Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жуки на булавках

ModernLib.Net / Советская классика / Бухов Аркадий / Жуки на булавках - Чтение (стр. 11)
Автор: Бухов Аркадий
Жанр: Советская классика

 

 


Над крылами нежных клавесин.

Выходила тихая мансарда.

Доедать последний апельсин.

После этих первых же вступительных строк любой из современных критиков отзовется тепло и ласково об авторе их:

– Современность давит своим ужасом. И вот душа поэта рвется к пыли дедовских усадьб…

Почему, в конце концов, критику не похвалить, когда его тоже никто не прочтет?


* * *

Нет, теперь писать стихи очень легко. Но читать их очень трудно.

1917

<p>Первый начавший</p> <p>(Исторический рассказ)</p>

Это было в 1341 году, в тот самый день, когда барон Дюбуа, вернувшись в свой фамильный замок, вызвал к себе младшего церемониймейстера и сказал ему:

– Собака.

Церемониймейстер Вамо был очень обрадован. Когда барон и владелец громадного замка двадцать четвертого декабря называет своего подданного собакой, это значит, он собирается повесить его не раньше, чем к новому году. Остается в запасе еще целая неделя, в течение которой можно прекрасно провести шесть дней, выкрасть несколько бочонков со старым бургонским, а на седьмой день поджечь замок и перейти к новому владельцу.

В то время люди рассуждали логично, жили бесхитростно, и когда соседи видели, что горит замок их знакомого, они прекрасно понимали, что все это пустяки, результат мелких неурядиц в большом хозяйстве. Быстро собравшись, они грабили остатки имущества, развозили их на подводах к себе, а после за стаканом украденного вина обсуждали происшествие.

Быстроте событий сильно помогали так называемые странствующие рыцари – молодые беспаспортные люди без определенных занятий, которые ездили мимо замков. Если во время поджога кричал хозяин – они вешали его, если особенно шумели слуги – они вешали слуг. На суде их спрашивали о причинах таких поступков.

Каждый из них называл имя любимой женщины и доказывал, что все сделанное им должно служить прославлению ее имени.

Присяжных заседателей не было – оправдывать было некому, а так как рыцари судились в полком вооружении и даже часто привязывали к скамье подсудимых и своего коня – никто не решался их обвинять. Дело кончалось просто анекдотом, который главный судья рассказывал своим помощникам, а рыцарь, заняв у конвойных несколько золотых монет и щетку для брони, уезжал дальше.

Это было и в будни и в праздники. Не исключались и рождественские дни.

Поэтому-то на первый день рождества все соседи с утра уже стали забегать на двор к Дюбуа и советоваться с Жаком Вамо, в какие часы он собирается поджечь замок, чтобы им не опоздать со своими подводами.

Решили, что лучше всего отложить это торжество на вторник – самый свободный день во всем округе, так как в остальные дни крупные бароны пили у себя в замках, их приближенные около замков, а крестьяне в поте лица работали на полях и не могли мешать.

Жак Вамо проснулся во вторник в прекрасном расположении духа; он потер руки, подмигнул своему приятелю конюху на замок и сказал:

– Жечь, брат, буду.

Конюх равнодушно зевнул:

– Жги, не мое… Только начинай раньше, а то я в восемь лягу спать.

– Да уж я товарища не подведу. Когда нужно, тогда и начну.

Но, как бывает и теперь, не все обещания исполнялись и в средневековье.

В тот самый момент, когда пьяный Жак Вамо собирался раздуть легкий костерок, аккуратно разложенный им под высоким дубовым крыльцом, к воротам замка подъехал верхом на лошади какой-то молодой человек в белых перчатках и, изящно согнувшись, спросил:

– Господин Дюбуа дома?

Привратник, старый человек, который до того изодрался в частых боях, что даже за собственной кошкой гонялся по утрам с мечом и большой дубиной, обомлел.

Такое обращение было слишком неожиданно. Старый человек привык, чтобы молодые люди, подъезжавшие к замку, начинали объяснять свой приезд приблизительно так:

– Где та старая гнилая лиса, спрятавшаяся в этой норе, которой ни я, ни мой батюшка, граф Петон, еще не успели оторвать голову?

У этого молодого человека не было даже шлема. Привратник замялся и нерешительно сказал:

– Дома. А тебе зачем?

– Скажи, что я пришел его поздравить с рождеством.

– А зачем? – похлопав глазами, спросил привратник.

– Я познакомился с ним еще в третьем году у своего батюшки и хочу соблюсти необходимый долг вежливости.

– Ну, хорошо, ну, я скажу, – продолжал еще недоумевать привратник, – ну, он выйдет к тебе… Чем же ты ударишь его по голове, когда он подойдет?

– Я приехал не за этим. Я же тебе сказал, что заехал с визитом.

Старику понравилось это бесстрашие и, по-отечески, сплюнув на сторону, он предложил:

– Все-таки, хочешь, я тебе дам одну новую дубину, которой я ночью отгоняю мух, а днем бью волков, – она тебе может пригодиться…

– Иди, иди, старина…

Весть о том, что какой-то человек приехал с визитом, переполошила весь замок. Несмотря на седые волосы и рыжую сорокапятилетнюю дочь, барон Дюбуа побледнел и послал пажа предупредить баронессу в ее половину, чтобы и она побледнела, так как дело из ряда вон выходящее.

– Может быть, прямо бросить его в подвал? – предложил пьяный Жак Вамо, живо заинтересовавшийся происшествием.

– Опять же и собаками хорошо потравить, – вмешалась старшая дочь, любившая молодых людей вообще.

– По всем приметам это граф Петон. Это человек с голубой кровью. Он не опозорит моего дома, если его даже выбросить из окна моей столовой.

Совещались долго.

Молодой человек скинул плащ на руки привратника и пошел к замку. В те времена, когда каждую свою вещь оберегали даже от любимой женщины, такой поступок еще более ошеломил привратника. Он взял плащ, вытянул вперед левую руку и, сделав ее неподвижной, повесил плащ на два пальца. Дальше мне некогда будет заниматься этим удивленным и, в сущности, добродушным человеком, но я не могу не упомянуть, что в течение двух часов он не менял своей позы.

– Здравствуйте, – весело сказал граф Петон, появляясь в зале замка, – имею честь поздравить дорогого хозяина, дорогую хозяйку и дорогое семейство с днем рождества

Гробовое молчание было ответом на эту краткую и сильную речь.

Не смущаясь, молодой человек закинул ногу за ногу и продолжал:

– А погодка сегодня великолепная. Как вы находите?

– В такую погоду твоего бы отца, тебя самого бы да еще… – начал было хозяин, но вдруг спохватился и добавил: – Н-да… Погодка великолепная…

– Где изволили встречать рождество? – вежливо осведомился гость.

– А тебе какое де… Дома встречали… Семьей, так сказать…

– Весело изволили провести время?

– Весело.

– Думаете дома пробыть праздники?

– Дома.

– Так-с… Великолепная сегодня погодка.

– Да что ты со св… Ага, так, так. Великолепная.

Домочадцы, приободрившись и почувствовав, что ожидаемого смертоубийства не предвидится, выползли в зал и даже приняли участие в разговоре.

Чувствуя, что необходимо быть любезным, хозяин осторожно откашлялся и предложил:

– Может, по кувшинчику вина выпьем?

Обычный средневековый гость обиделся бы и заорал, чтобы только на одну его долю притащили бочонок, а кувшинами могут пить собаки, но этот молодой человек только вежливо поклонился и прибавил:

– По бокальчику можно.

Он действительно выпил только бокал вина, пожевал кусочек бычьего хвоста, еще несколько раз напомнил о погоде и встал, даже не дав себе времени напиться пьяным и испортить большим ножом жареного барана, что требовал этикет того времени.

Уходя, сунул привратнику большую медную деньгу, сел на лошадь и уехал. На скорую руку Дюбуа собрал семейный совет.

– Мальчишка или глуп, или высматривал, что можно стянуть у меня ночью во время нападения из стеклянных дверей, которые теперь очень дороги.

– Неправда, – заступилась мадам Дюбуа, – он так увлекательно говорил о погоде, что мне захотелось второй раз замуж.

Старшая дочь поддержала матушку, находя, что такого молодого человека, который бы скакал триста восемнадцать верст верхом только для того, чтобы рассказать людям о погоде и напомнить о празднике, надо искать днем с огнем.

Весь замок наполнился слухами и рассказами о вежливом молодом человеке, который ездит с визитами. Мужчины отходили в сторонку и сгорали от зависти. Молодые девушки вздыхали так шумно и решительно, что баронская мельница начала шевелить крыльями.

Старый барон мрачно ступал по каменным плитам и хмурил лоб. Наконец он не выдержал и крикнул:

– Жак Вамо! Одевай меня. Еду с визитами… Отрезвевший Вамо прибежал и упал в ноги.

– Прости, Дюбуа. Не буду. И поджигать не буду, и соседей сзывать не буду.

– Я же тебе говорил, что ты собака, – торжествующе сказал Дюбуа, – вот и вышло.

Потом вдруг спохватился, сел на скамью и, помолчав, конфузливо добавил:

– Прекрасная нынче погодка…

– Великолепная, – радостно согласился Вамо. – А где изволили встречать рождество?

– Дома. По-семейному, так сказать…

А через полчаса старый барон уже ехал со своим церемониймейстером, улыбаясь в седой ус и предвкушая, в какое изумление он бросит своих соседей, подъехав к стенам замка без вооружения – исключительно только для того, чтобы поздравить с праздником.

1916

Из рассказов 1928—1936

Из сборника «Рассказы на предъявителя»

1928

<p>Человек и курорт</p>

Человек – как забытый клад в степи: копнешь верхний слой, а за ним столько разных сокровищ и сокровенностей, что дух захватывает… Чего только нельзя найти в прошлом незамысловатом человеке?..

На себе я это испытал в прошлом году, когда какой-то незнакомый доктор, – да будет презренно имя его! – посмотрев на меня поверх широких очков, начал перечислять все те широкие возможности, которые таит мой организм. По его точному и беспристрастному подсчету оказалось, что передо мной блестящий выбор недорогих и обеспеченных путей для крематория: печень, почки, кишки, – словом, все то, что я мог скопить за долгую трудовую жизнь, все это вопиет или о крематории, или о курорте.

– А главное, – наставительно добавил доктор, – у вас неправильный обмен веществ. Знаете вы, что это такое?

Этого я не знал… Очевидно, что-то вроде шумного базара внутри, где почки обменивают на легкое, две толстых кишки на одну слепую, а грудобрюшную преграду стараются всучить за заднюю желудочную стенку. Чувствовать внутри себя все эти коммерческие и, наверное, не всегда честные операции довольно противно, и пришлось согласиться перевезти все это неправильно обменивающееся вещество на юг.

В первый же день моего приезда на курорт местный врач сердито сказал, что я должен что-то пить натощак большими порциями.

– Доктор, – вежливо ответил я, – если это коньяк, то только после завтрака. Мне этот метод лечения нравится. Выясните только, позволяет ли мой организм закусывать лимоном в сахаре. На свой страх я боюсь это брать.

Оказалось хуже. Пришлось пить какую-то воду, которая напоминает своим вкусом детский заводной волчок, неосторожно проглоченный рассеянным человеком: она царапала внутри, била в нос и вызывала смутную тягу к безвременной кончине.

– Доктор, – печально попросил я, – нельзя ли лучше смазывать меня чем-нибудь снаружи, чем заставлять пить эту самую воду? Мне кажется, что от этого водопоя мои вещества начали меняться с ужасающей быстротой…

Доктор выслушал меня с таким видом, как будто я ему рассказывал не о себе, а о покойном управдоме.

– Теперь вы будете купаться.

– Спасибо; конечно, это не выход из положения, но все-таки это не внутреннее.

– Четыре раза в день. Семь минут в пять утра, одиннадцать минут в семь утра, пятнадцать в четыре и десять в шесть. Поняли?

– Боюсь, что спутаю, доктор. Придется брать с собой в воду большие стенные часы.

– Будьте серьезны. Помните, что у вас неправильный обмен веществ.

– Помню. Еще как помню! Даже в блокнот записал, чтобы не забыть.

Я начал купаться. В то время как другие спали, как молодые телята в июле, я уже лез в холодную воду, с отчаянием следя, когда пройдут назначенные семь минут. Позже, не допив кофе, я уже лез в море с настойчивостью престарелого тюленя. Я возненавидел воду до мигрени. Толстый взрослый человек, у которого немало жизненных забот и неприятностей, барахтающийся в зеленом купальном костюме около берега под назойливые насмешки прибрежных мальчишек, – печальное, незабываемое зрелище…

– Доктор, – взмолился я, – я уже весь сырой, как подвальная квартира. Я насквозь просолен: меня, наверное, можно подавать в качестве закуски в пивной… Выньте меня, пожалуйста, из воды – не могу…

Доктор вынул меня, но тут же спохватился и отдал распоряжение:

– А теперь гулять… Гулять, гулять…

– Пешком? – с ужасом в глазах переспросил я. – Долго?

– А вы как думали?

– Думал, только до вокзала. А там на поезд и обратно в Москву.

– Помните, что…

– Знаю, помню: обмен веществ. Неправильный. Куда прикажете лезть: на гору, в гору, в долину, в песок, в болото? Говорите, доктор, – я все вытерплю. Пользуйтесь!

Две недели я вел себя, как сумасшедший козел. Я скатывался с каких-то гор на острые камни и отдыхающих курортников. С «Известиями» в руках я прыгал на выступы, мучительно стараясь походить на серну. Я влезал куда-то наверх в тридцатиградусную жару, оглашая стонами и нехорошими словами мирные окрестности, наполненные комарами и молодыми людьми.

– Доктор, – в изнеможении заявил я через две недели, – во мне уже нет ничего человеческого. Меня примет любой зоопарк или, в худшем случае, лучший ботанический сад: я черный извне, соленый изнутри, я могу прыгать с кустов на деревья, я могу скатываться, как скала…

– А как обмен веществ? – полюбопытствовал он с видом человека, рассматривающего перекрашенные брюки.

– Вам виднее, доктор, но мне кажется, что обмен, быть может, и есть, и, может быть, даже исключительно правильный, но самих веществ уже нет… От такой жизни и из слона все вещества выйдут, а я только скромный беспомощный литератор… Доктор, пустите меня в Москву, у меня жена, дочь, книги… Я буду бегать там по издательствам, сидеть по семи минут в соленом растворе и глотать какую угодно опасную жидкость, вплоть до нефти, только пустите…

Через два дня я сидел в поезде. Железная дорога – удивительно целебное средство, – медицина этого случайно еще не заметила. Я ел на каждой станции, спал на верхней полке, читал еженедельники и чувствовал, как поправляюсь на каждом полустанке.

В Москве, добравшись до своей комнаты, я заперся на полторы недели и лежал, как удав на солнце. Два примуса, выбиваясь из сил с утра, жарили для меня большие куски черного мяса. Медленно, но верно я поправлялся.

– На вас прекрасно подействовал курорт! – с завистью говорили мне.

– Курорт? – бледнея, переспрашивал я. – О да, курортная жизнь изумительна… Но только переменим тему разговора: мне еще опасно волноваться…

1928

<p>Как обычно вспоминают</p>
1. Воспоминания маститого

Было это в конце семидесятых годов, даже, пожалуй, в начале – не то в 1884, не то в 1889 году. Жили мы с семьей в Сарапуле, а младший мой брат Симеон Петрович находился в Елабуге, где впоследствии и женился. Женился он неудачно, а сестра его жены и до сих пор живет где-то под Челябинском, где у нас небольшие огороды. Я в это время баловался стишками. Выходило довольно недурно, хотя я мечтал больше о морской карьере и разведении племенных кур. Как сейчас помню такие, например, стишки:

Драгая тетушка моя,

Могу прибыть к Вам на именины.

В четверг вечером я

На лошадях. Привет от Ник. Ив. и Нины.

Стишки эти и сам Тургенев хвалил, но по злопамятству в дневнике своем этого не записал.

Приблизительно в то же время я пострадал за наш народ, который я, будучи случайно в Костромской губернии, очень любил. Было это так. Прихожу я на вокзал, хочу влезть в вагон, а он весь переполнен народом. Были мы в это время все народолюбцами – думаю, зачем же я полезу в такое переполнение: и другим помешаю, и самому выспаться негде будет. Так я и остался, а в тот же вечер схватил болотную лихорадку и слег. Хворал долго, но большим утешением было, что страдаю за идею.

Вспоминаю это все – и как будто бы сейчас пред глазами… Потом пошло разное. Брат развелся, я переехал уже с другой женой (Анной Никитишной) в Петербург. И как раз в то время, когда мы въезжали домой, смотрю – похороны.

– Кого хоронят, служивый?

– Сочинителя хоронят, господином Некрасовым звали… Как это я услышал, у меня точно оборвалось что-то в

душе. Не читал я, правда, покойника, да и все мы думали, что это кто-нибудь из провинции пописывает, но тяжесть потери тяжело легла на душу….

– Прощай, поэт, – сказал я, снимая перчатку, – прощай, будитель сердец…

Так почти на моих руках ушел в могилу величайший русский поэт.

Через месяц пришла телеграмма от брата: снова женился и едет в Голландию. Мы купили новое фортепиано. Надвигались девяностые годы.


2. Воспоминания разоблачителя

Некрасова я знал хорошо, а лучше бы и не знал. Тяжелый был человек, хотя и не без дарования, если бы не карты, вино, женщины, поджоги и убийства. Без этого и творить не мог.

Придет, бывало, в клуб, метнет фальшивую талию, выиграет и сейчас же бежит.

– Не могу, – говорит, – у меня вино, карты, женщины, И все это меня дожидается.

Ссорился со всеми. С Толстым, Достоевским, Гончаровым и с другими авторами полных собраний. С одним только Маяковским не поссорился, да и то, пожалуй, потому, что он спустя двадцать лет родился.

Злобный был такой. Все смерти боялся.

– Вот умру, – говорит, – а меня потом редактировать начнут.

Со мной лично прямо грубо поступил. Принес я ему одну повесть. Большую такую, недурную. Как один жулик ездил и мертвые души скупал. Знакомым читал – тем понравилось, а ему, Некрасову, в «Современник» принес – губы кривит и смотрит волком.

– Опоздали! – говорит.

– Позвольте, Николай Алексеевич, где же опоздал: прием до двенадцати, а сейчас девять.

– Нет, – говорит, – лет на тридцать опоздали. До вас, – говорит, – Гоголь эту тему использовал.

– Позвольте, – говорю, – что же на всех плагиаторов внимание обращать! Моя тема!

Даже не ответил. Хлопнул дверью и куда-то побежал. Наверное, к женщинам либо в клуб. Так ни за что, ни про что человека обидел. А у меня к тому времени уже четыре книги по льноведению были. Тяжелый был человек. Черствый и пустой.

1928

Из сборника «Развязанные узелки»

1935

<p>Эпоха и стиль</p>

Каждой эпохе соответствует свой стиль,

Из шестерых, собравшихся в комнате у режиссера Емзина, эта истина еще не дошла лишь до Жени Минтусова, расстроенного всем вообще и отсутствием у хозяина папирос и пива в частности.

– Нет, вы только посмотрите, – волновался он, разыскивая окурки в пепельнице, – разве это язык? А? Как пишут наши писатели! Как пишут наши поэты! Разве это язык? А? Где же он, где, вы скажите, наш настоящий, добрый, старый, могучий русский язык? А?

Последнюю фразу он произнес с таким надрывом, как будто бы у него только что вытащили добрый (старый, могучий и т. д.) русский язык из кармана и он требует немедленного составления протокола тут же, на месте.

Молча возившийся до сих пор с засоренной трубкой актер Плеонтов дунул в это непослушное орудие наслаждения и тихо сказал:

– Ты дурак, Женя. Средний, нередко встречающийся в нашей области тип дурака. Пробовал ли ты хоть раз разговаривать с окружающими на языке другой эпохи?

– Подумаешь, – легкомысленно отпарировал Минтусов, выловив малодержанный окурок.

– Не думай, Женя. Не затрудняй себя непосильной работой, несвойственной твоему организму, – ласково произнес Плеонтов. – Для тебя, как для существа малоразвитого, наглядные впечатления значительно полезнее, чем головные выводы. Хочешь, я тебе опытным путем покажу, что такое язык, несозвучный эпохе?

– Покажи, – упрямо принял вызов Минтусов.

– Охотно. Это свитер твой?

– С голубыми полосками, который на мне?

– Именно с полосками и именно на тебе. Ставишь его против моей настольной лампы, которая тебе так нравится, если я тебе докажу, что в понимании стиля ты отстал, как престарелая извозчичья лошадь от электрического пылесоса? Идет? Емзин, разними руки.

Когда Плеонтов и Минтусов вошли в трамвай, Женя вытянул из кармана двугривенный и протянул его кондуктору.

– Это семнадцатый номер? За двоих.

Плеонтов быстро схватил его за руку и вынул из нее двугривенный.

– Женечка, – укоризненно зашептал он на ухо Минтусову, – прямо не узнаю тебя… Разговаривать с кондуктором трамвая, да еще семнадцатого номера, на таком сухом, прозаическом, ничего не говорящем языке!.. Ты ведешь себя, как частник на именинах… Где же настоящий, сочный, полнозвучный язык нашей древней матушки-Москвы, язык степенных бояр и добрых молодцев, белолицых красавиц, которы…

– Погоди, что ты хочешь делать? – встревоженно посмотрел на него Минтусов.

– А ничего особенного, – небрежно кинул Плеонтов и, низко поклонившись в пояс изумленному кондуктору, заговорил мягким, проникновенным голосом:

– Ах ты гой еси добрый молодец, ты кондуктор-свет, чернобровый мой, ты возьми, орел, наш двугривенный в свои рученьки во могучие, оторви ты нам по билетику, поклонюсь тебе в крепки ноженьки, лобызну тебя в очи ясные…

– Пьяным ездить не разрешается, – неожиданно и сухо оборвал его кондуктор и дернул за ремень, вызвав этим явное сочувствие пассажиров. – Попрошу слазить.

– Я не пил, орел, зелена вина, я не капал в рот брагой пенистой, – заливался Плеонтов, ухватив за рукав бросившегося к выходу Минтусова. – Ты за что, почто угоняешь нас, ты, кондуктор наш, родный батюшка?..

Выпрыгнули Плеонтов и Минтусов, не дожидаясь остановки и не без помощи разъяренного кондуктора и двух пассажиров.


На углу сидел молодой чистильщик сапог и думал о том, что, если ему удастся купить двухрядную гармошку, жизнь сделается значительно полнозвучнее и красивее. Два хорошо одетых человека подошли к нему. Один из них, оглядываясь на другого, неохотно поставил ногу на деревянную скамеечку, а тот, с приятной улыбкой на добром лице и слегка изогнув талию, начал мечтательно и внятно:

– Отрок, судьбой обреченный на игрище с щеткой сапожной! В нежные пальцы свои взяв гуталин благовонный, бархатной тряпкой пройдись ты по носку гражданина, ярко сверкающий глянец, подобный прекрасному солнцу, ты наведешь и, погладив его осторожно, ты…

– Оставь, – хмуро проворчал Минтусов, снимая ногу.

Чистильщик осторожно поднялся с земли, сунул желтую мазь в карман и тоном, не предназначенным для дискуссий, сурово объявил:

– С таких деньги вперед полагаются. Клади или чисть сам.

– А ведь какой прекрасный гекзаметр, какие стихи! – искоса посмотрев на Минтусова, произнес Плеонтов. – Пойдем. Разве это не стиль? Ведь на таком языке древние римляне мир завоевали. Осторожнее – споткнешься…

– Оставь, пожалуйста, эти шутки, – сердито сказал Минтусов, когда они вошли в кафе. – Ты бы еще язык древних египтян выкопал и на нем ветчину покупать стал…

– Значит, ты находишь, – внимательно выслушал его Плеонтов, – что более современный стиль, ну, допустим, фривольный язык Франции шестидесятых годов, более доходчив в нашу кипучую эпоху?

– Ничего я не нахожу. Я хочу выпить чашку кофе. Оставь меня в покое.

– А это мы сейчас сделаем.

Плеонтов поманил пальцем – и около стола выросла курносая девица в передничке и с мелкими завитушками.

– Вам что, гражданин?

– Пташка, – заискивающе начал Плеонтов, – забудьте на время того Жана, который щекочет вашу шейку непокорными усиками, забудьте последний вздох его в садовой беседке и…

– Меня никто не щекочет по беседкам! – вспыхнула курносая девица. – А если вы, гражданин, нахал, так и в милицию можно…

– Рассерженный зайчик! – в восхищении вскрикнул Плеонтов, взмахнув руками. – Какие розы заалели на ее щечках, соперничая с лепестками азалий! Кто сорвет поцелуй с этих алых губок, кого…

Милиционер оказался поблизости. Он терпеливо выслушал девицу с завитушками и спросил:

– На что жалуетесь?

– Нахальничают словами, – бойко ответила девица.

– Руками не лапали? – деловито осведомился милиционер.

– Руками не лапали, – так же бойко подтвердила девица.

– Как было? – повернулся милиционер к Минтусову.

– Видите ли, – робко начал тот, – сидели мы у стола, а вот этот, – он с ненавистью взглянул на Плеонтова, – говорит ей…

– Оставь, Минтусов, – мягко перебил его Плеонтов. – Каким языком ты объясняешься!.. Какая сухая проза!.. А где у тебя сочный, подлинный язык девяностых годов, на котором писали лучшие представители родной литературы?.. Эх, Минтусов!.. – И, положив руку на плечо милиционера, Плеонтов заговорил, устремив проникновенный взгляд на последний этаж строящегося дома: – Было так. Голубая даль пропадала там, где грани света боролись с наступающими сумерками. Тихая, подошла она к нашему столу. Тихая, и казалось, что не она подошла к столу, а стол…

– Платите, гражданин, три рубля, – вздохнув, сказал милиционер, снимая с плеча плеонтовскую руку.

– Мы же не прыгали с трамвая! – горько вмешался Минтусов.

– Такие и не прыгая нахальничают, – вступилась довольная девица. – Платите…

Когда пришли домой и разделись, Плеонтов закурил папиросу и осторожно спросил:

– Ну, какого ты мнения, Минтусов, относительно стиля? Соответствует ли каждой эпохе ее стиль, или…

Минтусов снял пиджак и, быстро сдернув через голову свитер с голубыми полосками, протянул его Плеонтову:

– На! Давись!..

1934

<p>О лирике</p>

Может быть, оттого, что на городском бульваре по вечерам беспредметно и необоснованно пряно запахли левкои, может быть, оттого, что ветер с моря прилетал в город, как задорная песня о молодости и удаче, а может быть, и оттого, что в Замойск пришли журналы из центра с горячими статьями об искусстве, – редактор «Замойского катушечника» сказал поэту Васе Грибакину, посмотрев куда-то в сторону:

– Можете написать что-нибудь этакое?..

– Какое? – испуганно спросил Вася, опасаясь срочного заказа истории коммунального ассенизационного обоза в бодрящих певучих стихах для очередного номера.

– Ну, вот такое, – с трудом выдавил из себя редактор, – лирическое…

От неожиданности в Васиных руках распалась уже готовая самокрутка. Уже около двух лет тайком от неумолимой замойской общественности Вася писал лирические стихи. Он писал о летчике, который потерял мистицизм, в первый раз врезавшись в облака, о комсомолке, обсадившей цветами ясли, о старике, плакавшем под песни молодежи. Но так как в стихах не было ни точных цифр о средней яйценоскости в Замойском районе, ни конкретных цитат о конском поголовье в уезде, то с каждым новым стихотворением Вася чувствовал себя, как закоренелый преступник. И вдруг сам редактор «Замойского катушечника», уныло посасывая левый кончик бороды, открыл шлюз Васиной души.

– Ну, что же, можете?

– Могу, – робко уронил Вася. – А насчет чего лирическое: насчет союза швейников или, наоборот, насчет борьбы с малярией?

– Обыкновенное, – сухо отрезал редактор, – с любовью. Со звездами. Со скамейкой, с птицами и вообще. Завтра принесите подробный план. Одобрим – пишите.

Целую ночь Вася сидел у себя за перегородкой и набрасывал план лирического стихотворения. В голове, как вспугнутые воробьи, мелькали отдельные строки, луна наседала на тюльпаны, соловей мешался со скамейкой, волна догоняла затаенный вздох. Но над всем, как утюг на веревочке, висело директорское распоряжение о плане, и, сдерживая необузданные взлеты творчества, Вася писал на листке из блокнотика аккуратные, пронумерованные строчки плана:

1. Сидение на скамье.

2. Смотрение на луну.

3. Нюхание цветов.

4. Держание за руку.

5. Говорение слов.

6. Любовь как таковая.

7. «И ты ушла, и я ушел, и оба мы ушли».

На другой день редактор недовольно и кисло смотрел на Васю Грибакина и вертел в руках представленный ему план, делая на нем пометки большим синим, тупо очинённым карандашом.

– Вот вы пишете: «Сидение на скамье». Так. Скамью, конечно, в искусстве можно ввести, не протестую, но кто именно на ней сидит?

– Он, – вздохнув, ответил Вася и значительно тише добавил: – И она тоже. Двое.

– Цифровое обозначение здесь ни при чем, – остановил его редактор. – Здесь важны социальные корни. А может, это бывший архиерей и вдова генерал-губернатора на скамью уселись?

– Они же старые, – робко защитился Вася.

– Ну, как знать, – подозрительно посмотрел на него редактор, – а может, они еще сохранились. В соку еще. А вы их в советском стихотворении на скамью садите.

– Так у меня же не они сидят…

– Вот, вот. Значит, надо, чтобы все было ясно, что, мол, сидят на скамье активисты. Люди с хорошим профстажем, членские взносы платят аккуратно, общественную нагрузку несут…

– Это же сколько строк? – безнадежно мигнул Вася. – Сначала о нем, потом о ней…

– На то и лирика. Поэт все должен уметь. Техника стиха… Значит, сделайте вы его… ну, скажем, текстильщиком… Впрочем, нет. У них в облотделе что-то неладно. Пусть он будет у вас счетоводом, сдавшим годовой баланс за две недели до срока. Слышите? Запишите, чтобы не забыть.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20