– А черт его знает, может, действительно, когда-нибудь и на коленях сидел, и жуликом не был, и вообще зачем этот разговор только завели?..
Так, когда заходит разговор о сегодняшней западной сатире и юморе, сейчас же начинаются теплые историко-литературные воспоминания:
– А помните – Сервантес? А помните – Диккенс? А помните – Рабле, Мольер, Гейне?..
Помним. Были. У европейской сатиры и юмора были прекрасные предки, но потомки их поставили на голову дарвинскую теорию, и, вопреки ей, от великих людей произошли маленькие обезьяны. О них и поговорим. (Чтобы не было личных ссор, неприятностей и затянувшейся за полночь дискуссии, предупреждаю, что все образцы, приводимые ниже, я выдумал, но если все-таки кто-нибудь из-за дурного характера захочет вступить в полемику – отсылаю его к английскому «Пвич», французскому «Ле рир», немецкому «Симплициссимусу» и т. д. – пусть убедится сам.)
* * *
Английский буржуа юмористические журналы читает обычно по воскресеньям, между Библией и поджаренной свиной грудинкой. Ясно отсюда, что и поставляемый для него юмор должен содержать некоторую долю библейской непорочности и по практической полезности своей не уступать свиной грудинке в сухарях.
Действующие лица в рассказе должны быть солидны, обладать капиталом и скромной недвижимостью и преисполнены добрых намерений, и все приключения с ними должны доказать, что только здоровый стол, монархические принципы и аккуратно разглаженные брюки доводят человека вообще, а подданного его величества в частности, до пределов недосягаемого совершенства. Вот типичный образец сегодняшнего английского юмористического рассказа.
Счастливый день сэра Норфолька
Нотариус Роберт Норфольк шел по улице Бим-стрит и думал о том, что сиднейские акции нынче упали на семь процентов.
– Однако, какой сегодня крупный дождь, – задумчиво сказал он, снимая с цилиндра банку с вишневым вареньем.
– Сэр, – раздался сверху нежный женский голос, – я не для того варила варенье, чтобы оно падало на голову незнакомым джентльменам.
– Я благодарю бога, – вежливо ответил Роберт Норфольк, – что вы сегодня не варили лошади. Я бы тогда пострадал сильнее.
Прелестный смех незнакомки был сразу заглушен запахом бензина, который охватил Норфолька.
– Нынче делают чертовски крепкие шины, – с деланным спокойствием сказал он, поднимаясь с земли и глядя вслед опрокинувшему его такси.
– Сэр, – почтительно сказал мальчик, оглядывая его с ног до головы, – вы забыли прицепить себе сбоку надпись: «Осторожно, накрашено».
– Увы, дитя, – уже грустно заметил Норфольк, взглянув наверх, – этот проклятый маляр еще держит два ведра краски. Подождем, пока он выльет на меня оба. Прогулка была слегка испорчена. Роберт Норфольк, не теряя времени, вбежал по лестнице на шестой этаж, где еще раздавался смех, попал головой в ведро с угольной пылью, и едва только отворил дверь к незнакомке, как она сразу оказалась зажиточной вдовой из благородной семьи старого патриота и дачевладельца.
– Дайте мне щетку, чистый воротничок и согласие на законный брак, – сказал Норфольк.
– Я согласна, – ответила вдова, подавая ему мыльную пену, – только кабинет в нашей квартире должен быть темный, а спальня в голубую полоску.
Через два года он прошел в парламент. Честное, зажиточное, британское солнце ласково освещало их первенца.
* * *
Французский рантье, верящий в своего духовника, морской флот и утренние газеты солидных издателей, требует совершенно иного юмора.
– Жерменочка, – говорит он жене, расстегивая две жилетных пуговицы и собираясь читать юмористический журнал, – отошли деток куда-нибудь дальше… Папа будет читать сатиру и юмор…
Расстроенный неприятностями на мировом рынке и собственными – на соседней фабрике, французский рантье требует от юмориста то же самое, что он ждет от молодого барашка: побольше сала. И съедает всю очередную похабщину, как волк курицу: с перьями, с хрустом и урчаньем.
Поставщики его знают, чем ему угодить, и поэтому типичный французский сатиро-юмористический опус таков.
Этот чудак Вальжан
– Жаннет, – обиженно сказал Жан Вальжан, вылезая из-под дивана, – чьи это ноги?
– Тебе показалось, – испуганно возразила Жаннет, пряча мужские ноги в желтых ботинках под ковер.
– И голова мне тоже показалась? – сердито сказал Жан, заметив длинную бороду, высовывающуюся из шкафа.
– Показалось, – ласково кинула Жаннет, запирая бороду.
– А чьи это трость, штиблеты и лысина высовываются из-за зеркала? – уже тоном недоверия спросил Жан.
– Мои, – уверенно кивнула Жаннет, – накидывая на зеркало манто, – теперь все дамы носят штиблеты и лысину.
– Ну, тогда, значит, мы одни, – успокоенно вздохнул Жан, наливая ликер.
Под столом кто-то закашлял басом.
– Когда я тебя полюбил, ты не кашляла басом, – ревниво заметил Жан.
– Я всегда теперь по четвергам кашляю басом, дорогой, – нежно целуя его, уронила Жаннет.
– Итак, ты меня любишь? – радостно вскрикнул он.
– Да, – хором ответило одиннадцать голосов.
Жан весело шел домой и смеялся над теми, кого можно обмануть. В руках у него было одиннадцать пар штиблет, четыре трости, восемь колец, не считая манто. Он лихо засвистел и свернул в апашеский кабачок. На церкви святой Кунигунды пробило семь часов.
* * *
Буржуазный юмор скандинавских стран изготовляется специально для отдыха между развеской сыров и оптовой торговлей и покупкой глубоких калош для блистающего здоровьем дедушки.
Этот юмор имеет чрезвычайно короткие формы и рассчитан на невиданные еще запасы веселья в человеческом организме.
Вот образец скандинавских юморесок.
Умная корова
– Корова, корова, дашь ли ты сегодня молока? – спросил хозяин фермы, закуривая трубку.
– Нет, – ответила корова и взмахнула хвостом.
Свинья мельника
Один состоятельный мельник вез в город на продажу жирную свинью.
– Не хочешь ли выпить водички, моя свинушка? – ска-вал мельник.
– С удовольствием, – ответила свинья, и они поехали дальше. Потом свинью закололи, а мельник женился. Все.
* * *
Нельзя, конечно, обойти молчанием и американский юмор. От Марка Твена в нем осталось ровно столько же, сколько от резеды после отдыха двух волов на цветочной клумбе. Американский бизнесмен не позволяет сатире и юмору касаться вопросов этики и морали. Для этого есть храм. Политики тоже. Для этого есть биржа, где каждому событию знают вкус и цену с точностью до одного цента. Юмор нужен только для тех моментов, когда бизнесмен едет на крыше двухэтажного автобуса, ему надоело жевать резину, и нет разговорчивого соседа или когда ему чистит ботинки на улице негр, с которым стыдно перекинуться словами. Тогда он вынимает из кармана пересыпанный крошками табака журнал и, сплевывая на сторону прорезиненную слюну, проглатывает услужливый рассказик.
Поставщики изготовляют ему материал в таком виде.
Заработок старика Ларкинса
Бандит Джим Перкинс лихо выпустил пару зарядов в живот бродяге Билю, скрутил папироску и весело спросил:
– Не беспокоит?
– Немножко колет, – ухмыляясь, пробормотал Биль, разряжая в него браунинг.
– Придется умирать, – позевывая, заметил Перкинс, – а жаль. Сегодня хотел в десять вечера ограбить старика Ларкинса.
– Что ты говоришь, – удивился Биль, приподнимаясь на локте, – в десять часов я его граблю.
– Не спорь, Биль. Десять часов – мое время.
– Не спорь и ты, Джим. Лучше позовем сюда самого Ларкинса. Он-то ведь лучше знает, кто его должен сегодня ограбить.
Когда Ларкинс вошел, оба были уже мертвы.
– Мир их праху, – набожно процедил сквозь зубы Ларкинс, доставая у них часы и бумажники, – славные были ребята. Жаль, если бы пришлось их сегодня укокошить в десять вечера.
Это был первый честный заработок старика Ларкинса.
* * *
Так смеются на Западе. Каждый смеется, как может. Особенно, когда ему хочется плакать.
1934
Неосторожный Бимбаев
Трудно даже было представить, что в таком маленьком рыжем человечке, с непростительной щедростью осыпанном веснушками, могло накопиться столько капитальных знаний. И Бимбаев орудовал ими, как орудует кайлом терпеливый и деловой рудокоп, пробивая мощные пласты твердых пород.
Его с большой опаской звали в гости, потому что при появлении на столе простого кахетинского вина Бимбаев говорил мягко и вскользь!
– Лучшее вино производится на склонах Аррагон, в городке Тумбезе. В тысяча восемьсот девяносто четвертом году местный виноградарь Курсо дал образцы, не уступающие малаге. Умер Курсо бездетным.
И все понимали, что человека такой высокой культуры надо угощать только портвейном не дешевле шестнадцати рублей за бутылку.
На службе Бимбаев ограждал себя знаниями, как частоколом, от всех попыток заставить его работать.
– Славяне не умеют работать, – снисходительно говорил он, отодвигая от себя груду срочных бумаг. – Труд, рассчитанный на неподвижность и искривление позвоночника, уже осужден в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году голландским физиологом ван Браменом. Возьмите австрийских фермеров. Легкий завтрак, белая одежда, винтовка Манлихера образца тысяча восемьсот девяносто второго года и вечерний воздух – вот что закаляет человека и делает его восприимчивым. Он быстро загорает, и память его может удерживать целые главы из Библии. Это метко определил профессор Висбур в книжке «Верхом за зебрами».
После этого Бимбаев уходил в красный уголок играть в шахматы, а сослуживцы сконфуженно чувствовали себя славянами и распределяли между собой срочные бумаги с бимбаевского стола.
Он возвращался отдохнувший и, избегая вопросов, почему у него обеденный перерыв затянулся до конца работы, говорил авторитетно и с некоторой грустью, складывая чистую бумагу в портфель:
– Лето в полном разгаре. Самое жаркое лето бывает во Флориде. Там даже собаки умирают от солнечного удара на руках у своих хозяев. Последняя собака, умершая таким способом, была Топси, принадлежавшая в тысяча восемьсот восемьдесят шестом – тысяча восемьсот восемьдесят девятом годах королю клея Дранку. Впоследствии Дранк торговал козьими шкурами и покровительствовал речной гребле. Портреты его были помещены в иллюстрированных изданиях.
После этого он облегченно вздыхал, освободившись от некоторой доли мучившего его научного груза, и уходил со службы первым.
Но особенно подавлял своими знаниями Бимбаев в тех случаях, когда внезапно начинал носить полотняные воротнички, лихорадочно бриться и водить в кино на дешевые места какое-нибудь неопытное существо в сиреневой блузке. Таких существ у Бимбаева было много. В тридцать семь лет человек уже имеет право настоятельно тянуться к личному счастью. Бимбаев просто еще не знал, на каком идеале женщины ему остановиться. Должна ли это быть голубоглазая Гретхен с двумя иностранными языками и папой-спецом на всякий случай или порывистая и пылкая Кармен, уже переехавшая в собственную квартиру в новый дом. Он еще был на распутье. Но к каждой он подходил одинаково, подавляя ее бурлящими в нем знаниями.
– Нет, Катя, – грустно шептал он в кино, ерзая на покатом стуле. – Это не жизнь. Я не люблю Юг на экране. Температура меня не радует. Я люблю северные широты. Возьмите Норвегию. Льды. Прессовка льдов была впервые введена в половине прошлого столетия. Шведские предприниматели первые поняли это и рассылали прессованный лед в Данию, где им пользовались для сохранения молока.
– Неужели молока? – ласково и встревоженно спрашивала Катя, уже начинавшая гордиться своим собеседником,
– Именно молока, Катя, как это ни странно, – задумчиво подтверждал Бимбаев, подсаживаясь ближе. – Молоко пьют везде. Только на Цейлоне после массовых отравлений молоком в тысяча восемьсот семьдесят третьем году его заменили в законодательном порядке соком кокосовых орехов. Кокосовые орехи есть и на острове Борнео, где они составляют тридцать девять процентов экспорта. А может быть, и больше.
– Безусловно, больше, – соглашалась Катя и тактично отвечала на легкое бимбаевское пожатие.
В дальнейшем, если научный поход и не давал особенно осязательных результатов, все равно Катя и другие Кати – звали ли их Сонями или Валями – уже скептически смотрели на других собеседников.
– Это вам не Бимбаев… Ну, обидели человека веснушками, ну, допустим, что он на данном отрезке времени рыжий и маленький, но зато какие слова… Посидишь с ним – и точно вечернюю газету прочитаешь…
Так шли дни и дела Бимбаева. И росла его популярность среди друзей и знакомых. И, как всегда бывало в истории с загадочными счастливцами, карьеру его разбила женщина.
Звали ее Наталия Петровна. Кроме этого лаской звучащего имени, были у нее серые глаза, грудной голос и уменье терпеливо и внимательно слушать. Неизвестно, в силу какого из этих качеств, но Бимбаев так неожиданно и с такой экспрессией влюбился в Наталию Петровну, что мог около нее только молчать и потеть от волнения. Для того чтобы быть любимым, – этого, конечно, мало. И Бимбаев долго готовился к этой решительной минуте, когда он сможет раскрыть перед Наталией Петровной все глубины своего культурного багажа и заставить ее почувствовать обычное в этих случаях смутное восхищение.
И счастливая минута настала. Вернее, это была даже не скромная минута, а солидные два часа, в течение которых они сидели на бульварной скамейке, молчали и не без некоторой лирики прислушивались к далеким паровозным гудкам и протяжной ругани пьяных за оградой поблизости.
Привычным движением Бимбаев взял Наталию Петровну за руку и подтянул к себе. Не менее привычным движением она положила к нему на плечо голову, использовав этот старый классический прием.
– Вот мы сидим, Наташа, – оптимистически начал Бимбаев, успокоенный податливостью любимой девушки, – и сидим. Мы, так сказать, неподвижны. А как развивается движение! Волосы становятся дыбом! Экспресс между Чикаго и Вашингтоном проходит восемьдесят километров в час!
– Сто девяносто, – ласково уронила Наталия Петровна. – Иногда даже больше.
Бимбаев несколько настороженно, но чувствуя щекочущие ухо волосы Наташи, взволнованно добавил:
– Юг! Какое слово! Всех оно тянет к себе. Как цветок мимоза. Путешественник Ливингстон в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году двинулся на юг Африки и прошел пешком от Замбези до Лоанды. Подумайте, Наташа, вот мы сидим здесь, а на африканском юге уже открыто озеро Мое-то и Бадвелло.
Наташа осторожно подняла голову, поправила волосы и суховато заметила:
– Теперь там уже автобусное движение. Два отеля для путешественников.
Бимбаев испуганно посмотрел на собеседницу и робко произнес:
– Я люблю путешествовать. Особенно, если есть время, на океанских пароходах. Океанский пароход, делающий рейсы между Гамбургом и Нью-Йорком, вмещает тысячу сто пассажиров, располагает одиннадцатью буфетами, залами для карт и кегельбаном.
– Три тысячи пассажиров, – холодно сказала Наталия Петровна, резко отодвинувшись, – площадка для тенниса и для футбола, а также собственный театр и газета. Пойдемте домой, Бимбаев.
– Посидим еще, – с жалобной тревогой промямлил Бимбаев, – здесь так хорошо. Зелень. Звезды. А сколько их! Еще недавно живущий во Франции французский астролог Фламарион…
– Умер, – уже почти враждебно перебила его Наталия Петровна и поднялась, – похоронили в Париже. Последние открытия в области астрономии принадлежат американским ученым. Вам куда? Мне налево.
– Разрешите, я провожу вас…
Дорогой Бимбаев убито молчал. Наконец он не выдержал и тонким голосом спросил:
– Наталия Петровна… Я человек не молодой, у меня веснушки и вообще все рыжее, но я хочу любви и ласки… Что мне делать?
Она тоже немного помолчала и ответила:
– Переходите с энциклопедического словаря «Брокгауза и Эфрона» издания тысяча восемьсот девяносто девятого года на «Большую советскую». Это помогает. Кстати, я работаю корректором в типографии, где она печатается. Хотите, могу достать несколько томов?
Бимбаев снял шляпу, поклонился и ушел. С этого вечера его слава как носителя тайн науки и знания померкла.
1934
Девушка с плаката
Знаете ли вы миф о прекрасной Ниобее? О том, как в давние времена молодой скульптор создал в своем воображении образ прекраснейшей девушки, изваял ее статую, статуя ожила и что из этого вышло? Наверное, знаете. И не думайте, что автор напрасно напоминает вам об этой истории.
Дело в том, что…
Художник Алибабов уже девять лет рисовал плакаты. Темами он не стеснялся. Иногда под его кистью вырастал могучий хребет полевой мыши, пожирающей колосья, а зачастую и бодрая спина калеки, вылезающего из-под трамвая, в качестве показателя неумелого хождения по рельсам. Но еще чаще рисовал Алибабов на плакатах наших девушек и юношей.
И странно. Его фиолетовую мышь хотелось взять домой на воспитание и делить с ней тихие досуги. Голубая мышь с алибабовских плакатов вдохновляла газетных поэтов на беспочвенную лирику вне календарных сроков, а его калеки будили бодрый и здоровый оптимизм. Но с девушками было хуже. Вокруг Алибабова, как ответственного съемщика и гражданина великого города, ходили хорошие девушки. Порой это были веселые блондинки с невыдуманными ресницами и голубыми глазами, порой кокетливые шатенки с губами еще не выясненной прелести, а иногда и брюнетки с явно интригующим профилем. Но Алибабов игнорировал эти беспредметные проявления голой физиологии. Он не поддавался на эту уловку. Он шел в свою мастерскую и рисовал на плакатах девушек сложной и пугающей конструкции.
Вдохновенно и безжалостно он снабжал их скулами, напоминающими куски застывшего творога. Прекрасные девичьи глаза выходили на алибабовских плакатах в виде щелок почтового ящика в несколько уменьшенном размере. Нередко наличие ноздрей заменяло отсутствие носа на широком девичьем лице. Шея ориентировочно шла непосредственно из туловища, слегка поддерживая большие оттопыренные уши. Еще сохранившиеся старушки опасливо крестились на алибабовские плакаты, видя в них графическое изображение будущих мук; дети подрисовывали им усы, но сам Алибабов был доволен. Были довольны и заказчики плакатов, видя в них законченный протест против западноевропейского эстетизма и веский удар по искусству отжившего прошлого.
Некоторые из алибабовских приятелей пробовали повлиять на него, но безуспешно.
– Очень уж у тебя хари дикие, – задумчиво сказал ему художник Казбеков, – жить от них страшно. Точно масло вздорожало или из квартиры выгоняют.
– Брось, – раз и навсегда ответил ему Алибабов. – Не понимаешь – помалкивай. Пора уже покончить на плакате с девушкой как таковой. В наших рядах не может быть Веласкезов и других Рембрандтов. Я рисую, как вижу внутренним оком.
– Око так око, – вздохнул Казбеков, – тебе виднее. Особенно еще если внутреннее.
И больше не спорил. А Алибабов уже продумывал новую девушку для плаката с такими невиданными в мире лбом и подбородком, которые еще ни разу не украшали наши витрины и заборы. И как человек работящий, закончил плакат в тихий осенний вечер, посмотрел на него с мягким восхищением, не лишенным испуга, и крикнул:
– Да… Выкатилась, можно сказать, девица… Страшновато с такой встретиться…
Тут-то и произошел случай, явно не предусмотренный нашим материалистическим мировоззрением. Девица на плакате взмахнула кривыми ручками, повела лысой бровью и голосом, напоминающим шипенье обиженной черепахи, игриво сказала:
– Здрасте! Вот мы и к вам.
Алибабов дрожащей рукой схватился за мокрую кисть, чтобы в экстренном порядке замазать на плакате свою неожиданную собеседницу, но было уже поздно. Девица еще раз шипяще хихикнула, ободряюще хлопнула его по плечу и тонко заметила:
– В кино так в кино. Чего дома-то сидеть.
– Я с такой харей в общественные места не пойду, – уже несколько оправившись, пробормотал несчастный Алибабов.
– Сам меня выдумал – сам и ходи, – ласково улыбнулась широким ртом девица и подмигнула кривым глазом, – с первого дня и попреки. Чай, не с беспредметной красавицей разговариваешь, эстет!
– Вижу, что не с красавицей, – вздохнул Алибабов, – пойдем уж, что ли…
В кино впервые Алибабову уступали лучшие места. Сначала его толкали, но, посмотрев на его спутницу, быстро освобождали целые ряды. В трамвае кондукторша потребовала за нее специальный добавочный билет, как за корзину. На улице Алибабов вел ее робко по менее освещенным уголкам, чтобы не мешать уличному движению, а вернувшись домой, сказал взволнованно и категорически:
– Ложись вот там в углу и загородись чемоданом. Я человек нервный и пугливый.
– Уж и художники пошли, – обиженно просипела девушка с плаката, – сами выдумывают, а сами задаются.
Для Алибабова наступили тяжелые дни. Нужно было девушку с плаката прописать, сводить для приличия в ЗАГС и познакомить с близкими. При прописке у нее долго допытывались о последней судимости, в ЗАГСе испуганная гражданка упорно пыталась записать ее в книгу скоропостижно умерших, а соседи при первом же беглом знакомстве обещались жаловаться в домоуправление.
Только один Казбеков, как человек чуткий, хотя и эстет, дружески спросил, посмотрев на девушку:
– Сам выдумал или нечаянно? Внутреннее око или несчастный случай?
Алибабов горько вздохнул и ничего не ответил. Он вообще перестал разговаривать и только мрачно ходил по улицам. И, как это ни странно, впервые увидел неограниченный комплект девушек без особых дефектов. То ему пересекала дорогу чудесная блондинка из шахты Метростроя, то маячила перед глазами кудрявая девица с нормальным ртом, то немым укором влезала в сознание хорошенькая продавщица из универмага. Алибабов хватался за голову, рычал в глубокой тоске и бежал домой. Там его ждал живой и безоговорочный протест против эстетизма и упадочничества – девушка с плаката. Алибабов мрачно плевал на приготовленный холст и пил большими глотками спирт.
Девушка сама ходила за получением гонорара и подписанием договоров на новые плакаты, но их становилось меньше и меньше. Даже самый выгодный заказчик – Яша Безумнец – и тот выдавил из себя со вздохом:
– Если у художника такая жена, ему лучше идти в полотеры. В тех кругах на это смотрят легче.
Алибабов с ненавистью рассматривал свои прежние плакаты. Ночами он потихоньку подрисовывал на оригиналах человеческие скулы, выравнивал глаза и укорачивал уши но было уже поздно, – плакаты уже давно висели во всех людных местах. Так продолжалось до той памятной минуты, когда однажды под утро ожившая девица подошла к нему сзади и неожиданно сочно поцеловала его в полысевшее темя. Алибабов обернулся, вгляделся в нее еще раз и с отчаянием вскрикнул:
– Ну, марш, жаба, на полотно! Втискивайся обратно, каря!
– Сами выдумываете, а сами ругаетесь, – жалобно пискнула девица и вдруг испуганно стала вдавливаться в плакат.
– Зашпаклюю! – рычал Алибабов, – марш под грунт, уродина! Ура!!
Таяли последние жуткие черты под мощными ударами грунтующей кисти. Девица исчезла под белой краской. Снежной белизной заблестело перед Алибабовым полотно. Он схватил кисти и начал…
* * *
Вы думаете: начал рисовать человеческие лица на плакатах? Ничего подобного. До сих пор и он и другие плакатисты иногда еще пытаются рисовать что-то невообразимое. В этом и вся мораль столь неправдоподобно и подробно нами рассказанной истории.
1934
Убийство на ходу
Неопытные в светских правилах люди измеряют достоинство зубочистки количеством ртов, в которых она побывала. Так некоторые титаны дела и гении недовыпуска печатной продукции утверждают, что прелесть художественного произведения познается лишь через примечания к нему.
Для этого к каждому роману, поэме или другому опусу обычно плотно примыкает дивизион примечаний, обосновавшийся в конце книги за унылыми окопами замеченных опечаток.
Примечания в конце книги составляются по тонкому, но легко уяснимому замыслу: толкование малопонятных советскому читателю слов считается обременительным для его художественного восприятия, а объяснение обычных слов знаменует собой показатель солидности и углубленности штатных служащих издательства и вольнонаемных комментаторов искусства.
Вот наиболее типичный стандарт таких примечаний.
Берется, например, такой отрывок из Байрона:
Смотрите, призрак встал кровавый,
Защитник Трои умерщвлен…
В семье Приама были нравы
Святей и чище…
Примечания к отрывку делаются обычно в таком стиле.
Троя – множественное число от слова – трех.
Приам – древний грек. По некоторым источникам – мужчина. См. «Историю римской религии» на немецком языке. Берлин, 1874 г., стр. 171.
Семья – соединение родственников на почве экономических интересов или бытовых предрассудков.
Призрак – обычай в средние века ходить вне своего тела. Ныне не существует, кроме отдельных буржуазных стран.
Нрав – деепричастие от слова нравиться, нравный, нервный (см. пословицу «Норов – как боров»).
Умерщвлен – убит тупым орудием на почве классовых разногласий.
Чище – восклицание от глагола чистить. (Сравни у Шиллера «И чистота твоя приятна».) Чисткой сапог в Голландии занимаются прибрежные жители.
Кроме примечаний в конце текста, чрезвычайно популярны в издательских прериях и пампасах и примечания, так сказать, на ходу. Вставленные непосредственно в текст, причем текст в этом случае напоминает провинциальную баню, обставленную лесами для девятиэтажной постройки.
Делается это так. Берется, например, стихотворение Гейне «Незнакомка», спешно перемалывается в комментаторской мясорубке, пересыпается укропом мемуарных лет и встает перед ошеломленным читателем в таком виде:
Златокудрую [[1]] красотку (вариант: тетку)
Ежедневно (еженедельно; см. черновик 1923 г.
(я [[2]] встречаю
Здесь [[3]] в аллее тюильрийской [[4]]
Под каштанами [[5]] гуляя (вариант: простоквашу доедая).
Как видите, читатель, будучи спущены с цепи, комментарии и примечания не всегда все-таки догрызают текст. В руках же малоопытного комментатора текст иногда даже доходит до читателя в почти не искалеченном виде. Идя навстречу нарастающей издательской потребности неустанной борьбы с текстом, мы предлагаем ниже стандартный образец внутренних и внешних примечаний, применимых к каждому поэтическому и прозаическому опусу.
Для популяризации нашего стандарта прибегаем к широко известному стихотворению Козьмы Пруткова «Из Гейне». Вот оно уже в готовом, запакованном и пронумерованном состоянии для помещения его в книге.
Вянет лист [[6]], уходит лето [[7]],
Иней серебрится (вариант: золотится)
Юнкер (вариант: штабс-капитан)
Шмидт из пистолета (прим. ред.: маленькая винтовка).
Хочет (см. черновик № 17: не хочет) застрелиться (пр. ред.: повеситься).
Погоди, безумный (ср. у Грибоедова и Пушкина: безумец я, довольно!),
Снова (т. е. во второй раз. Ред.)
Зелень [[8]] оживится…
Юнкер (вариант: генерал-майор)
Шмидт I (умер в 1863 г. Ред.) честное слово [[9]]
Лето воз (зачеркнуто. Ред.) возвратится!
Отдельных лиц и издательства, не желающие пользоваться приводимым выше стандартом, автор к этому не принуждает, но находит неразумным не воспользоваться совершенно безвозмездно хорошо продуманным и технически совершенным образцом
1934
Семья
I
Бубенцов разбивал семьи с налету. Так два-три столетия назад грабили барки на Волге. С лихим посвистыванием, одинаковыми приемами и всегда безошибочно.
По этой же системе он и сейчас уводил Анну Петровну.
На второй день знакомства он заявил решительно:
– Анна – это не имя. Тускло. Пахнет прохладной комнатой и керосинкой. Я вас буду звать Дэзи.
У Анны Петровны были двое детей и молчаливый муж с одним костюмом, и ее никто не называл Дэзи. Это было так неожиданно и красиво, что уже на пятые сутки, перешивая сыну штанишки, она поняла, что она действительно Дэзи и только раньше этого никто не замечал.
– Я вас выну из семьи, – веско предупредил ее Бубенцов, ковыряя в зубах после ресторанного шницеля. – Вы пропадаете в ней, как бабочка в клетке. Золотая бабочка в ржавой клетке… Я вас выну.
– Выньте, – тихо, но восторженно согласилась Анна Петровна.
Молчаливый муж изредка называл ее кособокой, а дети сердились, что она храпит в лунные ночи. На таком фона ей очень хотелось поверить, что она бабочка в клетке. В ржавой. И она сразу стала вести себя и как Дэзи, и как бабочка: дети начали ходить неумытыми, а муж приносил на обед служебные бутерброды с соленым повидлом.
Через полторы декады Бубенцов окончательно открыл ей глаза.
– Я признаю семью как социальное явление, – горько сказал он.