Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога уходит в даль (№3) - Весна

ModernLib.Net / Детская проза / Бруштейн Александра Яковлевна / Весна - Чтение (стр. 15)
Автор: Бруштейн Александра Яковлевна
Жанр: Детская проза
Серия: Дорога уходит в даль

 

 


«Здоров», «Все хорошо» и т. п.

Я иногда думаю: почему Шарафут, такой смышленый и способный, так мало и плохо научился говорить по-русски? Вероятно, попади он в город с исключительно русской окружающей средой, он научился бы гораздо большему и быстрее. Но в нашем городе он слыхал вокруг себя целых пять языков: русский, польский, литовский, еврейский, белорусский, и это сбивало его с толку. Все же объясняется он по-русски довольно понятно, по крайней мере для нас. И Леня научил его читать. Пишет Шарафут печатными буквами.

Первое письмо от Шарафутдинова приходит скоро. Оно, видно, опущено в ящик на какой-то станции по пути к «Мензелинскам уездам Уфимскам губерням». Как и предполагалось, письмо заключает в себе только одно слово, нацарапанное карандашом печатными буквами: «Дарова».

Мы расшифровываем это, как «здоров» (женский род Шарафут предпочитает во всех частях речи: и в существительных, и в прилагательных, и в местоимениях, и в глаголах). Неожиданностью для нас является лишь то, что под словом «дарова» Шарафут нацарапал еще слово «Шар» с длинным хвостиком. Мы не сразу догадываемся, что это Шарафутова подпись. Вот, думал он, наверное, с каким шиком он подписывается!

В общем, мы довольны: здоров — и ладно. Подождем дальнейших известий…

Но дальше Шарафут почему-то надолго замолкает. Никаких вестей от него нет. Что бы это значило?

Впрочем, думать и гадать об этом нам некогда: молчание Шарафута забылось из-за целого потока происшествий. Можно подумать, что новый век рассердился на самого себя за бездеятельность — и события посыпались, как росинки мака из созревших головок. Во всей России начинается полоса сильнейших студенческих беспорядков.

За последние годы студенческие беспорядки и волнения происходили ежегодно, главным образом весной. Потом они стали вспыхивать повсеместно еще и осенью и зимой. Они становятся все сильнее, бурливее, участвует в них все большее число студентов. Иногда студенты объявляют забастовки: они отказываются посещать лекции и занятия до тех пор, пока не будут выполнены их требования. К бастующим студентам одного университета присоединяются и студенты университетов в других городах. До сих пор требования студентов чаще всего касаются внутренних дел университета: освобождения арестованных товарищей, разрешения на устройство сходок, удаления кого-либо из преподавателей, заклеймивших себя недостойным поступком.

В общем, студенты до сих пор боролись главным образом за свои чисто студенческие — так называемые академические — права.

Гораздо реже их требования выходили за пределы этих академических вопросов.

Царское правительство подавляет студенческие беспорядки жестко, даже жестоко. Неблагонадежных студентов увольняют, исключают из университетов, ссылают, арестовывают. В здание университета вводят полицию и войска, разгоняющие студенческие сходки. Уличные демонстрации студентов подавляются казачьими нагайками, «селедками» городовых (так называются плоские шашки).

Минувшей зимой за участие в студенческих беспорядках пострадал брат Мани Фейгель — студент Петербургского университета Матвей Фейгель. Все мы, Манины подруги, и Леня с товарищами очень любим Матвея. Он для нас не только «брат нашей Мани», но и прежде всего «наш Матвей». Каждый приезд Матвея домой на каникулы — праздник для всех нас. Такой он умница, наш Матвей, так много знает, такой по-доброму веселый, никогда не унывающий, такой смешной со своим любимым словечком «чудно-чудно-чудно». И вдруг минувшей зимой его сперва арестовали, а затем исключили из университета и выслали из Петербурга.

— Началось у нас все с того, — рассказывал нам Матвей, — что арестовали несколько наших студентов: их подозревали в том, что они революционеры. Ну конечно, мы потребовали освобождения товарищей. В университете все гудело и громыхало, как перед грозой. И вот в этот самый момент — скажем прямо: неудачно выбрало начальство момент праздновать! — назначается на восьмое февраля ежегодный торжественный университетский акт… Ах, вы хотите торжествовать? А скандала не хотите? Впрочем, все равно, хотите вы скандала или не хотите, — вы его получите! Да еще какой чудный-чудный-чудный!..

И Матвей весело хохочет.

— Конечно, очень неприлично безобразничать на празднике, правда? — продолжает Матвей и корчит очень смешную строгую гримасу, словно передразнивает какое-то начальство. — Но стерпеть безропотно, без скандала арест наших товарищей мы тоже не могли. И вот, представьте себе, актовый зал Петербургского университета. Торжественная обстановка — высшее начальство, приглашенные — представители власти и светила науки! Ректор наш, профессор Сергеевич, — человек почтенного возраста, но никем из честных людей не уважаемый, как крайний правый! — поднимается на кафедру для доклада, бледный и взволнованный (знает кошка, чье мясо съела!). Секунда сосредоточенной тишины. Сергеевич раскрывает рот, чтобы заговорить. И вдруг буря свистков, криков: «Долой Сергеевича! Вон Сергеевича!» Это студенты начали свой концерт. Шум, рев, крики! Сергеевич на кафедре все еще пытается заговорить, да где там. Видно только, как он раскрывает и закрывает рот, ни одного слова не слышно.

А мы стараемся: свистим, орем. В общем, как говорится, бушевали — не гуляли… Поработали, можно сказать, на славу. Чудночудно-чудно! Весь синклит гостей — начальство, профессора — в полном смятении покидает актовый зал. Праздник испорчен, торжественный акт сорван… И вся толпа студентов с революционными песнями выходит из университета на улицу… Хорошо! Умирать не надо!

Вот тут, — и Матвей с огорчением почесывает затылок, — на улице пошла уж музыка не та: веселого стало меньше. Петербургский университет находится, понимаете, на Васильевском острове. Острова — они ведь со всех сторон окружены водой. Это не я выдумал, это география уверяет… Для того чтобы попасть в город существует несколько мостов и пешеходный переход по замерзшей Неве. Ну и, конечно, у каждого моста и у перехода студентов предупредительно встретили казачьи нагайки и «селедки» городовых. Побито нас тут было немало. Многих арестовали, развезли по тюрьмам и арестным домам…

Вот тогда был арестован и Матвей. Его исключили из Петербургского университета и выслали на родину, в наш город, под надзор полиции. Матвей не унывал, хотя положение его было очень тяжелое. Он много читал, давал уроки, помогал отцу с матерью. Охотно проводил время с нами, ребятами, пел с нами зло-, бодневные песни, которых много появилось тогда среди студентов. В особенности, пародийный гимн «Бейте!», обращенный к усмирителям с нагайками и «селедками», — подражание некрасовскому «Сейте разумное, доброе, вечное!».

Бейте разумное, доброе, вечное!

Бейте! Спасибо воздаст вам сердечное

Очень скоро русский народ!

Бейте вы бедного,

Бейте богатого,

Бейте вы правого

И виноватого, — Бог на том свете

Всех разберет!

Бейте нагайками,

Бейте «селедками»,

Станут все умными,

Станут все кроткими,

Скоро спасибо

Воздаст вам народ!

Только минувшей осенью Матвея приняли в Киевский университет. И он уехал в Киев. Очень радовались мы за нашего Матвея.

— Ох, разбойник! — говорил папа, прощаясь с уезжавшим Матвеем. — Постарайся хоть в Киеве усидеть на месте!

— Ох, Яков Ефимович! — ответил ему в тон Матвей, блестя глазами. — Умный вы, хороший человек, а не понимаете: как удержаться, когда вокруг бушует буря? А ведь бури-то, ей-богу, не я выдумал!

— Но ты их любишь! Ты сам ищешь их, беспутная голова!

— Это вы должны понимать, Яков Ефимович. Вы сами драчливый человек!

Нынешней зимой студенческие беспорядки и волнения вспыхнули необыкновенно сильно, охватили сразу несколько университетов и шли, нарастая и усиливаясь.

Как всегда, когда в стране происходят большие события, к нам в дом приходят вечером всякие люди — поговорить, расспросить, не слыхали ли мы чего, рассказать о том, что им самим удалось услыхать. Ведь мы живем в провинции, в нашем городе нет высшего учебного заведения, мы далеко от столицы и университетских городов. Даже из газет узнаем мы лишь немногое: на газетах — намордник царской цензуры. До нас доходят только слухи, обрывки слухов. Кто-то кому-то о чем-то рассказал, кто-то кому-то о чем-то написал в письме… Люди на все лады перебирают и тасуют эти скудные сведения, стараясь докопаться до правды.

Одним из первых приходит к нам всегда в такие дни доктор Финн, папин товарищ по Военно-медицинской академии. Папа говорит о нем, что Финн переживает все события «вопрошающе»: у него нет своих готовых представлений о том, что происходит, своих решений или предложений, — у него есть только вопросы: почему такое? зачем это? чем это может кончиться?

Конечно, и сейчас приходит вместе с другими доктор Финн.

Мрачный, как факельщик из погребальной процессии.

— Там неспокойно! — зловеще гудит он. — Там очень неспокойно… Почему?

— Перестань, Финн! — сердится папа. — Пей чай. Не ухай как сова!

— Хорошо. Я буду пить чай… Спасибо, Елена Семеновна…

Но там все-таки очень неспокойно…

Папа пристально вглядывается в доктора Финна.

— Знаешь, Финн, ты не простая сова. Ты такая сова, которую обучили арифметике, таблице умножения. И ты ухаешь:

«Дважды два — четыре, студенческие беспорядки — это очень неспокойно». Ты бы что-нибудь новое сказал!

— Откуда мне знать новое? — обижается доктор Финн. — Что я — гадалка? Я знаю только то, что везде студенческие беспорядки. И это очень грозно!

— Трижды три — девять, — машет на него рукой папа.

— Нет, ты мне ответь! — наседает на папу доктор Финн. — Ведь мы с тобой учились когда-то в том же Петербурге! И студенческих беспорядков не было когда-то. Почему?

— Вот именно потому, что это было когда-то! — возражает папа. — И кстати сказать, они бывали и тогда, только гораздо реже и слабее. Тогда университеты имели свое самоуправление, свою автономию — куцую, но имели. Внутренние университетские дела решались в самом университете…

— А теперь не так?

— Не так? финн. Не так… Теперь автономию упразднили.

Вместо нее ввели «Временные правила» министра Боголепова.

И по этим «Временным правилам» все университетские дела решают жандармерия с охранкой. Полиция и казаки имеют право врываться в любой университет, арестовывать студентов… В наше с тобой время до этого еще не додумались. Помнишь, Финн, как сам Трепов — всесильный Трепов — приказал жандармам занять нашу академию, а наш старик, профессор Грубер, не впустил их в академию. Помнишь?

— Еще бы я не помнил! Я стоял совсем близко, видел, как в академию вошел треповский полковник — так себе мужчина, просто горсть соплей в мундире, — и говорит: «Генерал Трепов приказал мне занять здание академии отрядом жандармов…»

— Да! — подхватывает папа. — А к полковнику вышел наш Грубер, весь в орденах…

— А их таки хватало у него, этих орденов! — сказал доктор Финн.

— …и Грубер сказал на своем ломаном русско-чешско-немецком языке: «Гэнэраль Трэпов вам приказаль? А я, гэнэраль Грубер, запрещаль!» Помнишь, Финн?

— Помню. — Совиное лицо доктора Финна так же молодеет, как лицо папы. — У-у-у-шел треповский полковник, как побитая собака! А почему сегодня этого уже нельзя?

— Потому что «тэмпора мутантур» (времена меняются)…

— эт нос мутамур ин иллис…" (и мы меняемся с ними), — машинально досказывает латинское изречение доктор Финн.

— Времена меняются, да. И люди меняются. И студенты сегодня уже другие, и добиваются они другого, — говорит папа.

— Зот, вот, я именно это хотел спросить: чего добиваются студенты? — спрашивает доктор Финн с живейшим интересом.

— Да, вот именно! — поддерживают доктора Финна остальные люди, пришедшие к нам в этот вечер.

— Надо же все-таки знать: чего хотят студенты? — говорит учитель Соболь. — Ведь не из одного же озорства они буянят!

Папа отвечает не сразу. Говорит поначалу медленно и както задумчиво:

— Чего хотят студенты?.. Ну, они ведь молодые! Они впервые вступают в ту жизнь, к которой мы, старики, уже привыкли… Что там «привыкли»! Мы притерпелись к этой жизни, мы принюхались к ней. Мы уже не замечаем, что жизнь у нас затхлая, без притока свежего воздуха, что в ней расплодились клопы и тараканы, что мы живем без радости, без свободы, как рабы! А студенты, молодежь, чувствуют эту гниль, эту вонь, это бесправие и мерзость! И они рвутся в драку, они хотят добиться лучшей жизни…

Внезапно из передней доносится громкий продолжительный звонок. За ним — второй, третий… Настойчивые, нетерпеливые.

Так звонят только пожарные или полиция.

Но нет, это пришел репортер местной газеты Крумгальз. Наверное, он принес какие-то новости.

Мама всегда говорит, что у Крумгальза «две наружности»: одна — тихая, скромная, уныло-будничная, внешность человека очень небольшого роста. Так выглядит репортер Крумгальз в те дни, когда в городе не случилось ничего, кроме пустякового пожара, тут же потушенного без вызова пожарной команды; мизерных мелких краж или часто наблюдаемых самоубийств при помощи уксусной эссенции по причине несчастной любви…

Но в большие дни, когда доходят новости всемирного или хотя бы всероссийского масштаба, Крумгальз мгновенно и волшебно преображается. Крумгальз выпрямляется, становится выше ростом: «движения быстры, он прекрасен, он весь как божия гроза!» В такие дни у Крумгальза одна забота: поспеть всюду, быть первым вестником сенсации!

Страшно возбужденный, Крумгальз влетает в столовую, даже не сняв пальто.

— Еще не знаете?! — кричит он уже с порога. — Не слыхали, нет? Сто восемьдесят три киевских студента арестованы и приговорены к сдаче в солдаты! Официальная мотивировка:

«За участие в беспорядках, учиненных скопом»!.. Матвея Фенгеля знаете? Его — тоже в солдаты!

И Крумгальз убегает дальше.

Глава восемнадцатая. ВСЕ О ТОМ ЖЕ

Мы сидим у нас в столовой. Сидим каждый так, как нас застала весть, сообщенная репортером Крумгальзом. И каждый из нас думает свою думу.

Разговаривать все равно нет никакой возможности. Потому что одновременно с Крумгальзом пришла жена доктора Ковальского, Анна Григорьевна, которая обладает способностью трещать, как погремушка, не давая никому вставить слово и рассказывая о том, что, к сожалению, интересно только ей одной и никому больше.

Интерес мадам Ковальской — это ее фруктовый сад. Его надо вовремя удобрять, расчищать, стволы надо вовремя обмазывать известкой, яблони надо вовремя подрезать — и сильно подрезать, не жалеть ветвей, — чем больше вырежешь побегов, тем больше будет яблок… И тэпэ и тэдэ.

Анна Григорьевна трещит, даже не понимая, что она всех раздражает, что никому не интересно, успела ли она осенью вовремя подрезать яблони, и всем бы хотелось только, чтобы она сама, Анна Григорьевна, наконец, замолчала и удалилась восвояси.

Наконец кто-то не выдерживает и обращается к папе с вопросом:

— Яков Ефимович, что вы думаете о том, что сказал Крумгальз? Об этой студенческой солдатчине? Это же ужас!..

— Еще бы не ужас!.. — говорит папа, словно выходя из тяжелой задумчивости. — Солдатчина, царская солдатчина — это каторга, хуже каторги! О солдатской доле народ сложил больше горестных песен, чем о несчастной любви… Царский солдат — бесправное существо. За любую провинность его можно прогнать по «зеленой улице», то есть попросту пороть розгами.

А уж избивать его — вот так, походя, за вину и без вины, «дать в морду», «ткнуть в зубы», — это имеет право делать не то что генерал или офицер, но и любой фельдфебель или ефрейтор. Так обстоит дело с рядовыми солдатами. А какая жизнь ожидает в армии этих злополучных студентов, сданных в солдаты? Об этом и подумать страшно! Их будут всячески унижать, с особенной жестокостью топтать их человеческое достоинство…

— Ну что вы, дорогой Яков Ефимович! — вдруг прерывает папу владелица знаменитого фруктового сада Анна Григорьевна. — Вы ужасно все преувеличиваете! Студентов наказывают — и правильно делают! Нельзя же в самом деле допускать, чтобы в государстве командовали дети! Дети должны учиться…

У папы такое яростное лицо, что я боюсь, как бы он не наговорил мадам Ковальской дерзостей, — папа это умеет! Мама, наверное, под столом наступает папе на ногу, чтобы напомнить ему о сдержанности.

Но папа — чего это ему стоит! — отвечает мадам Ковальской вполне учтиво:

— Анна Григорьевна, такие дети, которых можно сдавать в солдаты, это уже не очень дети… А вы вот о чем подумайте: у вас чудесный фруктовый сад, и вдруг весной, когда он весь расцветет, кто-нибудь станет палкой сбивать с деревьев весь этот цвет, из которого должны вырасти и созреть плоды! Что вы скажете о таком человеке? Что он — сумасшедший! Вы будете треоовать, чтобы этого сумасшедшего посадили в психиатрическую больницу, правда? Ну, а когда у нас сбивают, уничтожают цвет нашей молодежи, как прикажете это расценивать?.. Вы меня извините, — папа встает из-за стола, — я, по обыкновению, вынужден спешить к больным…

Папа уходит к себе в кабинет.

Я выскальзываю за ним.

В кабинете папа не садится и не уходит. Стоит, о чем-то думает.

— Пойдем к Фейгелям! — вдруг предлагает он. — Пойдем, а?

Конечно, пойдем! И как это я раньше не подумала об этом?

В кабинет приходят из столовой Иван Константинович с Леней и учитель Соболь. Все вместе мы отправляемся к Фейгелям.

Живут они от нас не близко. Мы идем молча. Я все время вспоминаю Матвея — нашего любимца! Мысленно вижу его лицо, глаза, такие же, как у Мани, — черные, дружелюбные к людям. Да и не только лицом схожи они, брат и сестра. Обоим всегда необыкновенно интересно все, что они видят, слышат, о чем читают. Оба всегда рады прийти на помощь всякому, кто попал в беду, хотя бы они видели его впервые в жизни. Обоих — и Маню и Матвея — жестоко ранит всякая несправедливость, всякая обида, нанесенная невинному или слабейшему. В таких случаях оба немедленно устремляются на помощь.

Дружны брат и сестра просто удивительно!

Маня и Матвей так чутко, с полуслова понимают друг друга, как это бывает, говорят, разве только у близнецов.

Матвей сильный человек! Когда его год назад исключили из Петербургского университета и он в буквальном смысле слова повис в безвоздушном пространстве — «ни в тех ни в сех», — никто, даже Маня, никогда не видел Матвея подавленным, печальным. Он всегда был жизнерадостен, полон надежд.

— Только не хандрите! — говорил он родителям. — Вы не смеете хандрить! Если раскиснете вы — золотые! — за вами вслед раскиснут все жестяные и оловянные, они отравят жизнь всему свету!

Мы идем к Фейгелям. Впереди шагают папа и учитель Соболь. За ними Иван Константинович и мы с Леней. Все мы идем молча. Никто не мешает мне думать о Фейгелях… Какая это чудесная семья! Вспомнить хотя бы случай с Катюшей Кандауровой… В первый день нашего ученья в институте, еще в первом классе, среди нас обнаружилась Катюша — нечесаная, плохо умытая, в измятом платье и нечищенных ботинках. Матери у нее не было уже давно, а отца похоронили накануне. Катюша осталась одна с пьяницей-дядькой. Она стояла в институтском вестибюле и плакала так отчаянно, что и мы, стоя вокруг, тоже плакали, на нее глядя… Подумаешь, какие добренькие, плакали!

Слезы — дешевая вещь, бесполезная вещь!

И только одна Маня, не плача, подошла к Кате и сказала очень просто и сердечно:

— Пойдем к нам, Катюша! Ты у нас побудешь, пообедаешь, вместе приготовим уроки. Умоешься хорошенько, мы с мамой выутюжим твое платье. Пойдем, Катя, к нам. У нас и переночуешь…

— А можно? — спросила Катя с надеждой. — Мама твоя… и папа… Они не рассердятся, нет?

— Ну конечно! — уверенно сказала Маня. — Мои папа и мама будут очень рады! Пойдем к нам, Катя.

С того дня Катя так и осталась у Фейгелей и живет у них вот уже скоро шесть лет. Как родная дочка! Она зовет Илью Абрамовича и Бэллу Михайловну папой и мамой и чувствует себя у них как в родной семье. Маня знала своих родителей, хорошо знала, что они за люди, оттого и звала Катю к ним так спокойно и уверенно.

У Фейгелей, как я и ожидала, внешне все спокойно и буднично. Никто не плачет, не вздыхает… Бэлла Михайловна и девочки, Маня и Катя, заняты какими-то домашними делами. Илья Абрамович правит тетрадки своих учеников.

У них же — слепая Вера Матвеевна. Разве может быть гденибудъ горе, а она не придет помочь, поддержать?

Мы молча здороваемся со всеми. Нас усаживают и также молча протягивают нам письмо — для прочтения.

Письмо — от Матвея.

Дорогие мама, папа, Муха и Катюша! Пользуюсь, вероятно, последней возможностью переслать вам письмо с окязией. Его не прочитают чужие глаза, и я могу написать вам все и совершенно откровенно.

Дорогие мои! Никогда в жизни не слыхал я от вас ни одного слова неправды. И никогда, даже в самом малом, не солгал и я вам. Не солгу и сегодня, не буду лгать и дальше. Помните это и верьте всегда каждому моему слову.

Так вот: не беспокойтесь о моем здоровье. Я совершенно здоров. А душевно — это самое главное! — я еще никогда в жизни не испытывал такого полного спокойствия, такого душевного равновесия. Я совершенно уверен, что ничего плохого со мной не случится, пока я буду самим собой. Когда-то ты, папа, сказал мне: «Дело не в той беде, какая обрушивается на человека, дело — g нем самом. Один пройдет через войну — и оправится от самых тяжких ран. Другой умрет дома от пустой царапины».

Думается мне, я пройду через все, невредимый, и все на мне заживет.

Ничто из предстоящего не пугает, не тревожит меня. Многое мне даже интересно. Ведь хотя нас, солдат-студентов, и много — целых 183 человека! — но мы, конечно, растворимся, как крупинка соли, в том океане, который называется «армия», «народ». Мы узнаем народ, мы будем с ним и среди него. Наши недруги (а у нас с народом общие недруги!) упустили это из виду. Мы радуемся этому, счастливы этим.

А вообще-то, дорогие, любимые, помните: все течет, все меняется. Кто знает, что будет через полгода? Может быть, за нас заступится кто-нибудь неожиданный? Может быть, произойдут какие-нибудь непредвиденные события?

Мама и папа, верьте мне и будьте спокойны!

Муха, береги наших «стариков», ты ведь сильная, умная, очень хорошая!

Катюша, курносенький мой! Когда я вернусь (очень скоро!), я скажу тебе одно слово: оно давно живет в моей душе — для тебя…

Помните: все будет хорошо. Не может быть плохо! Не теряйте веры в это ни на один час!

Я вас не прошу: «Простите меня за те огорчения, которые я вам причинял и причиняю». Я поступаю так, как приказывает мне совесть. Вы же сами научили меня этому. Я добиваюсь одной цели — она называется «счастье народа». Этому тоже научили меня вы. Низко кланяюсь вам еще и за это.

Обнимаю вас всех, любимые!

Привет всем друзьям, которые, конечно, уже окружили вас, поддержали и вместе с вами читают это мое письмо.

Ваш Матвей.

Мы все по очереди читаем письмо. Долго молчим.

— Я вам одно скажу… — говорит наконец папа. — Вы счастливые люди!..

Я смотрю на Катюшу. Она приникла к Бэлле Михайловне.

Глаза Катюши говорят: «Да, мы счастливые!» Ах, Катенька, все мы давно разгадали твою тайну! Твою и Матвея.

Дни скачут, как взбесившиеся кони. Они полны тревоги, гнева, возмущения — и слухов, слухов, слухов о событиях, все более удивительных.

Весть об отдаче студентов в солдаты, как искра, облетела весь мир, далеко за пределами России. А внутри России пожар все разрастается. Во всех университетских городах студенты выходят на улицу с небывало многолюдными демонстрациями.

Чуть ли не самая большая демонстрация происходит 4 марта в Петербурге, перед Казанским собором. На этом месте уже двадцать пять лет устраиваются политические демонстрации.

Здесь удобно собираться незаметно для полиции, входя вместе с молящимися в огромный собор, а затем, скопившись в соборе, демонстранты большой толпой выходят на паперть, на широкие ступени, занимают два полукружных крыла крытой колоннады, расходящиеся от собора в обе стороны. Площадь перед Казанским собором удобна для демонстраций еще и потому, что здесь сходятся большие улицы: Невский проспект, Казанская улица, Екатерининский канал, — в случае набега полиции или казаков демонстранты могут рассеяться в разные стороны.

Однако на этот раз — 4 марта 1901 года — высланные против демонстрантов казаки, подъехав быстро, на рысях, растягиваются цепью, лицом к собору, от одного его крыла до другого, и запирают толпу демонстрантов в мертвом пространстве перед собором, не оставляя выхода ни в какую сторону. Надвигаясь на толпу, казаки прижимают ее к ступеням собора и, спешившись, начинают избивать людей нагайками.

В официальном сообщении сказано, что казаки вовсе не собирались избивать людей, но они-де были вынуждены к этому: кто-то из демонстрантов якобы ранил казачьего есаула камнем в лицо. Этой явной ложью правительство хотело оправдать нападение казаков на безоружную толпу, треть которой составляли девушки-курсистки.

Еще более бесстыдная ложь — утверждение официального сообщения, будто толпа демонстрантов якобы «отстреливалась» от казацких нагаек, «кидая в казаков калошами»!

Все это продолжалось минут десять. После этого казаки и городовые повели оцепленную толпу демонстрантов в полицейские участки, где все были переписаны, а затем многие арестованы и направлены в тюрьмы. На месте побоища осталось лежать много людей, помятых лошадьми, раненых, с выбитыми зубами, выхлестнутыми нагайкой глазами…

Так же расправляются со студенческими демонстрациями и в других городах.

— Слушай, Яков, — говорит пришедший к нам вечером доктор Финн, — ты, конечно, в сотый раз повторишь, что я «лицо вопрошающее», что я сова, которую научили говорить «дважды два — четыре», — ну и другие твои насмешки… Но все-таки я хочу задать тебе вопрос.

— Валяй! — говорит папа. — Спрашивай!

— Так вот. Студенты борются с правительством. Но ведь самая простая арифметика для приготовишек возражает: с одной стороны безоружные мальчики и девочки, а против них — вся махина российского самодержавия! Ведь это просто смешно!

Нет?

— Это не очень смешно… — отвечает папа. — Это было бы даже трагично, если бы…

— Вот, вот, именно трагично! Я это и говорю!

— Маловерная сова! На, читай! — И папа протягивает доктору Финну листок. — Это прокламация, которую выпустили студенты Петербургского университета.

Нагнув круглую совиную голову, доктор Финн с волнением — мы видим, что он волнуется, — читает про себя:

— "Студенты, разве мы должны протестовать только тогда, когда надо защищать лишь интересы нашей корпорации, а до страданий людей, одетых не в студенческие мундиры, нам нет дела? Как! Мы видим народную нищету, невежество, эксплуатацию народных масс, мы видим царящий повсюду произвол, гонение на гласность, на просвещение, систематическое подавление всех проблесков общественной деятельности, а мы сидим сложа руки, вместо того чтобы работать для устранения причины зла — современного государственного строя России?

Студенты, жизнь идет быстрым ходом вперед. Политическое движение окрепло и стало твердой ногой в рабочей среде. Революционные партии растут и множатся, и даже в инертной крестьянской массе заметны признаки брожения. Мы стоим на пороге великих событий!

Неужели же когда-то столь чуткое студенчество останется глухо к голосу времени и в своей буржуазной ограниченности удовольствуется лишь жалкими уступками в чисто студенческих делах? Неужели студенчество не примет участия в общей борьбе за свободу?

Объединимся же, товарищи, во имя общей работы, во имя борьбы с тяготеющим над Россией гнетом, во имя Революции!

Да здравствует революция!"

— Финн, — говорит папа, — теперь ты понимаешь? Понимаешь, что студенты не одни? Они борются вместе с рабочими.

Ты знаешь, какая это сила — рабочие? Это уже другая арифметика, Финн! А когда поднимутся крестьяне? А когда встанет весь народ? Тогда, дорогой мой, окажется, что и «дважды два» — не всегда четыре, а много-много больше!

На уроке с моими «учиями»-наборщиками мы, конечно, говорим о том же.

— Есть один замечательный человек! — говорит Шнир. — Вы о нем, наверное, еще не слыхали. Но… услышите!

— Маркс? — догадываюсь я.

— Маркс? Нет, я не о нем говорю. Есть такой ученик Маркса — самый главный. Это русский революционер, он живет за границей. Ленин — его фамилия. Запомните, Ленин! Так вот, Ленин сказал свое слово — и рабочим и студентам…

Но тут Степа Разин прерывает Шнира. Жалобно, совсем поребячьи он просит:

— Азо-о-орка, дай я скажу!

— А не перепутаешь?

— Ну вот!

— Ладно… — Шнир смотрит на Разина отцовским взглядом. — Ладно, говори!

И Степа взволнованно начинает:

— Рабочим Ленин сказал так: «Тот рабочий не достоин названия социалиста, который может равнодушно смотреть, как правительство посылает войска против учащейся молодежи…»

А про студентов Ленин сказал: «Только поддержка народа и, главным образом, поддержка рабочих может обеспечить студентам успех, а для приобретения такой поддержки студенты должны выступать на борьбу не за одну только академическую студенческую свободу, а за свободу всего народа! Академической свободы не может быть при беспросветном рабстве народа!..»

Верно я сказал, Азорка?

— Чуточку переврал, но опечатка незначительная, — одобряет Шнир. — Главное привел правильно.

Забежав чуточку вперед, скажу: Ленин, о котором я тогда впервые услыхала от Шнира, оказался прав.

Сильнейший разворот рабочего движения (почти не прекращавшаяся цепь рабочих забастовок, демонстраций), приведший через два-три года к революции 1905 года, очень крепко поддержал и студентов. В частности, знаменитая «Обуховская оборона» в Петербурге заставила призадуматься даже такую тупую силу, как царское самодержавие. «Обуховская оборона» вылилась, в уличную схватку бастующих рабочих Обуховского завода с полицией и жандармами. Безоружные рабочие, действуя одними только камнями, несколько раз заставляли правительственные войска отступать. Это была уже уличная борьба. Это, как выражались начальствующие лица, «пахло баррикадами».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20