Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жуки на булавках

ModernLib.Net / Советская классика / Бухов Аркадий / Жуки на булавках - Чтение (стр. 5)
Автор: Бухов Аркадий
Жанр: Советская классика

 

 


– Кажется, monsieur был лысым?

– Да, был, – сухо бросал Берлей.

– Впрочем, это у вас от дедушки, – успокаивающе бросала хозяйка, – это очень счастливый случай…

– Ага…

– Кстати, у меня муж очень страдает от этого… Может быть, monsieur расскажет ему, как он излечился?.. Это было бы очень любезно с его стороны…

Берлей хмуро ворчал и шел к хозяину квартиры.

– Мой дед был лысым, мой отец был… – безучастно говорил он заученные фразы, – но вот в один прекрасный день я выписал малую баночку…

Когда он уходил уже с тем, чтобы наверняка не снять квартиру в этом доме, его все равно провожали с молчаливой вежливостью, и швейцар, отворяя дверь, почтительно говорил:

– О, это очень странный случай… Господину повезло о его волосами…

Если Берлей заходил в театр, публика начинала волноваться и переставала смотреть на сцену. Он видел сотни биноклей и лорнетов, направленных на его голову, и пьеса теряла для него всякий интерес. Он знал, что, как только опустится занавес, к нему будут подходить изящно одетые люди и выдумывать различные поводы для того, чтобы заговорить с ним.

Ему приносили перчатки, которых он не терял в фойе, поднимали платки, которые он не ронял, и каждый раз, когда он открывал рот, чтобы поблагодарить, из уст подошедшего вырывалось заготовленное заранее:

– Господин Берлей?

– Да, я.

– Очень, очень приятно… Я уже давно мечтал познакомиться с вами и спросить вас лично… Неужели это правда?..

Берлей с ненавистью смотрел на собеседника, закусывая губы, но у него был контракт, а теперь уже – пятьсот франков в неделю не были лишними. Он сдерживал нервный клубок у горла и бесстрастно говорил:

– Да, это правда. Мой дед… Мой отец… И всего небольшая баночка… В одно утро я увидел в зеркале…

И, кивнув головой на поклон собеседника, быстро уходил из театра бесцельно бродить по улицам. Ходил долго, тяжело думая о том, что даже с плотным бумажником и хорошей квартирой, где сейчас темно и пусто, – жить скучно.

Годы нужды и тяжести до этого времени наложили на лицо Берлея какой-то особенный отпечаток мутной скучности, но теперь он был хорошо одет, у него были деньги, дома – вино и хорошая обстановка, и Берлей часто выслеживал какую-нибудь женщину, неожиданно привлекшую его внимание во время ночных прогулок. Если это было одно из доступных существ, Берлей подходил сразу и завязывал подобающий в этих случаях разговор.

– Только на минутку в кафе, миленький!.. Там у меня подруга…

– Я подожду тебя здесь…

– Ты не хочешь даже угостить меня чашкой шоколада? Какой ты скупой…

Берлей пожимал плечами и шел в кафе. Женщина шепталась с подругами, уделяя ему сухое внимание и переглядываясь с другими мужчинами. Но через несколько минут где-то сзади неизменно слышался удивленный возглас:

– Да, это Берлей, миленькая… Знаешь, у которого…

И у Берлея падало сердце. Его спутница поднимала напудренное лицо, всматривалась в Берлея холодными глазами И радостно щебетала:

– Ах, ты вот кто… Я тебя не узнала… Нет, нет, иди сюда… Я тебя познакомлю с подругами. О тебе все знают.

Его окружали, ощупывали, заглядывали в глаза, а когда он брался за бумажник, чтобы расплатиться, кто-то подходил к нему сбоку и шептал на ухо:

– Меня зовут Генриеттой… Брось эту дрянь и выходи через другую дверь… Я тебя встречу на улице… А после ты мне расскажешь, как это у тебя вышло… Неужели ты тоже был лысым?.. Я очень люблю эти истории…

Берлей судорожно сжимал пальцы в кулаки и выбегал на улицу.


* * *

Однажды он встретил женщину, которая почему-то ласково посмотрела на него, и от прищуренного взгляда ее серых глаз у Берлея стало тепло на душе.

С ней было трудно познакомиться, но через месяц они уже встречались в саду, и в тот день, когда ее муж сидел дома и бился головою об стол после проигрыша в триста франков, она согласилась поехать к Берлею: осмотреть его уютную холостую квартиру, о которой она так много слышала от него.

Одноглазый, с хитрым лицом, слуга в белом фартуке быстро поставил на стол шампанское, красиво разложил на двух хрустальных вазах фрукты и, передав Берлею ключ от входной двери, ушел из дома.

Берлей ходил по комнате радостно-взволнованный и думал о том, как он завтра запишет в свой дневник: «Она была изумительно нежна, эта крошка Жермен с серыми глазами, и заставила меня вспомнить о другой, потерянной в юности».

Жермен откусывала виноградинки и беспечно смеялась.

Через полчаса, покрасневшая от шампанского, она сидела на коленях у Берлея и закрывала ему тонкими, изящными, надушенными пальцами глаза.

– У тебя, правда, недурные брови, детка… Ты мне понравился сразу… С того дня…

Берлей с восторгом ловил ее пальцы и целовал. А когда Жермен обхватила его шею белыми нежными руками и перекинула белокурую головку за его плечо, она вдруг вскочила на ноги и с удивлением вскрикнула:

– Это ты?

Берлей оглянулся и побледнел. Жермен смотрела на его портрет, увеличенный фотографом фирмы. Под портретом, напечатанное крупными буквами, стояло объявление о средстве для ращения волос. По контракту с Риньолем этот портрет должен был висеть в его кабинете.

– Ты же мне не говорил… Значит, ты не Смель… Ты – Берлей… Вот оно что…

Что-то новое, холодно любопытствующее, мелькнуло в ее глазах, и, подойдя к Берлею, она лукаво шепнула:

– Ведь ты мне расскажешь?.. Ты мазал этим голову, или…

Берлей побледнел, лицо его покрылось пятнами, и из горла вырвался какой-то хриплый крик. А через минуту он стоял у дверей с цилиндром в руках и, отвернувшись от Жермен, резко говорил:

– В столе, налево, в выдвижном ящике – деньги. Все к вашим услугам. Ключ на пресс-папье. После отдайте его швейцару.

И, резко хлопнув дверьми, вышел. На лестнице он вынул носовой платок, поднес его ко рту и рванул белое полотно зубами.


* * *

На другой день Берлей зашел к Риньолю, когда контора уже закрылась. Риньоль сидел в сером жакете и просматривал вечернюю газету.

– Я больше не могу. Вот ваш контракт. Возьмите его…

Риньоль улыбнулся, отодвинул контракт и вынул чековую книжку.

– Я ждал этого разговора. Каждый служащий может желать прибавки, раз дела фирмы идут прекрасно.

– Я вам говорю, что…

– Тысяча франков в неделю вместо прежних пятисот. Вы – прекрасный работник и заслуживаете такой…

Он протянул Берлею чек, потом, как будто раздумав, положил его в карман и вынул из бумажника хрустящую тысячефранковую бумажку.

– Эта наряднее.

Берлей инстинктивно схватил и скомкал бумажку. Потом вздохнул и опустил голову.

– Мне тяжело это, Риньоль…

– Может быть, вам снова хочется, господин Берлей, – иронически улыбаясь, проговорил сквозь зубы Риньоль, – выбрать себе спальню на одной из скамеек на пляже, или…

И, как будто отгоняя внезапно вставшую перед ним тень недавней нищеты и жадных голодовок, Берлей поднял руку и, не попрощавшись, вышел.


* * *

У Берлея развилась неврастения; он сильно похудел, стал много пить, а по ночам мучила его тревожная бессонница. На улицах и в общественных местах, по требованию Риньоля, он должен был появляться все чаще и чаще, но с каждым днем это становилось мучительнее. Прошло уже около семнадцати месяцев с тех пор, как он поступил к Риньолю, и не было свободного аршина на заборах или куска на театральных занавесах, где бы не было его портрета с описанием целебного средства. Его уже знали все уличные мальчишки, бегавшие за ним по пятам во время его утренних прогулок и подпевавшие на какой-то особенно обидный мотив:

– Я был лысым… Я был лысым…

Его именем называли толстых откормленных котов и маленьких фокстерьеров. Чаще и чаще к нему подходили на улице незнакомые люди и сердито останавливали за руку или пальто.

– Пойдите вы к черту с вашим средством… Я перетратил уйму денег на четырнадцать больших банок – и никакого результата… Жулики…

– У меня вылезли остатки волос… Вы не имеете права так нагло обманывать. Мерзавцы, и ничего больше.

Один даже грозился палкой.

Все чаще и чаще у Берлея стали нервные припадки. Иногда он судорожно хватался за револьвер, но животный страх останавливал его. Он вынимал из шкатулки банковые билеты, бросал их на пол и бешено топтал ногами.

– Не могу, не могу, – глухо говорил он, хватаясь за голову, отяжелевшую от вина, и бегал по кабинету.


* * *

Пред наступлением одного из припадков Берлей вышел из дома и случайно забрел на курортный танцевальный вечер. Настроение было приподнятое, нервы натянулись и дрожали, передавая четкую дрожь всему телу. В такие минуты Берлею казалось, что он способен даже на убийство, – до того кричала и билась душа.

Случилось так, что, когда он проходил по залу, кто-то из танцующих сильно толкнул его в спину. Берлей резко обернулся и схватил того за руку.

– Извинитесь, – крикнул он, – нахальное животное!

Тот быстро вырвал руку и, как будто даже не обдумав своего поступка, толкнул Берлея в грудь. Рука скользнула по упругой крахмальной груди, дошла до подбородка и быстро отдернулась. Это была не пощечина, но те, кто увидел руку, отдернутую от лица, поняли, что кого-то ударили. Все хлынули к ним, и около Берлея и его врага сомкнулось глухое шумящее кольцо любопытных глаз и разгоряченных лиц.

В наступившую секунду тишины бледный Берлей крикнул:

– Этот негодяй хотел меня ударить…

И прежде, чем тот ответил, прежде, чем кто-нибудь успел подать стул шатающемуся от волнения человеку, чей-то удивленный, радостный голос крикнул:

– Да это Берлей… Который был лысым…

Тогда случилось то, чего никто не ожидал. Берлей взмахнул руками, стал ловить ртом воздух и, как бы желая освободить себя от чьих-то рук, сжимающих горло, стал срывать галстук и разрывать рубашку.

– Врете! – дико кричал он, топая ногами и смотря в одну точку с широко раскрытыми глазами, – меня наняли… Вы замучили меня… Я никогда не был лысым… У меня не было деда… У меня жив отец… У него волосы… У меня не было лысины… Мне платят деньги…

В хаосе поднявшихся криков и женского визга нотами выделялся его рыдающий голос… Он выхватил из кармана скомканные деньги и кинул их в лицо обступившим его людям, а когда плечи его затряслись от вырвавшихся наружу слез, чья-то рука тяжело сжала его локоть сзади, и металлический голос Риньоля прозвенел над ухом:

– Хорошо, что я здесь, негодяй… Завтра я выкину тебя на улицу…

Берлей зашатался и упал на руки соседей.

А когда через несколько секунд он открыл глаза и поискал ими Риньоля, он вдруг поднялся и упавшим робким голосом произнес, не смотря на окружающих.

– Мы просто поссорились… Я был лысым… Мой дед и отец были лысыми… И что же… Стоило мне купить небольшую баночку за… шесть франков… за шесть франков…Большая за одиннадцать… Как на другое утро… Я почувствовал…

Через неделю Берлей получил от Риньоля двести франков и записку от отказе ему в контракте. Почти месяц Берлей проживал в угарном пьянстве все, что было скоплено раньше. Он переехал на другой конец города в маленькую подвальную комнату, купил потертое пальто, кепку и отпустил бороду.

В одну из весенних ночей он встретился с Риньолем на безлюдной, уже уснувшей улице. Тот сделал вид, что не узнал, и быстро прошел мимо.

Берлей догнал его и загородил дорогу.

– Вы не узнаете меня, Риньоль?

– Что вам надо? – сквозь зубы спросил Риньоль. – Мне некогда, Берлей… Что надо?

– Теперь ничего. Впрочем, дайте три франка.

Схватив монету, он опустил ее в широкий отвисший карман пальто и вдруг, точно вспомнив что-то, снял кепи и, погладив рукой по волосам, развязно усмехнулся в лицо Риньолю.

– Удивительные волосы, Риньоль… И так с самого детства. Впрочем, у деда и отца были значительно лучше… Прощайте…

И, весело посвистывая, он пошел к ярко освещенной двери кафе.

1916

<p>История первого дневника</p>

Я никогда не вел дневника. Единственная попытка в этом направлении потерпела обидную неудачу. Собственно, это был даже не дневник, а просто список всего того, что я, гимназист пятого класса, успел сделать в течение двух недель по отношению к тем добрым воспитателям, которые следили за моим успехом и поведением. Здесь было подробное описание удачной кражи тетрадей с письменными упражнениями у рассеянного математика, незаметно прошедшая пятерка, умело вставленная во время перемены в журнале отца законоучителя, и масса других удовольствий, более интересных для переживаемого тогда момента, чем для опубликования их теперь. Описание каждого случая было сопровождено краткими и искренними характеристиками потерпевших. Должно быть, юношеский порыв и искра литературного таланта помогли мне сделать это интересно и живо, потому что, когда дневник, случайно забытый в парте, попал в руки директора, он читался вслух целым педагогическим советом, собравшимся специально для этих, в сущности, незначительных проб пера.

Дневник произвел, очевидно, сильное впечатление, потому что все единогласно решили сразу предоставить для развития начинающегося таланта более широкую плоскость, чем скромные стены провинциальной классической гимназии.

Добрые мои родители смотрели на это совершенно иначе.

– Вам придется взять вашего сына из гимназии, – вежливо, но определенно предложил директор, – он занимается нехорошими вещами.

– У этого мальчишки удивительно розный характер, – подтвердили этот факт родители, – дома он тоже занимается ими.

Найдя сочувствующие души, директор ознакомил их с моими заметками и наблюдениями. Положительно, несмотря на свое авторское чувство и явную молодость, я не придавал им столько значения, как эти зрелые и спокойные люди…

– Возьмите уж. Вместе с бумагами. Сынка-то вашего.

Родители посоветовались и решительно отказались от этого заманчивого предложения.

– Не надо нам этого сынка…

Не знаю, сколько времени продолжался бы этот некрасивый торг моей неопытной жизнью, но когда я увидел, что мне придется подыскивать себе не только новую гимназию, но и новый дом, что вызвало бы массу осложнений перед наступающим закатом, – я решил положить этому конец.

– Я больше не буду, – неискренне сказал я, выдвигаясь из-за естественного прикрытия, стеклянной двери директорского кабинета, – извиняюсь.

Мое появление не вызвало взрывов восторга, ни трогательного молчания.

Отец почему-то сразу вспомнил недостатки моего воспитания и, внутренне терзаясь ими, сокрушенно сказал:

– Эх, ты… Драли тебя мало.

Мать, эта добрая женщина, опора своего мужа во всех затруднительных случаях, поддержала его туманной надеждой:

– Ничего еще. Время не ушло.

Директор, уловив мое обещание, придрался к случаю.

– Перед кем ты извиняешься, негодяй? Перед кем?

Обращение мне несколько не понравилось, но я решил не обращать на него внимания; раз я смогу остаться в гимназии – свои люди, сочтемся…

– Перед кем извиняешься?..

В душе я прекрасно понимал, что извиняться за мою наблюдательность и тяготение к литературному творчеству мне не перед кем, но так как мной было довольно умело затронуто много лиц, я решил перевести дело на подкладку широкой общественности.

– Перед всеми.

– А знаешь, за что извиняешься?

Спадать с тона было неудобно, и, не меняя позиции, я довольно непринужденно дал и этот ответ.

– За все.

– Больше не будешь? – с нескрываемым недоверием спросил директор, очевидно не желавший, вопреки моим намерениям, прекратить разговор.

– Не буду.

– А что ты не будешь?

Не в моих интересах, конечно, было рассказывать все то, что я мог бы сделать для специальных заседаний педагогического совета и чего впредь обещался не делать. Поэтому и этот ответ я постарался замаскировать в неопределенную форму.

– Все.

– Пакости не будешь писать?

Так как все написанное мною в дневнике я считал исключительной правдой, продуманной и прочувствованной, имеющей целью ознакомить с собой, кроме близких товарищей, еще и подрастающее поколение четвертого класса, – это обещание я дал радостно.

– Не буду.

– Честное слово?

– Честное слово.

Желая себя и гимназию обезопасить на будущее, директор решил в хронологическом порядке набрать с меня несколько десятков совершенно лишних честных слов.

– А тетрадки красть не будешь?

– Как, он и тетрадки крал? – без особенно радостного чувства осведомились родители.

– Крал, – безропотно подтвердил я.

– Не с тобой, мерзавец, разговаривают…

На этот раз я, действительно, поторопился с частичной откровенностью. Все равно этот прискорбный факт был бы и не мной доведен до сведения этих людей.

– Неужели у товарищей крал?..

– У учителя, – не оправдывающе пояснил директор и, не совсем, очевидно, доверяя взглядам моих родителей на этот счет, резюмирующе добавил: – Это хуже.

– Крал… Боже мой, неужели крал?..

Хотя в этом случае и не требовалось моего утверждения, но я решил и здесь поставить точку над и:

– Честное слово.

– Может, он еще что-нибудь делал?

Будь директор осведомлен и о тех событиях, которые произошли по моей вине, но, к счастью, еще не успели попасть в дневник, у него хватило бы еще на полчаса разговора… На этот раз он решил перенять мою систему и загадочно кинул:

– Много еще делал…

Пользуясь подходящим моментом, мать решила заплакать.

– Плачь, плачь, – подбодрил ее отец, – вырастили сынка…

– Да уж, сынок… – неопределенно вставил директор, – сыночек…

Настроение было явно не в мою пользу. Ни с какой выгодой для себя я его использовать бы не смог. Поэтому, только из деликатности, я решил поддержать свое предложение.

– Примите обратно уж этого щенка, – поддержал меня отец, конечно, не в той форме, в какой мне было приятно, – без обеда его оставляйте, в карцер сажайте, в угол, что ли, ставьте…

По-видимому, несмотря на нашу совместную жизнь, отец плохо понимал меня, если мог думать, что именно только ради предложенной им программы я хочу остаться в гимназии. Я решил молчать.

Слово, по характеру момента, принадлежало директору. Это было очень нехорошее слово:

– Возьмите его. Я ничего не могу сделать…

– Значит, совсем?

– Совет еще подумает, но пока держать такого человека в гимназии…

– Пойдем, Евгений, – коротко предложил отец, – поучился, будет…

– Можно книги взять?.. Из класса… В парте они…

Тон, каким была произнесена эта просьба, плохо напоминал последнее слово приговоренного, потому что директор со злобой, посмотрев на меня, кинул:

– Иди. Да только не торчи долго в классе… Знаю я тебя…

У нас было обоюдное знание друг друга.

В классе, где сейчас была перемена, мой вкат по паркетному полу был встречен общим шумным сочувствием.

– Ну, как? Были? Где он сам? А что отец с матерью? Да ты говори…

Я выдержал достойную паузу и поделился сведениями о собственной судьбе.

– Вышибли, братцы…

– Это Тыква на совете тебе подпакостил… Ей-богу…

– Ну да, Тыква… Он добрый… Это Алешка нагнусил.

– А разбить ему в коридоре морду, будет тогда…

– Ты не куксись… Примут еще…

– Молодчага… Вышибли, а он ничего…

Положительно здесь я встречал несравненно больше сочувствия, чем там, где я был несколько минут тому назад. Учитывая это, я решил оставить о себе хорошую память.

– У меня, братцы, там мел натерт для немца, в кафедру насыпать… Вы уж как-нибудь сами…

– Ты уж не беспокойся. Даром не пропадет, насыплем… У тебя еще там два гвоздя…

– Это так, в пол вбить. На всякий случай. Может, кто зацепится…

Некоторые из приятелей и единомышленников по описанным в дневнике случаям решили предложить чисто коллективную помощь.

– А мы, брат, забастуем, когда уйдешь…

– А какие требования-то предъявите?

– Экономические. Чтобы тебя вернули.

– Спасибо, братцы… Ну, прощайте… Сенька, сегодня вечером приходи ко мне…

– А ты куда сейчас?..

– На реку… Сниму штаны и с сеткой пойду по малявкам…

– A y нас еще три урока… Вот черт… Дней пять шляться будешь…

Кажется, что, уйдя из класса, я оставил там немало людей, искренне завидовавших моему неожиданному положению.

Домой я возвращался с отцом и матерью. Это была очень невеселая группа. Я шел спереди, с ранцем за плечами, искренне довольный тем обстоятельством, что сейчас я смогу спокойно позавтракать дома хорошей яичницей, выпить кофе и, так как дома мое присутствие будет всем напоминать о семейном горе, уйти шляться по городу. На реку, конечно, я бы все равно не пошел – летом еще набегаюсь. Отец шел сзади и говорил много лишнего.

– Ух, как и драть я его буду, – делился он впечатлениями с матерью, – сниму что надо да ремнем…

Мать, наверное, по своим чисто практическим соображениям находила, что эта мера может доставить только бесполезное удовольствие отцу и никакого педагогического значения не имеет:

– Проберешь этакого… Его оглоблей надо…

– И оглоблей буду, – не стеснялся в средствах отец, – всем буду…

Сказать, чтобы все эти обещания действовали на душу, как успокаивающая музыка, я не мог, но отвечать на улице было бесполезно. И, только придя домой, я решил, что пора заговорить и мне.

– Бить будете? – хмуро спросил я, твердо уверенный, что меня никто не тронет пальцем.

– Будем, – упрямо ответил отец, – непременно… Из гимназии вышвырнули…

– А я туда обратно вшвырнусь…

– Да кто тебя примет-то?..

– Кто вышиб, тот и примет…

Отцу, по-видимому, это показалось вполне возможным. Он искоса посмотрел на меня и стал снимать сюртук. Оставлять меня без приличного возмездия ему все-таки не хотелось, и тоном, уже менее суровым, он довел до моего сведения, что хочет отдать меня в мальчишки к портному.

Так как это было придумано совсем неумно, я даже не стал спорить.

– Отдавай.

– Ты с кем разговариваешь, негодяй?

– С тобой.

– То-то, «с тобой»… Ты чего здесь торчишь?

– Есть хочется…

– Позовут, когда надо…

– Мама уже накрывает…

– Иди, иди… Скажи, что сейчас приду тоже…

Через две недели меня снова приняли в гимназию.

– Ну, как, – с плохо заметной строгостью спросил меня отец, когда я в первый раз после перерыва пришел из гимназии, – жмут?

– Пустяки… Забыли все…

– А этот вот, которого ты кокосовым орехом назвал у себя там?

– Ничего… Позубрю завтра.

– Ну, зубри, зубри… – И, потеряв педагогическую нить, отец вдруг оторвался от газеты: – Когда, брат, я в школе учился, был у нас чех один… Так мы ему перца толченого в журнал сыпали…

– Табаку нюхательного лучше…

– Чихает?

– Чихает… Я одному вчера так и сделал…

– А не попадешься?

– Чего там…

– Ну то-то… Ты только матери не говори, а то она, понимаешь… плакать начнет, – извиняющимся тоном добавил он, – женщина она, брат…

И снова прикрылся газетой. Когда я внезапно обернулся к нему, отец не смотрел на газету, а, полузакрыв глаза, чему-то улыбался.

– Ты чего, отец? – покровительственно спросил я.

– Эх, брат, было и в мое время… Прикрой-ка двери, чтобы мать не слышала… Я, брат, тебе порасскажу…

1915

<p>Мученики</p>

Ни с одним из физических недостатков люди так неохотно мирятся, как с толщиной.

Человек, лишившийся ноги, быстро привыкает к своей деревяшке, и если бы в один странный день у него неожиданно выросла свежая нога, он, наверное, был бы не только удивлен, но даже немного обижен.

– Ишь ты… лезет… Нашла когда… – с укором обратился бы он к ноге, – подумаешь, цаца какая…

Человек с оторванным ухом просто забывает о нем и очень сухо принимает все сожаления окружающих.

– На мой век и одного хватит. У рыбы совсем нет, а подите приступитесь к ней. Осетрина – три рубля фунт, а в фунте и смотреть нечего. Кожа да жир…

Толстяки, наоборот, вечные мученики.


* * *

Узнав в одно из хмурых утр, что необходимая часть туалета решительно отказывается обхватить бренное тело и уныло напоминает о полноте тех лет, когда обладатель тела бегал за голубями и играл в бабки, – толстеющий человек с омраченным лицом начинает допытываться у близких:

– Я, кажется, немножко того… Толстею…

Близкий близкому волк. Обрадовавшись случаю сказать что-нибудь неприятное, он всматривается в фигуру и лицо спрашивающего и с нескрываемым восторгом делится свежими впечатлениями.

– Здорово, брат… Вовсю расползаешься…

– Неужели вовсю? – унылым эхом переспрашивает несчастный.

– Еще бы. Самому пора знать. Третий подбородок растет.

– А хоть четвертый, – обижается толстеющий человек, – не твой, кажется… Я своими подбородками никому жить не мешаю, а ты своим кашлем…

– Кто кашляет, а кто живот растит, – обижается близкий и змеино добавляет: – Смотри, перед пасхой в деревню не уезжай – заколют.

Жизнь толстеющего человека уже отравлена.


* * *

В тот же вечер, когда все уйдут или разбредутся спать, он останавливается перед зеркалом и мрачно смотрит на холодное стекло, уныло и покорно рассказывающее всю безвыходную правду: и о двух лишних подбородках, и об апоплексической багровой складке на шее, и о фигуре, отгоняющей мысль об изящно сшитой визитке.

– Надо лечиться, – проносится тяжелая каменная и остроугольная мысль и тут же претворяется в мучительный вопрос – чем?

Можно меньше есть. Во время обеда ложиться спать, просыпаться после завтрака. Тогда будет толщина от сна. Можно, наоборот, меньше спать. Больше ходить, даже побегать иногда. В этих случаях очень хочется есть. Тогда будет толщина от усиленного питания.

Обычно избирается третий путь: гимнастика. А так как установка в столовой барьеров или шестов в спальне вызвала бы массу нареканий со стороны домашних, выбирается самый безобидный по своему размаху вид гимнастики: гири.

Толстый человек покупает четыре больших гири и начинает с утра поднимать каждую из них, изредка опуская их на пол.

Снизу прибегает кухарка и заявляет, что у ее господ хворает ребенок, который не может спать, если сверху бьют по потолку тяжелой гирей.

– Шесть месяцев всего, вот и не привыкши, – поясняет она, оправдывая свое появление.

Толстый человек конфузится и просит извинения.

– Емнастикой занимается, – доносятся до него из кухни переговоры двух кухарок, верхней собственной и нижней чужой, – брюхо разъел, видишь, так теперь жир вытряхает…

– Ишь черти, – реагирует чужая кухарка, – обожрутся, а потом безобразят…

Занятия с гирями приходится или отложить, или подымать их над постелью, которая за какие-нибудь три-четыре часа начинает быстро и шумно ломаться.


* * *

Через несколько дней, взвесившись на поломанном автомате, толстый человек весело вбегает в столовую и радостно делится с домашними:

– А я на три фунта сбавил… Здорово…

Домашние относятся всегда и ко всему сухо.

– Должно быть, потеря веса пришлась на долю головы, – сухо догадывается один из слушателей.

– Да я не шучу… Право, три фунта.

– Ты что, в жокеи, что ли, собираешься?

– Вот вы все смеетесь… А я к весне фунтов одиннадцать спущу…

– Ну, тогда тебе есть прямой расчет идти в балет…

Толстый человек обиженно уходит в свою комнату и, притворив двери, начинает высчитывать на бумажке количество сбавленных в будущем фунтов.

– К апрелю – четыре. К июлю всего, значит, тринадцать… К сентябрю еще два.

В конце вычисления получается, что к августу будущего года он станет совсем невесомым, вопреки основным законам природы. Это действует неприятно на воображение.


* * *

Толстый человек не имеет права страдать.

У худого человека это выходит просто. В большой людной комнате он становится где-нибудь в стороне, прислоняется к стене и надолго замолкает. И по тому, как висит на нем невыглаженный смокинг, и по глубоким синим ямам на щеках, и по костлявым пальцам все понимают, что он или безнадежно влюблен, или безвозвратно проигрался на бегах и четыре дня не был дома.

Его не беспокоят вопросами и первому подносят раскрытую коробку с дешевыми шоколадными конфетками, которыми принято угощать гостей в богатых домах.

Толстый человек не может этого сделать.

Если он задумчиво облокотится на кресло, оно медленно поедет на своих колесиках по полу. Если он встанет у стены, фигура его крупным и сочным пятном на светлом фоне обоев подчеркнет свою расплывчатость.

Он неминуемо должен опуститься на стул; сразу, как опытный пловец, выныривает из-под воротничка лишний подбородок, шея утолщается, и весь он приобретает вид случайного мешка с картофелем.

Сочувствия он не вызывает ни в ком; сочувствие успешно заменяет только покровительственное отношение окружающих, когда все перейдут в столовую.

– Я и забыла, что вам мучное вредно… – приветливо бросает хозяйка, отодвигая от него вкусный сливочный торт, в котором мука только по краям, да и та попавшая сюда случайно со сдобного печенья, стоявшего рядом.

Да какой-нибудь гость развязно выхватывает у него бутылку рома, подмигивая и улыбаясь:

– Рому захотел… Да для вас это яд синильный… От спиртного пухнут…

А если толстый человек окончательно захандрит и, тяжело вздохнув, замолчит и уставится глазами в угол, никто не подойдет к нему с таким же чувством, как к худому.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20