Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жуки на булавках

ModernLib.Net / Советская классика / Бухов Аркадий / Жуки на булавках - Чтение (стр. 9)
Автор: Бухов Аркадий
Жанр: Советская классика

 

 



* * *

– Разве может Боб не быть пьяным? Мистер не видел его, иначе был бы такого же мнения. Он лежал на полу, вертел глазами во все стороны, как лошадь хвостом, когда ее кусают москиты, и пел непристойную песню.

– Поешь?

– Пою.

– И долго будешь?

– У Боба есть деньги, и он может петь, сколько ему угодно.

А когда негр пьян и поет, это значит, что, когда пенье кончится, он сейчас же уснет. Я хорошо знал эту привычку и ткнул Боба ногой в бок. От этого у него сразу делалась бессонница, даже днем.

– Ты что?

– У тебя есть деньги, Боб?

– Есть. Отдай мне твой долг, и у меня будет больше.

Мистер не знал меня молодым. Но когда мне было двадцать четыре года, я не говорил о своих долгах и не любил слушать, когда мне об этом напоминают.

Я рассказал Бобу свою историю с чемоданом, который теперь лежит у Перкинса.

– Если бы у Перкинса было вместо одного четыре глаза, как у двух носорогов, он не был бы умнее, – заявил Боб, выслушав мою историю, – и Боб докажет ему это.

Я увидел, что в его черной пьяной голове зашевелились неожиданные мысли. Когда белый человек начинает отрезвляться, ему не хочется работать; негр даже в пьяном состоянии придумывает новые дела.

– Ты посиди здесь, а я пойду поговорю с Перкинсом.

– У Перкинса странная манера помогать скорее выходить из его лавчонки, – предупредил я Боба, разглядывая остатки портера в бутылке, выпавшей из его рук, как младенец из люльки.

– Не бойся. Не всем родители передали глупость бабушки. Жди.

Может быть, я надоел мистеру? Нет? А то я смотрю, что мистер зевает, как во время разговора с той мисс, у которой большая бородавка на шее…


* * *

Боб пришел веселый и трезвый. В то время неграм жилось плохо, но он умел приходить таким.

– Иди к Перкинсу.

– Я уже съел у него курицу. Может быть, ты думаешь, что я, как удав, смогу сегодня четыре раза пообедать до следующего вторника?

– Иди к Перкинсу.

– Если ты с ним так подружился, можешь идти сам и даже жениться на его оспенной дочери и фаршировать всякую тухлятину, пока вас всех не повесят на одном дереве.

– Иди к Перкинсу.

– К Перкинсу так к Перкинсу.

В то время, как и теперь, негры не ездили на автомобилях, и только через два часа я осторожно просунул голову в эту мерзкую лавчонку и посмотрел, что делает ее хозяин.


* * *

Перкинс встретил меня, как голодная лисица молодого петушонка.

– А, Джимми… Давно тебя не видел.

– Часа четыре назад, – хмуро сказал я, показывая пальцем на коленку, которая познакомилась с мостовой у его лавки.

– Ну, брось старое… Может, хочешь кружечку эля и кусок ростбифа?

Что бы там ни замышлял Перкинс и что бы ни придумал Боб, раз предлагают ростбиф и эль – отказываться не надо. Все было так вкусно, что я даже взял с прилавка еще кусок пирога с орехами и положил его в карман. Перкинс только отодвинул подальше свиной окорок, но не сказал ни слова. Должно быть, он думал, что у меня золотые россыпи в Калифорнии, – иначе поднял бы скандал и зубами выгрыз бы из кармана этот кусок пирога.

– Ты что же от меня скрыл, Джимми?

– Что скрыл, Перкинс?

– Да насчет чемодана-то.

– А что? Галстук, что ли, вытянул оттуда?

– Не в галстуке дело. Подавись им!

– Легче было бы подавиться твоим ростбифом.

– Брось! Не надо давиться, когда есть дело. Чемодан-то твой из священной кожи, говорят?

– Священная кожа?

У негров нет никакой кожи, кроме своей, да и та в то время, когда Джимми был молодым, лопалась под кнутами разных людей.

– Какая же священная кожа?

– Не верти головой. Кожа с рыжей лошади, которую вы, черномазые, считаете священной.

Положительно, или Перкинс сошел с ума, или я не знал, что у негров есть какие-то лошади, кроме тех, которые возят хлопок на фабрики.

– Нет у нас таких лошадей!

– Брось, Джимми. Когда человек может заработать лишний десяток долларов – ломаться нечего. Продай чемодан.

Будь бы здесь Боб, я у него спросил бы совета. Но это пьяное животное, наверное, лежит на полу с новой бутылкой портера и поет песни.

Я решил действовать наобум. В свои двадцать четыре года, мистер, каждый негр действует наобум, и хорошо действует. Многие из белых даже удивляются.

– Не продам чемодана. Раз священная кожа – продавать его нельзя.

Перкинс подумал и решил меня сбить.

– А за двадцать долларов тоже нельзя?

– Даже за сорок.

– И за пятьдесят?

– Священную-то кожу? Дешевле, чем за сто, ни один негр не согласится.

Впрочем, один негр вскоре согласился – за семьдесят пять.

Мистер, конечно, догадался, что это был Джимми.


* * *

– Боб! У меня семьдесят пять долларов. Перкинс сошел с ума. Нужно сказать нашим в Крысином квартале. Пусть старая Сунни бежит туда поживиться. У нее родился одиннадцатый внук, а Перкинс раздает даром деньги…

Боб совсем не думал быть пьяным. Он даже не пел. Наоборот, он сидел тихо около стола и курил длинную желтую сигару, какие запаковывают в железные коробки и продают на пароходах молодым джентльменам.

– Боб… Ты, кажется, не слушаешь меня?.. У меня семьдесят пять долларов…

– Сорок.

– Семьдесят пять.

– Сорок.

– Боб! Я не Перкинс и не схожу с ума. Я всю дорогу держал карман левой рукой, а в кармане у меня нет дыры. У меня семьде…

– Сорок. Тридцать пять ты отдашь мне. Выкладывай.

– Я же тебе говорю, что не я, а Перкинс сошел с ума. Хочешь, я тебе дам доллар и ни пенса больше.

Боб был спокоен, как слон, которому суют в хобот яблоко.

– Кто тебя послал к Перкинсу, Джимми?

– Ты, Боб!

– Чьи сорок долларов из семидесяти пяти?

Этот Боб часто в прежнее время оказывался правым. Не пошли он меня к Перкинсу, тот сошел бы с ума при другом, которому бы и отдал деньги.

– Твои, Боб. Получай сорок долларов. Хочешь, я не буду тебя обсчитывать и не зажму ни одной монеты, если ты мне скажешь, почему это одноглазый Перкинс вывалил мне?..

– А ты подумай сам…

Я вышел на улицу, сел около дома и стал думать. Молодые негры никогда не думают про себя… А когда начинает думать вслух такой горячий человек, как я, – соседям становится неприятно. Маленькие дети плачут, а собаки воют, как по покойнику.

– Ну что надумал, Джимми?

– У меня голова уже шипит, как котел у паровика, Боб… Ничего не понимаю.

– А ты сходи недели через две к Перкинсу…

– Опять семьдесят пять долларов?

– Вряд ли! А понять – поймешь.


* * *

Человек, у которого тридцать пять долларов в разных карманах, особенно если он негр и все удовольствия у него скромны, найдет себе место в Нью-Йорке. А где я был в это время, мистеру, наверное, неинтересно. Ровно через две недели, когда от нашего Джимми пахло спиртом так, что собаки обнюхивали землю, я заглянул к Перкинсу.

Я даже не понимаю, где выучился этот человек так громко кричать.

– Отдай мои деньги.

– Если ты кричишь это своим копченым окорокам, они все равно не услышат, если мне, то можешь потише. Я не глухой.

– Я тебе голову проломлю, я тебе ноги вырву…

Я уже говорил мистеру, что этот Перкинс был ужасно разговорчив.

Оказалось, что после моего ухода, когда он за свою шестипенсовую курицу – вряд ли она даже в здоровом и свежем виде могла рассчитывать на большую оплату своих костей – удержал мой чемодан, к нему пришел в лавчонку какой-то негр и умолял его продать мой чемодан.

– «Этот мерзавец убил нашу священную лошадь, содрал с нее шкуру и сделал в Иллинойсе из нее чемодан». Он плакал так, как будто бы эта лошадь была его теткой по отцу. Разве я знаю вашу негритянскую веру и все ваши обряды?.. Может, у вас и не одна такая лошадь.

– Ну?

– Этот мошенник предложил мне сразу триста долларов. Я схватил чемодан и хотел ему дать еще в придачу целую баранью ногу, шпигованную салом, но он стал уверять, что на продажу нужно твое согласие…

– «Чемодан мой! Зачем мне еще его согласие? Отдай мне триста долларов и бери его». Тогда он стал рассказывать, что у тебя целая шайка, что ты нагонишь его непременно и обязательно зарежешь… «Дай ему пятьдесят долларов и ты наживешь двести пятьдесят…» Я ему сказал, что я проводил тебя так, что ты вряд ли захочешь вернуться сюда. «Зайдет! Ему чемодан дорог! Он продаст его в музей в Вашингтоне и получит за него пятьсот долларов…» – «Тогда и ты дай пятьсот!» – «Хорошо, только найду его хозяина…» Он ушел, этот мошенник, оставив мне доллар задатка, и выпросил в долг бутылку эля… А через два часа пришел ты и выхватил у меня эти семьдесят пять долларов… Если бы я нашел этого длиннорукого негодяя…

– Как длиннорукого?

– А так. Руки у него такие длинные, что годились бы на оглоблю слону…

– Постой, Перкинс. А нос у него не исковеркан посередине?

– Исковеркан. И губа рассечена.

– Верхняя? Да?

– Верхняя. А на шее царапина в палец толщиной…

– Да это же Боб!

Теперь только я понял, почему Боб ходил к Перкинсу и почему он посылал меня к нему обратно. Теперь мистер не может представить, видя меня слабым стариком, как я умел хохотать в то время. Это был большой шум, на который сбежалось много народу. Даже какая-то леди остановила свою коляску и вышла из нее на улицу.

Я выбежал из лавчонки и сел прямо на дороге: стоя я не мог так хохотать, а этот обозленный мошенник стоял в дверях своего заведения и ругался, как плотовщик на Миссисипи, размахивая куском какого-то мяса…

Кончилось дело тем, что Перкинса вогнал собственным плечом в его лавку соседний полисмен, а меня побил тонкой, с серебряной ручкой, палкой какой-то господин за то, что я во время смеха хлопал руками по земле и нечаянно задел по ноге леди, вылезшую из своего экипажа.

Что же бить человека, когда из тридцати пяти долларов осталось только четыре пенса долга за дюжину блестящих пуговиц к жилету…


* * *

– Мистер, кажется, совсем уже дремлет… Да… В свое время этот пьяный негодяй Боб умел выручить из беды своего товарища…

1918

Из журнальных и газетных публикаций

<p>Средство от ревности</p> <p>(По рецепту Аркадия Бухова)</p>

Один немецкий ученый уверяет, что у ботокудов существует такой обычай: если муж заподозрит жену в измене – он созывает своих приятелей, и те, поймав соперника их друга, съедают его – как говорят провинциальные рецензенты – под шумные аплодисменты собравшихся.

Масса несообразностей русской и общеевропейской жизни не позволяет ввести этот веселый обычай у нас. Вряд ли у каждого из нас найдется хотя бы по жалкой кучке гимназических или университетских друзей, которые бы приняли участие в скромном завтраке из обидевшего вас человека, хотя бы он был искуснейшим образом приготовлен руками опытнейшего повара…

Другой ученый утверждает, что у всякого человека, помимо его интеллигентности, вместе с ревностью является чувство необходимости физического разрушения… Я лично знаю одну скучную и неприятную историю об одном борце, у которого сбежала жена, и что из этого вышло… Борец впал в такое бешенство, что сломал печку, опрокинул всю бархатную мебель и побил хозяина квартиры. Несмотря на такие радикальные меры, жена не вернулась; борца выгнали с квартиры; как мне передавали, на ревность это не повлияло.

В жизненном обиходе каждого человека всегда найдется несколько случаев борьбы с чужой или своей ревностью; кто не знает ряда таких печальных фактов, когда многие в порыве ревности бросали выгодные места государственной службы и шли в вагоновожатые, женились на дочерях своих кредиторов, меняли квартиры, безвозвратно кидали литературные работы и становились коллекционерами старых почтовых марок, стреляли в любимую женщину холостым зарядом и, отбыв необходимое наказание, умирали в занятиях спиритизмом… Но разве это меры борьбы с ревностью? Разве хоть одно из этих средств сможет заставить любимого человека крепче и сильнее полюбить вас?..


* * *

Вот, по моему мнению, каким образом каждый ревнивый человек сможет не только побороть свою ревность, но и достичь самых блестящих результатов…

Сегодня утром, зайдя за английской булавкой к жене, вы были обрадованы и слегка растроганы следующими находками, которые вряд ли смогут украсить и обогреть чью-нибудь одинокую, тихую жизнь: 1) записку на туалете, в которой черным по белому (вернее, зеленым по сиреневому) написано, что бедный страдающий и вечно любящий Пивков ждет сегодня вашу жену к шести часам у себя; 2) фотографическую карточку того же Пивкова с надписью на обороте («Люблю и обожаю. До гроба и надолго-надолго. Твой Мишик».);3) букет цветов, перевязанный желтой лентой, и с воткнутой в него визитной карточкой означенного Пивкова и массу других вещей, непереносимых в обычной супружеской жизни.

Что бы сделал в вашем положении человек без логики, без твердой мужской выдержки?.. Он бросился бы к жене, и, осыпая ее проклятьями, стал бы ломать о пол легко бьющиеся предметы роскоши и первой необходимости, топтать цветы г. Пивкова, сейчас же послал бы в аптеку за четвертью синильной кислоты, стал бы заряжать револьвер, которым в обычное, мирное время прислуга вколачивала гвозди для вновь приобретаемых стенных украшений, грозился бы подать жалобу во все учреждения провинции и столицы – словом, создал бы веселую, живую и яркую работу рук и языка, которая ни в коем случае не привела бы ни к каким результатам…

Разве сделали бы все это вы? Никогда…


* * *

– Милая, – задаете вы вопрос жене около шести вечера, – почему же ты не одеваешься?

– А зачем? – бледнея, догадывается жена. – Зачем это тебе?

– А, плутовка, – ласково шутите вы, – все вы такие… Обещалась, а сама и в ус не дует… Пивков, может быть, ждет, волнуется, а ты еще в домашней кофте… Нехорошо, милая, стыдно… Ты, слава богу, из порядочной семьи… И отец такое положение занимал…

– Но, ты… ты… ошибаешься… Ты не смеешь… думать… Ты….

– Ну, будет, будет… А то ведь придется на извозчике ехать, торопиться будешь… Простудишься…

У жены на глазах слезы. Через пятнадцать минут она одета.

Внимательным, любящим взглядом окидываете вы ее и делаете несколько замечаний:

– Зеленое надела? С желтым бантом?.. Прекрасно, прекрасно… То есть где это у тебя вкус – не знаю… Идешь на свидание к человеку с университетским образованием, а одеваешься, как для мужика… Ей-богу, скоро стыдно будет из-за тебя в обществе показаться. Тот же Пивков смеяться будет…

Подавленная, уходит жена. Ей незачем вас обманывать, не для чего рассказывать, что она уходит в театр, к подруге, к умирающей тетке. Весь вкус запретного свидания – тает… Поздно вечером она возвращается домой. Раньше, подъезжая к дому, она чувствовала себя мученицей, и это окружало любовь особым ореолом: вот она возвращается из объятий любимого, ласкового человека к нелюбимому, чуждому мужу, она – страдалица… Теперь вы разбиваете все это безжалостно и грубо…

– Вернулась? – встречаете вы ее в передней. – Уже? Не могла подольше остаться? Человек тебя ждал, истратился на чай, на пирожные, на апельсины, прислугу со двора отпустил, а ты фить-фить и улетела… Тебе и дела нет… Может быть, лежит он, сердечный, убивается… В комнате еще аромат духов любимой женщины, а ее самой – и след простыл… Ах, Пивков, Пивков, несчастный ты… Ты хоть, засыпая, вспомни его – все ему легче станет… Бесчувственная.

Нет выхода для бедной женщины; подавленная, ложится она в постель… Завтра – снова та же линия поведения. Часов в пять, когда она приготовится уйти из дома, – чем-то взволнованный, сердитый, вбегаете вы в ее комнату.

– Соня… Я прошу тебя прекратить эти безобразия раз навсегда…

Слабая надежда мелькает в сердце женщины. «Ага, – подумает она, – пришел устроить сцену; хорошо – я ему сейчас выпою, и как он меня мучил, и как не обращал внимания, и все-все…»

– Какие безобразия?

– А вот какие… Посмотри-ка в окно – что это каплет?

– Ну, дождь…

– Дождь? Ага… Так, так. А скажи мне, пожалуйста, как по-твоему, приятно сейчас Пивкову в Николаевском сквере под дождем тебя дожидаться?.. Костюм-то что по-твоему: если он в рассрочку шит, так он уж и денег не стоит?.. А приятно это, когда тебе за шиворот вода течет?.. Чтобы больше этого не было: одевайся, на тебе на трамвай – поезжай сейчас же… Слышишь?..


* * *

Через несколько дней за вечерним чаем вы спросите:

– Сегодня которое? Двадцать восьмое?.. Ну, скажите пожалуйста… Значит, ты четыре дня не была у Пивкова… Ты что, поссорилась, что ли, с ним? Нечего, нечего. Глупостей ему, наверное, наговорила? Изволь, одевайся и поезжай… Мало ли чего еще человек над собой ни сделает… Маша, дайте барыне пальто…


* * *

Еще через несколько дней вечером:

– Ты куда это? Со мной в театр?.. Ну, это, милая, уж того… свинство… Пивков пятую записку шлет, а ты не можешь собраться… Поезжай… как нет? Не поедешь?.. Соня, смотри, терплю-терплю, а ведь и до скандала недалеко… Что? Я тебе покажу – не поеду… Муж я или нет?..


* * *

Еще через несколько дней:

– Не пойдешь?.. А если трюмо – вдребезги? А если все твои статуэтки в куски?! Голову размозжу – поезжай… Маша, бегите за извозчиком… К Николаевскому скверу – сорок… Я тебе – не поеду!.. Ты у меня узнаешь, как Пивкова мучить!!


* * *

Говорят, что люди, испробовавшие мое средство, жили до глубокой старости в мире, любви и покое…

1912

<p>История взятки</p>

Заспанный Ной выглянул из ковчега и хмуро посмотрел по сторонам.

– Кто тут еще? Сказано, что местов нет…

– Это мы: голуби.

– Ишь ты, сколько тут вашего брата шляется… Говорю: все занято…

Самый старый голубь почесал ногой шею и виновато кашлянул.

– А то пустил бы, старик… У нас кое-что с собой есть… Почитай что полпальмы с корнем вывернули…

– Дурья ты голова, а еще голубь, – усмехнулся Ной, – что я с твоей пальмой делать буду!.. Тоже нашел…

– А может, и пригодится, – загадочно кинул старый голубь, – время, брат, не шуточное, потоп на дворе, а ты гнушаешься…

«А кто его знает, – подумал Ной, – может, и пригодится дерево… Дорога не маленькая, до Араратских гор ни одного полустанка…»

– А пальма у тебя хорошая? – сухо спросил он, с недоверием посматривая на голубя. – Многие дрянь приносят.

– Да уж будь спокоен, старина, – почувствовав, к чему клонится дело, покровительственно уже сказал голубь, – доволен останешься…

– Ну, ладно, шагайте… Только тише вы, черти короткохвостые, всех чистых у меня перебудите…

Это было первое появление взятки. Неведомая и еще хрупкая, она приютилась в уголке между семью парами нечистых и поплыла в Ноевом ковчеге спасаться. В дороге за ней незаметно для других ухаживал один из сыновей Ноя, которого близкие запросто называли Хамом. Когда ковчег подходил к берегу, взятка выпрыгнула первой, опередив даже голубей, которые хотели удрать со своей пальмой, и рассыпалась в воздухе.

Успела только Хаму шепнуть:

– Ничего, брат Хам… Не робей. И детей твоих и правнуков из беды выручу… Свои люди – сочтемся…


* * *

С момента своего возникновения взятка сразу разделяется на три вида: с угрозой, с напоминанием и без них. Последний, самый тяжелый, принял характер эпидемии. Съедал целые государственные организмы, как устрицы, даже не поливая их лимоном. В доисторическое время свирепствовал почти исключительно первый вид.

– Пропусти, голубчик…

Первобытный человек, залегший с дубинкой у чужой хижины, иронически смеялся в лицо хозяину и презрительно сплевывал в сторону.

– А вот захочу и не пропущу.

– Меня же там дети ждут…

– А может, я твоих свиненков дубиной по черепам…

– Ну, жена осталась…

– Жена… Тоже оправдание… Жену можно за голову n о камень.

– Не пропустишь, значит?

– Ну, это как сказать… Если бы да у меня бы да твой бы кусок антилопы, что ты в руках держишь, был бы…

– Жри, собака, – коротко говорил обираемый и проходил в свою законную хижину. Потом возвращался обратно, убедившись в целости своего семейства, и тихо добавлял:

– Жри и подавись!

Эту формулу перехода при передаче взятки сохранило все человечество вплоть до наших дней включительно. Даже в наше время, лишь по некоторым деталям напоминающее доисторическое, при передаче крупных сумм на благотворительные цели кому-нибудь из имеющих административную власть многие не могут удержаться и, проводив печальным взглядом взявшего, тупо шепчут в пространство:

– Жри, собака.


* * *

Рим и Греция, говоря официальным языком, изобиловали взятками; особенно Рим, где так много говорилось о неподкупности, что не брать взятки считалось неприличным. Не брали взятки только плебеи, с которых брали патриции.

Античная взятка носила подобающий ей античный характер.

На суде, например, римлянин перед произнесением обвинительного приговора, для него же приготовленного, красиво выступал вперед и гордо распахивал плащ, под которым оказывался привязанный к поясу живой поросенок, сильно мешавший своим неспокойным характером тишине судопроизводства.

– Это что? – спрашивал судья, прекрасно понимая в чем дело. – Кажется, поросенок? Дай.

– На, – гордо говорил римлянин. – Пусть эта свинья да будет тем даром, который…

Писец судьи античным взмахом руки подсовывал античный приговор и антично опускал в карман тоги несколько сестерций оправданного, который уходил домой, громко повторяя перед каждым встречным:

– В Риме еще есть судьи!

И только дойдя до дому, уныло прибавлял:

– Лучше бы их не было! Это большой ущерб для домашнего хозяйства.

Греческая взятка носила почти тот же характер. Первоначально к ней приучили сами боги, требуя то мясных, то вегетарианских, то денежных жертвоприношений. Собственно говоря, сами боги, которые жили на полном пансионе на Олимпе и нуждались только в карманных деньгах, много не требовали, но их делопроизводители, называвшиеся главными жрецами, требовали в жертву от бедных греков все, начиная от скверных букетов и кончая целыми фермами с дорогой молочной скотиной.

– Диана требует от тебя корову, – официально обращался такой жрец к простоватому греку, зашедшему в храм просто из-за дороговизны человеческой медицинской помощи, – тогда и твоя болезнь пройдет.

– Ко-о-орову? – удивлялся грек, – это за простой чирей на шее и корову?

– Зато, брат, как рукой снимет, – поддерживал жрец интересы своей доверительницы, – у нас, брат, масса благодарностей есть. Кухмистер из Эфеса нам пишет…

– Нет. Не выгодно. Корову за чирей… Статочное ли это дело?! А если у меня лихорадка будет, ты бабушку живую потребуешь…

– Иди к другим богам, – сердился жрец, – у Зевса дешевле… Они тебе за дохлую собаку целую чахотку пообещаются выгнать…

– Да мне что идти… Мне бы так подешевле где. Хочешь, я теленка приведу?

– Мое дело маленькое. Богиня требует, не я…

– А что твоя богиня с моей коровой делать будет? Тоже… Богиня, подумаешь… Да такую богиню сандалией по ро…

– Ну, веди, веди теленка… Грек несчастный…

– Давно бы так… А то – богиня, богиня…


* * *

Средневековье лелеяло второй вид взятки – с напоминанием.

– Напомни твоему господину, – говорил какой-нибудь рыцарь, слезая у придорожного замка, – что, если его замок подпалить с восточной стороны, это будет весело.

– Может, еще что-нибудь напомнить? – вежливо спрашивал привычный сторож, вынимая кусок пергамента и гусиное перо. – Я запишу.

– Напомни еще, что у рыцаря Шевалье Риккарда де Кардамона пустой желудок и пустой карман.

Слуга возвращался через десять минут, неся на вертеле кусок жареного барана и мешочек, снизу наполненный для тяжести железными опилками, а сверху прикрытый десятком потертых монет.

– Признает ли твой хозяин, что нет женщины красивее, чем прекрасная Мария Пиччикато дель Гравио ди Субмарина ля Костанья?.. Впрочем, это не важно. Дай-ка сюда мясо. И деньги давай. А вина нет? Ну, не надо.

Вассалы брали взятки пачками, с целых деревень. Иногда деньгами, иногда натурой. До сих пор еще не забыто, так называемое, jusprimae noctis – право первой ночи, которое вассалы рассматривали как свадебный подарок новобрачным.


* * *

В России первую взятку потребовал Ярила. Это был простой, незатейливый чурбан, которому наши прародители мазали при всяком удобном и неудобном случае медом деревянные губы. Ярила был от этого липкий и сладкий. По ночам жрецы собирались целой толпой и, отгоняя друг друга, облизывали его до утра.

Мазали славяне очень нехорошо. Старались иногда незаметно помазать смолой, если поблизости не было Ярилиных служащих.

– Черт тебя знает, – сердились славяне, – полфунта сотового на тебя вымазал, а хоть бы что… Так и издохла корова…

Но мазать, из-за боязни осложнений с деревянным скандалистом, было необходимо. Особенно усердно мазали конокрады, потому что без Ярилиной помощи нельзя было украсть самой подержанной кобылицы.

С тех пор и осталось выражение: «нужно смазать».

В эпоху великих князей смазывали особенно усиленно воевод. Это были люди веселого и неуживчивого характера, с таким широким размахом и неиссякаемым интересом к чужому имуществу, что население вверенных им городов, в последний раз выразив свои лояльные чувства, само выходило на большую дорогу и начинало грабить.

Воевода с утра начинал обходить свой город, пытливо присматриваясь к быту своих подчиненных.

– Ай, Ивашка, друг, – останавливал он богатого горожанина, – ты здесь шляешься… А за что, почто ты, собачий сын, еще издали мне не кланялся, животом своим не подмел земли, свою шапочку распоганую не ломал ты, кошачий сын?!

Ивашка, будучи от природы человеком неглупым, приступал прямо к делу:

– Не гневись ты, свет-воеводушка… Ты прими от меня, сына блудного, эту курочку, эту уточку, да яичек еще три десяточка…

Воевода внимательно выслушивал это и ставил резолюцию:

– А и взять в тюрьму надо этого пса поганого, пса зловредного… К черту уточек, к черту курочек, да яички – ко всем чертям… Ты гони-ка сюда нам коровушку, да лошадушку, да…

– Ну, в тюрьму так в тюрьму, – прозаически решал Ивашка и шел к заплечным мастерам. Это были люди профессии, еще не подведомственной ремесленным управам. С Ивашкой они обращались так неосторожно, что, уходя из тюрьмы, он забывал там три пальца или одно ухо. После этого Ивашка надевал кумачовую рубаху, затыкал топор за пояс и резал купцов.

Когда Ивашкины потомки стали ходить в приказы писать жалобы, дело обстояло уже на более правильной расценке услуг.

– Прошеньице бы, – говорил Ивашка-внук писцу, – землицу у меня пооттягали.

– Тебе как: на алтын или на курицу написать-то? – деловито спрашивал писец. – Может, гусь есть – и на эту птицу можно. Особенно, ежели жирная она, птица-то твоя…

– Да мне бы так уж… Чтобы отдали-то… Землицу-то…

– Чтобы отдали? – удивлялся дьяк или писец, – ты вот что хочешь… Это, брат, коровой пахнет…

Ивашка-внук думал, раза четыре бегал советоваться с близкими людьми, искал писца победнее и наконец приходил решительный и тороватый.

– Пиши, черт старый, на пару с санками… Так, чтобы дух из них вышибло, сразу чтобы отдали…

Когда дело попадало в суд, Ивашкиному благосостоянию наступал конец. Его, как гражданского истца, конечно, сажали сначала в подвал. Выдержав там известное время, достаточное для перехода его недвижимого имущества в полную собственность судейского персонала, его выпускали в качестве свидетеля по собственному делу и, перед процессом, некоторое время пытали. Если Ивашка оставался жив, его оправдывали и снова сажали в тюрьму; если он не выдерживал, его тоже оправдывали, а присужденную землю судьи брали себе.

В этом случае Ивашка, по истории русского права, назывался повытчиком, от слова «выть».

В эпоху петровских времен взятки брали осторожнее и сразу перешли на деньги, хотя в отсталой провинции брали еще всем, что можно было довести, донести, проволочь или догнать до официальных учреждений.

В то время все помещики тягались. За что – этого никто не знал, но помещика, который бы не тягался с другим из-за чего-нибудь, все переставали уважать.

– Приметно, государь мой, – говорили тяжущемуся помещику чиновники в платьях немецкого покроя, – что достаток имеете немалый.

– Именьишко худое, деньжишки мелкие, – начинал плакаться помещик. – Серебра – только чайная ложка… Ее бы подарить кому-нибудь, да не знаю – кому…

Чиновники сейчас же придирались к слову.

– На сие мудрецом одним франкским сказано: «Сухая ложка рот дерет». Оную смазать надлежит.


* * *

…Самым тяжелым видом взятки, как я уже сказал раньше, надо считать третий – без угроз и напоминания, наиболее частый в последний период русской жизни.

– Видите ли, я хотел бы, чтобы эта бумага…

– Не могу-с

– То есть даже не то, а чтобы…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20