко говорит к ней, то все в Риме стихает.

– Гм! При ненависти к нобилям чернь, наняв солдат, в один час может сделаться господином. Честен народ – слаба чернь, испорчен народ – сильна чернь, – проговорил другой более про себя, нежели обращаясь к товарищу и, может быть, едва сознавая вечную истину своего афоризма. – Я подозреваю, что он не простой буян, этот Риенцо, я должен на это взглянуть. Чу! Что это за шум? Клянусь гробом Господним, это звук нашего металла!

– И крик «Колонна!» – вскричал Родольф. – Извините меня – я должен бежать на помощь!

– Да, это твоя обязанность, беги; впрочем, постой, я пойду с тобой gratis, просто из страсти к дракам. Клянусь, никакая музыка не может сравниться со звоном стали.

Адриан продолжал еще храбро защищаться и не был ранен, хотя его рука стала ослабевать, дыхание почти истощилось и глаза начали мигать и уставать, утомленные светом колеблющихся факелов. Сам Орсини, измученный бешенством, на минуту остановился, тяжело дыша и меряя противника свирепыми взглядами, как вдруг его слуги закричали: – Бегите, бегите! Бандиты идут, мы окружены! – и двое из них, без дальнейших разговоров, дали тягу. Другие пятеро остались в нерешимости и ожидали только приказания своего господина, когда воин с белым пером бросился в середину схватки.

– Как, господа, – сказал он, – вы уже кончили? Нет, не станем расстраивать забаву; прошу вас, начинайте опять. Как велико неравенство? Эге! Шестеро против одного! Неудивительно, что вы ждали более честной игры. Мы двое присоединяемся к слабейшей стороне. Ну, теперь начнемте.

– Наглец! – вскричал Орсини. – Знаешь ли, с кем ты говоришь так надменно? Я – Мартино ди Порто. А ты кто?

– Вальтер де Монреаль, провансальский дворянин и рыцарь св. Иоанна, – отвечал тот небрежно.

При этом грозном имени – имени одного из самых смелых воинов и первостатейных разбойников своего времени, щеки Мартино побледнели, а его приверженцы испустили крик ужаса.

– А этот мой товарищ, – продолжал кавалер, – вам, римским патрициям, вероятно, известен больше, нежели я: вы, без сомнения, узнаете в нем Родольфа из Саксонии, человека храброго и верного там, где его прилично награждают за его услуги.

– Синьор, – сказал Адриан своему врагу, который, изумленный и онемевший, бессмысленно смотрел на двух вновь прибывших людей, – вы теперь в моей власти. Смотрите, и наши люди идут.

И в самом деле со стороны дворца Стефана Колонны показались факелы и вооруженные люди, которые быстро приближались к месту происшествия.

– Ступай домой с миром, и если завтра или в другой какой-нибудь день, наиболее удобный для тебя, ты захочешь встретиться со мной один на один, копье с копьем, по обычаю имперских рыцарей, или с несколькими людьми против нескольких, по обыкновению римлян, я не откажусь – вот моя перчатка.

– Благородно сказано, – заметил Монреаль, – и если вы избираете последнее, то, с позволения вашего, я буду одним из участников.

Мартино не отвечал; он поднял перчатку, засунул ее за пазуху и поспешил прочь. Только пройдя несколько шагов по улице, он обернулся назад и, махая на Адриана сжатым кулаком, вскричал голосом, дрожавшим от бессильной злобы: – Верен до смерти!

Эти слова были одним из девизов Орсини; и каково бы ни было их первоначальное значение, они давно уже перешли в обыкновенную поговорку для обозначения ненависти этой семьи к Колоннам.

Адриан, старавшийся теперь поднять Ирену, которая еще не очнулась, и привести ее в чувство, предоставил Монреалю отвечать на слова Мартино.

– Я не сомневаюсь, синьор, – сказал это последний холодно, – что ты будешь верен смерти, потому что смерть есть единственное обязательство, которого не могут нарушить или избежать люди, как бы хитры они ни были.

– Извини меня, благородный рыцарь, – сказал Адриан, поднимая глаза от Ирены, – если я еще не успел предаться вполне чувству признательности. Я довольно сведущ в законах рыцарства, и, надеюсь, ты согласишься с тем, что первая моя обязанность вот здесь.

– А! Так дама была причиной ссоры! Мне нет надобности спрашивать, кто был прав, если человек нападает на своего соперника с таким превосходством сил, как этот подлец.

– Ты несколько ошибаешься, господин рыцарь, это ягненок, которого я отнял у волка.

– Для своего собственного стола! Пусть будет так! – весело возразил кавалер.

Адриан с важностью улыбнулся и отрицательно покачал головой. Его положение было несколько затруднительно. Обыкновенно вежливый к дамам, он не хотел однако же подвергать кривотолкам бескорыстие своего последнего поступка и подрывать, во вред своим стараниям о приобретении популярности, доверие граждан к своему благородству, взяв в свой дом Ирену, красоты которой притом он до сих пор почти не заметил. Но в настоящем ее положении ничего другого невозможно было придумать. Она не обнаруживала никакого признака жизни. Он не знал ни дома ее, ни родства; Бенедетта исчезла. Он не мог оставить ее на улице; не мог решиться вверить ее попечению других; и теперь, когда она лежала на его груди, чувствовал, что она уже сделалась дорога ему, в силу покровительства, которое так льстит человеческому сердцу. Поэтому он вкратце объяснил собравшимся вокруг него людям свое настоящее положение и причину происшедшей драки, и приказал факельщикам идти вперед для освещения дороги к его дому.

– Надеюсь, кавалер, – сказал он, обращаясь к Монреалю, – вы удостоите быть моим гостем, если не имеете уже более приятного приглашения?

– Благодарю вас, синьор, – отвечал Монреаль лукаво, – быть может и у меня есть свои дела. Прощайте! Я приду к вам при первом удобном случае. Покойной ночи, приятных снов.

И, напевая сквозь зубы эту грубую песню из старой легенды «Roman de Rou», провансалец ушел в сопровождении Родольфа.

При обширном пространстве Рима и небольшом его населении многие улицы его были совершенно пусты. Таким образом, знатнейшие нобили имели возможность владеть большими рядами строений, и укрепляли их частью друг против друга, частью против народа. Вокруг них жили многочисленные родственники и подданные, образуя, так сказать, сами по себе небольшие подворья и города.

Дом Адриана находился почти напротив главного дворца Колоннов, занимаемого могущественным родственником его Стефаном. Тяжело растворились массивные ворота перед молодым человеком. По широкой лестнице он понес девушку в комнату, которая, согласно вкусу Адриана, была убрана по моде, еще не распространившейся в те времена. Кругом были расставлены древние бюсты и статуи, разрисованные ломбардские обои украшали стены и покрывали массивные скамьи.

– Эй! Свеч и вина! – вскричал сенешаль.

– Оставьте нас одних, – сказал Адриан, бросая страстный взор на бледные щеки Ирены; при ярком свете луны он рассмотрел теперь вполне ее красоту, и сладкая, пламенная надежда затеплилась в его сердце.

V

ЗАГОВОРЩИК И ЗАРЯ ЗАГОВОРА

Один, у стола, покрытого разными бумагами, сидел человек в цвете лет. Комната была низка и длинна; вдоль стен было расставлено множество древних попорченных барельефов и торсов, перемешанных по местам с короткими мечами и касками, заржавевшими памятниками доблестей древнего Рима. Над самым столом, у которого он сидел, лунный свет врывался сквозь высокое и узкое окно, глубоко вдавшееся в массивную стену. Направо от этого окна, в нише, закрывавшейся задвижной дверью, находилось около тридцати или сорока манускриптов, количество, считавшееся тогда довольно значительной библиотекой. Это были большей частью тщательные копии, сделанные рукой владельца с бессмертных оригиналов. Дверь ниши была несколько отодвинута, но ее прочность и железный лист, которым она была обита, показывали, как дорого ценил владелец хранившееся за нею сокровище.

Склонившись щекой на руку, слегка нахмурив брови и сжав губы, он предавался размышлениям, далеко не похожим на спокойные грезы ученого. Тихий лунный свет, падавший сверху на его лицо, придавал еще более торжественного достоинства его чертам, от природы строгим и естественным. Густые волосы, каштановый цвет которых, редкий между римлянами, приписывался тевтонскому его происхождению, вились крупными кудрями на его высоком и открытом лбу; но его лицо имело не греческую форму, тем менее тевтонскую. Крепкая челюсть, орлиный нос, несколько впалые щеки поразительным образом напоминали характер суровой римской расы и могли бы послужить живописцу приличной моделью для изображения младшего Брута.

Резкий контур лица и короткая крепкая верхняя губа не были прикрыты бородой и усами, бывшими тогда в моде. На полинялом портрете его, сохранившемся в Риме, можно открыть некоторое сходство с обыкновенными изображениями Наполеона не собственно в чертах, которые на портрете римлянина суровее и резче, но в особенном выражении сосредоточенной и спокойной власти, которое так верно воплощает идеал умственного величия. Он был еще молод, но свойственные молодости преимущества, – свежесть и краска лица, округленные щеки, не изборожденные заботой, открытые, невпавшие глаза и нежная тонкость стана не отличали наружность уединенного труженика. Хотя современники считали его чрезвычайно красивым, но это суждение основывалось не на обыкновенных понятиях о наружности, а на том, что, кроме высокого роста, ценившегося тогда более, чем теперь, он обладал той более благородной и редкой в те грубые времена красотой, которую образованный ум и энергичный характер придают даже чертам непривлекательным.

Риенцо (это был он) приобретал все более твердости и энергии с каждой ступенью к власти. В его происхождении было одно обстоятельство, которое, вероятно, имело сильное и раннее влияние на его честолюбие. Несмотря на бедность и на низкое звание его родителей, отец его был побочный сын императора Генриха VII[3]; и вероятно из гордости, родители Риензи дали ему воспитание, выходившее из обыкновенной сферы. Гордость эта перешла к Heisry; происхождение его от царской крови, которое звучало в его ушах и питало его мысли от колыбели, заставляло его, с самой ранней юности, считать себя равным римским синьорам и почти бессознательно стремиться к превосходству над ними. Но по мере того, как римская литература раскрывалась перед его жадным взором и честолюбивым сердцем, он пропитывался гордостью национальной, которая выше, чем гордость породы, и за исключением тех случаев, когда его подстрекали намеки на его происхождение, он искренно ценил в себе более римского плебея, нежели потомка тевтонского короля. Смерть брата и превратности в его собственной судьбе укрепили серьезные и величавые качества его характера; и наконец все способности его необыкновенного ума сосредоточились на одном предмете, который, от его мистически религиозного и патриотического духа, принимал характер чего-то священного и сделался для него в одно и то же время и долгом, и страстью.

– Да, – сказал Риенцо, очнувшись вдруг от своей задумчивости, – да, близок день, когда Рим снова возникнет из пепла. Угнетение будет низвергнуто правосудием; люди безопасно будут ходить на своем древнем форуме. Мы вызовем неукротимый дух Катона из его забытой могилы! В Риме опять будет народ! А я буду орудием этого торжества, восстановителем своего племени; мой голос первый подымет воинственный клич свободы, моя рука прежде всех воздвигнет знамя. Да, с высоты моей души я вижу уже возникающую свободу и величие нового Рима, и на краеугольном камне этого огромного здания потомство прочтет мое имя.

При этих словах вся личность говорящего, казалось, прониклась его честолюбием. Он ходил по мрачной комнате легкими, быстрыми шагами, как будто по воздуху; грудь его высоко вздымалась, глаза сверкали. Он чувствовал, что даже любовь едва ли может доставить восторг, равный тому, который в своем девственном энтузиазме ощущает патриот, сознающий искренность своих чувств.

Послышался легкий стук в дверь, и явился слуга в богатой ливрее папских служителей[4].

– Синьор, – сказал он. – Монсиньор епископ Орвиетский!

– А! Очень рад. Свеч сюда! Монсиньор, это честь, которую я могу больше ценить, нежели выразить.

– Полно, полно, добрый друг мой, – возразил епископ, входя и непринужденно садясь, – всякие церемонии со служителями церкви излишни; и никогда, я думаю, она не нуждалась в друзьях больше, чем теперь. Эти нечестивые смуты, эти буйные распри в самых святилищах и городе св. Петра достаточны для того, чтобы служить соблазном для всего христианского мира.

– И это, – сказал Риенцо, – будет продолжаться до тех пор, пока его святейшество благосклонно не согласится утвердить свою резиденцию в местопребывании его предшественников, и сильной рукой не обуздает буйства нобилей.

– Увы! – отвечал епископ. – И ты знаешь, что эти слова – пустой звук. Если бы папа и исполнил твои желания и приехал из Авиньона в Рим, то, клянусь кровью св. Петра, он бы не обуздал нобилей, а нобили обуздали бы его. Тебе хорошо известно, что пока его предшественник, блаженной памяти, не принял благоразумного намерения удалиться в Авиньон, этот отец христианского мира, подобно многим другим отцам в старости, был под управлением и надзором своих мятежных детей. Разве ты не помнишь, как сам благородный Бонифаций, человек с великой душой и железными нервами, был в рабстве у предков Орсини? Он не входил и не выходил без их воли и, подобно орлу в клетке, разбился о стену своей тюрьмы и умер. Ты говоришь о воспоминаниях прежних времен Рима, но для пап эти воспоминания не совсем-то привлекательны.

– Пусть так, – сказал Риенцо с тихим смехом и подвигая свой стул ближе к епископу, – это, конечно, самый лучший довод монсиньора, и я должен признаться, что как ни было дворянство в те времена упрямо, своевольно и нечестиво, оно теперь еще хуже.

– Даже я сам, – прибавил Раймонд краснея, – я, наместник папы и представитель его духовной власти, не далее как три дня тому назад подвергся грубому оскорблению со стороны того самого Стефана Колонны, который всегда получал только благосклонность и ласки от святого престола. Его слуги затолкали моих среди улицы, и я сам, делегат властителя царей, был принужден отступить к стене и ждать, пока этот седой наглец пройдет мимо. Для довершения обиды не было недостатка в богохульных словах. «Извини, монсиньор епископ, – сказал он, проходя около меня, – но ты знаешь, что эти люди непременно должны иметь первенство перед другими».

– Его дерзость простерлась до этого! – сказал Риенцо, прикрывая свое лицо рукою, и на его губах показалась особого рода улыбка, едва ли веселая сама по себе, хотя она развеселяла других, но она совершенно изменила выражение его лица, от природы серьезное даже до суровости. – В таком случае для тебя так же, как и для нас, настало время к...

– К чему? – прервал епископ с живостью. – Разве мы можем что-нибудь сделать? Оставь свои восторженные грезы, сойди на землю, посмотри рассудительно вокруг. Что можем мы сделать против этих сильных людей?

– Монсиньор, – отвечал Риенцо епископу. – Несчастье людей вашего сана состоит в том, что они никогда не знают ни народа, ни духа времени. Как те, которые, стоя на вершине горы, видят внизу облака, скрывающие от их глаз ущелья и долины, между тем как другие, стоящие несколько выше обыкновенного уровня, обнимают взором движения и дома людей, – так точно и вы, с вашей гордой вершины, видите только смешанные и темные пары, между тем как я, с моего более скромного места, вижу приготовления пастухов к укрытию себя самих и своих стад от бури, которую предвещают эти облака. Не отчаивайтесь, монсиньор; терпение простирается только до известного предела, предел этот уже достигнут, Рим ждет только случая (и он придет скоро, хотя не внезапно) восстать против угнетателей...

Великая тайна красноречия состоит в искренности, – у Риенцо она заключалась в силе его энтузиазма. Может быть, подобно большей части людей, предпринимающих великие дела, он сам никогда не знал вполне о препятствиях, лежавших на его дороге. Он видел цель, ясную и светлую, и в мечтах своей души перепрыгивал преграды и пространство своего пути, и таким образом глубокое убеждение его ума неотразимо действовало на других. Он, казалось, не столько обещал, сколько пророчествовал.

На епископа орвиетского, который не отличался необыкновенным умом, но обладал холодным темпераментом и большой житейской опытностью, энергия его собеседника произвела впечатление, может быть тем более сильное, что его собственные страсти и гордость были возмущены против высокомерия и своевольства нобилей. Прошло какое-то время, прежде чем он ответил Риенцо.

– Но, – спросил он наконец, – только плебеи хотят восстать? Ты знаешь, как они изменчивы и ненадежны.

– Монсиньор, – отвечал Риенцо, – суди по одному факту, как много у меня друзей не простого звания. Ты знаешь, как громко я говорю против нобилей; я называю их по именам. Я издеваюсь над Савелли, Орсини, Колоннами, у самих ушей их. Неужели ты думаешь, что они прощают мне? Неужели ты думаешь, что они не схватили бы меня открытой силой, если бы моими защитниками и покровителями были одни плебеи, что мне не заткнули бы рта уже давно, засадив меня в тюрьму или закопав в могилу? Наблюдай, – продолжал он, заметив по лицу викария, что эти слова произвели на него впечатление – наблюдай, и ты увидишь, что во всем мире начался великий переворот. Варварская тема веков прояснилась; знание, которое в минувшие времена делало людей, так сказать, полубогами, вызвано из своей урны. Власть, которая тоньше грубой силы и могущественнее вооруженных людей, принялась за свою работу; мы опять начали поклоняться владычеству разума. Эта власть несколько лет тому назад увенчала Петрарку в Капитолии, не видавшем триумфа в течение двенадцати веков. Она человека темного происхождения и не известного военными подвигами осыпала почестями, служившими в древние времена наградой императорам и победителям царей, и соединила в одном деле поклонения гению даже соперничествующие дома Колоннов и Орсини. Она заставила самых гордых патрициев наперебой добиваться чести нести шлейф и прикасаться к пурпурной мантии сына флорентийского плебея. Она до сих пор привлекает, глаза Европы к бедной Воклюзской хижине. Она дает скромному труженику всеми признанное право увещевать тиранов и приближаться с гордыми мольбами даже к папе. Она, безмолвно трудясь по всей Италии, ропщет под твердыми основами венецианской олигархии[5]. Она за Альпами видимо и внезапно пробудила жизнь в Испании, Германии и Фландрии и даже на варварском острове, завоеванном норманнами, в руках доблестнейшего из живущих королей[6], пробудила дух, который не в силах уничтожить завоеватели.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26