Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Словарь Брокгауза и Ефрона (№13) - Энциклопедический словарь (Т-Ф)

ModernLib.Net / Энциклопедии / Брокгауз Ф. А. / Энциклопедический словарь (Т-Ф) - Чтение (стр. 35)
Автор: Брокгауз Ф. А.
Жанр: Энциклопедии
Серия: Словарь Брокгауза и Ефрона

 

 


Вторая повесть Т., «Бреттер» (1846), представляет собою авторскую борьбу между лермонтовским влиянием и стремлением дискредитировать позерство. Герой повести Лучков своею таинственною угрюмостью, за которою чудится что-то необыкновенно глубокое, производит сильное впечатление на окружающих. И вот, автор задается целью показать, что нелюдимость бреттера, его таинственная молчаливость весьма прозаически объясняются нежеланием жалчайшей посредственности быть осмеянной, его «отрицание» любви — грубостью натуры, равнодушие к жизни — каким-то калмыцким чувством, средним между апатиею и кровожадностью. Содержание третьей повести Т.: «Три портрета» (1846) почерпнуто из семейной хроники Лутовиновых, но очень уж в ней сконцентрировано все необыденное этой хроники. Столкновение Лучинова с отцом, драматическая сцена, когда сын, стиснув шпагу в руках, злобными и непокорными глазами смотрит на отца и готов поднять на него руку — все это гораздо более было бы уместно в каком-нибудь романе из иностранной жизни. Слишком густы также краски, наложенные на Лучинова-отца, которого Т. заставляет 20 лет не говорит ни единого слова с женой из-за туманно выраженного в повести подозрения в супружеской неверности. — Рядом со стихами и романтическими повестями, Т. пробует свои силы и на драматическом поприще. Из его драматических произведений наибольший интерес представляет написанная в 1856 г. живая, забавная и сценичная жанровая картинка «Завтрак у предводителя», до сих пор удержавшаяся в репертуаре. Благодаря, в особенности, хорошему сценическому исполнению пользовались также успехом «Нахлебник» (1848), «Холостяк» (1849), «Провинциалка», «Месяц в деревне». Автору особенно был дорог успех «Холостяка». В предисловии к изданию 1879 г. Т., «не признавая в себе драматического таланта», вспоминает «с чувством глубокой благодарности, что гениальный Мартынов удостоил играть в четырех из его пьес и, между прочим, пред самым концом своей блестящей, слишком рано прерванной карьеры, превратил силою великого таланта, бледную фигуру Мошкина в „Холостяке“ в живое и трогательное лицо».

Несомненный успех, выпавший на долю Т. на первых же порах его литературной деятельности, не удовлетворял его: он носил в душе сознание возможности более значительных замыслов — а так как то, что пока выливалось на бумагу, не соответствовало их широте, то он «возымел твердое намерение вовсе оставить литературу». Когда, в конце 1846 г., Некрасов и Панаев задумали издавать «Современник», Т. отыскал у себя, однако, «пустячок», которому и сам автор, и Панаев настолько мало придавали значения, что он был помещен даже не в отделе беллетристики, а в «Смеси» первой книжки «Современника» 1847 г., Чтобы сделать публику еще снисходительнее, Панаев к скромному и без того названию очерка: «Хорь и Калиныч» прибавил еще заглавие: «из записок охотника». Публика оказалась более чуткой, чем опытный литератор. К 1847 г. демократическое или, как оно тогда называлось, «филантропическое» настроение начинало достигать в лучших литературных кружках высшего своего напряжения. Подготовленная пламенною проповедью Белинского, литературная молодежь проникается новыми духовными течениями; в один, два года целая плеяда будущих знаменитых и просто хороших писателей — Некрасов, Достоевский, Гончаров, Т., Григорович, Дружинин, Плещеев и др. — выступают с рядом произведений, производящих коренной переворот в литературе и сразу сообщающих ей то настроение, которое потом получило свое общегосударственное выражение в эпохе великих реформ. Среди этой литературной молодежи Т. занял первое место, потому что направил всю силу своего высокого таланта на самое больное место дореформенной общественности — на крепостное право. Поощренный крупным успехом «Хоря и Калинича», он написал ряд очерков, которые в 1852 г. были изданы под общим именем «Записок Охотника». Книга сыграла первоклассную историческую роль. Есть прямые свидетельства о сильном впечатлении, которое она произвела на наследника престола, будущего освободителя крестьян. Обаянию ее поддались и все вообще чуткие сферы правящих классов. «Запискам Охотника» принадлежит такая же роль в истории освобождения крестьян, как в истории освобождения негров — «Хижине дяди Тома» Бичер Стоу, но с тою разницею, что книга Т. несравненно выше в художественном отношении. Объясняя в своих воспоминаниях, почему он в самом начале 1847 г. уехал заграницу, где написано большинство очерков «Записок Охотника», Тургенев говорит: «я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; мне необходимо нужно было удалиться от моего врага за тем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца — с чем я поклялся никогда не примиряться... Это была моя Аннибаловская клятва». Категоричность Т., однако, относится только к внутренним мотивам «Записок Охотника», а не к исполнению их. Болезненно-придирчивая цензура 40-х годов не пропустила бы сколько-нибудь яркий «протест», сколько-нибудь яркую картину крепостных безобразий. И действительно, непосредственно крепостное право затрагивается в «Записках Охотника» сдержанно и осторожно. «Записки Охотника» — «протест» совсем особого рода, сильный не столько обличением, не столько ненавистью, сколько любовью. Народная жизнь пропущена здесь сквозь призму душевного склада человека из кружка Белинского и Станкевича. Основная черта этого склада — тонкость чувств, преклонение пред красотой и вообще желание быть не от мира сего, возвыситься над «грязной действительностью». Значительная часть народных типов «Записок Охотника» принадлежит к людям такого покроя. Вот романтик Калиныч, оживающий только тогда, когда ему рассказывают о красотах природы — горах, водопадах и т. п.; вот Касьян с Красивой Мечи, от тихой души которого веет чемто совершенно неземным; вот Яша («Певцы»), пение которого трогает даже посетителей кабака, даже самого кабатчика. Рядом с натурами глубоко поэтическими, «Записки Охотника» выискивают в народе типы величавые. Однодворец Овсяников, богатый крестьянин Хорь (за которого Т. уже в 40-х гг. упрекал в идеализации) величественно спокойны, идеально честны и своим «простым, но здравым умом» прекрасно понимают самые сложные общественно-государственные отношения. С каким удивительным спокойствием умирают в очерке «Смерть» лесовщик Максим и мельник Василий; сколько чисто романтической обаятельности в мрачновеличественной фигуре неумолимо честного Бирюка! Из женских народных типов «Записок Охотника» особенного внимания заслуживают Матрена («Каратаев»), Марина (Свидание) и Лукерья («Живые Мощи»; последний очерк залежался в портфеле Т. и увидел свет лишь четверть века спустя, в благотворительном сборнике «Складчина», 1874 г.): все они глубоко женственны, способны на высокое самоотречение. И если мы к этим мужским и женским фигурам «Записок Охотника» прибавим удивительно симпатичных ребятишек из «Бежина Луга», то получится целая одноцветная галерея лиц, относительно которых никак нельзя сказать, что автор дал тут народную жизнь во всей ее совокупности. С поля народной жизни, на котором растут и крапива, и чертополох, и репейник, автор сорвал только красивые и благоухающие цветы и сделал из них прекрасный букет, благоухание которого было тем сильнее, что представители правящего класса, выведенные в «Зап. Охотника», поражают своим нравственным безобразием. Господин Зверков («Ермолай и Мельничиха») считает себя человеком очень добрым; его даже коробит, когда крепостная девка с мольбою бросается ему в ноги, потому что по его мнению «человек никогда не должен свое достоинство терять»; но он с глубоким негодованием отказывает этой «неблагодарной» девке в разрешении выйти замуж, потому что его жена останется тогда без хорошей горничной. Гвардейский офицер в отставке Аркадий Павлыч Пеночкин («Бурмистр») устроил свой дом совсем по-английски; за столом у него все великолепно сервировано и выдрессированные лакеи служат превосходно. Но вот один из них подал красное вино не подогретым; изящный европеец нахмурился и, не стесняясь присутствием постороннего лица, приказал «на счет Федора... распорядиться». Мардарий Аполлоныч Стегунов («Два помещика») — тот совсем добряк: идиллически сидит на балконе прекрасным летним вечером и пьет чай. Вдруг донесся «до нашего слуха звук мерных и частых ударов». Стегунов «прислушался, кивнул головой, хлебнул, и, ставя блюдечко на стол, произнес с добрейшей улыбкой и, как бы невольно вторя ударам: чюки-чюки-чюк! чюки-чюк! чюки-чюк!». Оказалось, что наказывают «шалунишку Васю», буфетчика «с большими бакенбардами». Благодаря глупейшему капризу злющей барыни («Каратаев»), трагически складывается судьба Матрены. Таковы представители помещичьего сословия в «Записках Охотника». Если и встречаются между ними порядочные люди, то это или Каратаев, кончающий жизнь трактирным завсегдатаем, или буян Чертопханов, или жалкий приживальщик — Гамлет Щигровского уезда. Конечно, все это делает «Записки Охотника» произведением односторонним; но это та святая односторонность, которая приводит к великим результатам. Содержание «Записок Охотника» во всяком случае, было не выдумано — и вот почему в душе каждого читателя во всей своей неотразимости вырастало убеждение, что нельзя людей, в которых лучшие стороны человеческой природы воплощены так ярко, лишать самых элементарных человеческих прав. В чисто художественном отношении «Записки Охотника» вполне соответствуют великой идее, положенной в их основание, и в этой гармонии замысла и формы — главная причина их успеха. Все лучшие качества тургеневского таланта получили здесь яркое выражение. Если сжатость составляет вообще одну из главных особенностей Т., совсем не писавшего объемистых произведений, то в «Записках Охотника» она доведена до высшего совершенства. Двумя-тремя штрихами Т. рисует самый сложный характер: назовем для примера хотя бы завершительные две странички очерка, где душевный облик «Бирюка» получает такое неожиданное освещение. Наряду с энергиею страсти, сила впечатления увеличивается общим, удивительно мягким и поэтическим колоритом. Пейзажная живопись «Записок Охотника» не знает себе ничего равного во всей нашей литературе. Из среднерусского, на первый взгляд бесцветного пейзажа Т. сумел извлечь самые задушевные тона, в одно и тоже время и меланхолические, и сладко-бодрящие. В общем, Т. «Записками Охотника» по технике занял первое место в ряду русских прозаиков. Если Толстой превосходит его широтою захвата, Достоевский — глубиною и оригинальностью, то Т. — первый русский стилист. В его устах «великий, могучий, правдивый и свободный русский язык», которому посвящено последнее из его «Стихотворений в прозе», получил самое благородное и изящное свое выражение.

Личная жизнь Т., в то время, когда так блестяще развертывалась его творческая деятельность, складывалась невесело. Несогласия и столкновения с матерью принимали все более и более острый характер — и это не только нравственно его развинчивало, но приводило также к крайне стесненному материальному положению, которое осложнялось тем, что все считали его человеком богатым. К 1845 г. относится начало загадочной дружбы Т. с знаменитой певицей Виардо-Гарсия. Неоднократно были сделаны попытки пользоваться для характеристики этой дружбы рассказом Т.: «Переписка», с эпизодом «собачьей» привязанности героя к иностранной балерине, существу тупому и совершенно необразованному. Было бы, однако, грубою ошибкой видеть в этом прямо автобиографический материал. Виардо — необыкновенно тонкая художественная натура; муж ее был прекрасный человек и выдающийся критик искусства, которого Т. очень ценил и который в свою очередь, высоко ставил Т. и переводил его сочинения на франц. язык. Несомненно также, что в первое время дружбы с семьей Виардо Т., которому мать целых три года за привязанность к «проклятой цыганке» не давала ни гроша, весьма мало напоминал популярный за кулисами тип «богатого русского». Но, вместе с тем, глубокая горечь, которою проникнут рассказанный в «Переписке» эпизод, несомненно имела и субъективную подкладку. Если мы обратимся к воспоминаниям Фета и к некоторым письмам Т., мы увидим, с одной стороны, как права была мать Т., когда она его называла «однолюбом», а с другой, что, прожив в тесном общении с семьею Виардо целых 38 лет, он, все таки, чувствовал себя глубоко и безнадежно одиноким. На этой почве выросло тургеневское изображение любви, столь характерное даже для его всегда меланхоличной творческой манеры. Т. — певец любви неудачной по преимуществу. Счастливой развязки у него почти ни одной нет, последний аккорд — всегда грустный. Вместе с тем, никто из русских писателей не уделил столько внимания любви, никто в такой мере не идеализировал женщину. Это было выражением его стремления забыться в мечте. Герои Тургенева всегда робки и нерешительны в своих сердечных делах: таким был и сам Т. — В 1842 г. Т., по желанию матери, поступил в канцелярию министерства внутренних дел. Чиновник он был весьма плохой, а начальник канцелярии Даль, хотя тоже был литератор, к службе относился весьма педантически. Кончилось дело тем, что прослужив года 11/2, Т., к немалому огорчению и неудовольствию матери, вышел в отставку. В 1847 г. Т. вместе с семейством Виардо уехал за границу, жил в Берлине, Дрездене, посетил в Силезии больного Белинского, с которым его соединяла самая тесная дружба, а затем отправился во Францию. Дела его были в самом плачевном положении; он жил займами у приятелей, авансами из редакций, да еще тем, что сокращал свои потребности до минимума. Под предлогом потребности в уединении, он в полном одиночество проводил зимние месяцы то в пустой даче Виардо, то в заброшенном замке ЖоржЗанд, питаясь чем попало. Февральская революция и Июньские дни застали его в Париже, но не произвели на него особенного впечатления. Глубоко проникнутый общими принципами либерализма, Т. в политических своих убеждениях всегда был, по собственному его выражению, «постепеновцем», и радикально-социалистическое возбуждение 40-х гг., захватившее многих его сверстников, коснулось его сравнительно мало. В 1850 г. Т. вернулся в Россию, но с матерью, умершей в том же году, он так и не свиделся. Разделив с братом крупное состояние матери, он по возможности облегчил тяготы доставшихся ему крестьян. В 1852 г. на него неожиданно обрушилась гроза. После смерти Гоголя Т. написал некролог, которого не пропустила петербургская цензура, потому что, как выразился известный МусинПушкин, «о таком писателе преступно отзываться столь восторженно». Единственно для того, чтобы показать, что и «холодный» Петербург взволнован великою потерею, Т. отослал статейку в Москву, В. И. Боткину, и тот ее напечатал в «Москов. Вед.». В этом усмотрели «бунт», и автор «Записок Охотника» был водворен на съезжую, где пробыл целый месяц. Затем он был выслан в свою деревню и только благодаря усиленным хлопотам гр. Алексея Толстого года через два вновь получил право жить в столицах. Литературная деятельность Т. с 1847 г., когда появляются первые очерки «Записок Охотника», до 1856 г., когда «Рудиным» начинается наиболее прославивший его период больших романов, выразилась, кроме законченных в 1851 г. «Записок Охотника» и драматических произведений, в ряде более или менее замечательных повестей: «Дневник лишнего человека» (1850), «Три встречи» (1852), «Два приятеля» (1854), «Муму» (1854), «Затишье» (1854), «Яков Пасынков» (1855), «Переписка» (1856). Кроме «Трех встреч». которые представляют собою довольно незначительный анекдот, прекрасно рассказанный и заключающий в себе удивительно поэтическое описание итальянской ночи и летнего русского вечера, все остальные повести нетрудно объединить в одно творческое настроение глубокой тоски и какого-то беспросветного пессимизма. Это настроение теснейшим образом связано с унынием, которое охватило мыслящую часть русского общества под влиянием реакции первой половины 50-х годов. Доброю половиною своего значения обязанный идейной чуткости и уменью улавливать «моменты» общественной жизни, Т. ярче других своих сверстников отразил уныние эпохи. Именно теперь в его творческом синтезе создался тип «лишнего человека» — это до ужаса яркое выражение той полосы русской общественности, когда непошлому человеку, потерпевшему крушение в сердечных делах, решительно нечего было делать. Глупо заканчивающий свою умно начатую жизнь Гамлет Щигровского у. («Записки Охотника»), глупо погибающий Вязовнин («Два приятеля»), герой «Переписки», с ужасом восклицающий, что «у нас русских нет другой жизненной задачи, как разработка нашей личности», Веретьев и Маша («Затишье»), из которых первого пустота и бесцельность русской жизни приводит к трактиру, а вторую в пруд — все эти типы бесполезных и исковерканных людей зародились и воплотились в очень ярко написанные фигуры именно в годы того безвременья, когда даже умеренный Грановский восклицал: «благо Белинскому, умершему во время». Прибавим сюда из последних очерков «Записок Охотника» щемящую поэзию «Певцов», «Свидания», «Касьяна с Красивой Мечи», грустную историю Якова Пасынкова, наконец «Муму», которую Карлейль считал самою трогательною повестью на свете — и мы получим целую полосу самого мрачного отчаяния. В силу той же чуткости к колебаниям общественной атмосферы, Т. вслед за наступлением в 1855 г. новой полосы государственной жизни, пишет четыре крупнейших своих произведения; «Рудин» (1856), «Дворянское гнездо» (1859), «Накануне» (1860), «Отцы и Дети» (1862), в которых является самым замечательным выразителем первой половины эпохи реформ. Ярче всех своих сверстников он уловил тот момент единодушия общественных стремлений, когда все хоронили старое и не предвидя никаких осложнений, надеялись на лучшее будущее, Затем Т. первый с необыкновенною силою изобразил и поворотный пункт эпохи, когда начался разброд и из среды сторонников новых веяний выделились два течения — умеренных «отцов» и быстро понесшихся вперед «детей». В лице Рудина Т. хоронил безволье и бездеятельность поколения 40-х годов, его бесцельное прозябание и бесплодную гибель. Перед нами богато одаренный человек с лучшими намерениями, но совершенно пасующий перед действительностью, страстно зовущий и увлекающий других, но сам совершенно лишенный страсти и темперамента, позер и фразер, но не из фатовства, а потому, что он электризуется собственными словами и в ту минуту, когда он говорит, ему искренно кажутся легко преодолимыми всякие препятствия. Отношение автора к Рудину — двойственное, не свободное от противоречий. Устами Лежнева он то развенчивает его, то ставит на пьедестал. Дело в том, что в лице Рудина переплелись Wahrheit und Dichtung. До известной степени Рудин — портрет знаменитого агитатора и гегельянца Бакунина, которого Белинский определял как человека с румянцем на щеках и без крови в сердце. Живые черты исторического деятеля Т. перемешал с прозою серого повседневного существования — и контраст между проповедью Рудина и его мизерным прозябанием получился поразительный. Явившись в эпоху, когда общество лихорадочно мечтало о «деле», и притом без эпилога, не пропущенного цензурою (смерть Рудина на июньских баррикадах), «Рудин» был понят весьма односторонне. Герой романа стал нарицательным именем для людей, у которых слово не согласуется с делом. Так, между прочим, понял роман Т. Некрасов, который в своей поэме «Саша» печатно раньше изобразил человека рудинского типа, но которому в действительности сюжет поэмы подсказала сданная в редакцию «Современника» рукопись Т. (см. предисловие Т. к изданию его соч. 1879 г.). Точно также отнеслась к Рудину критика 60-х годов, которая нашла в Рудинском «фразерстве» лишнее орудие для своей борьбы с отживающим поколением. Позднейший читатель никак не может согласиться ни с насмешливым, ни, тем более, с презрительным отношением к Рудину. Надо рассматривать Рудина в связи с общественными условиями его времени — и тогда станет очевидным, что его богатые природные задатки пропали даром не только по его собственной вине. В Западной Европе из Рудиных вырабатываются, блестящие ораторы и вожди общественных групп; а какую общественную «деятельность» мог бы себе избрать Рудин в России 40-х годов?.. Была в то время только одна область, отвечавшая понятию о высшем назначении человека — область слова, литературного, профессорского и кружкового. Искренно произнесенные «пышные» фразы были тогда и делом, сея в душе слушателей то стремление к идеалу, которое подготовляло лучшее будущее России. Это видно из самого романа, где «фразер» Рудин оказывает облагораживающее влияние и на Лежнева, и на молодого энтузиаста Басистова, и на чуткую Наталью, в лице которой выступает новая русская женщина, с ее жаждою выбиться из сферы мелких житейских интересов. — Если в «Рудине» Т., чутко идя на встречу нарождающейся потребности в живой деятельности, казнил только праздно болтающих людей поколения сороковых годов, то в «Дворянском Гнезде» он пропел отходную всему своему поколению и без малейшей горечи уступал место молодым силам. В лице Лаврецкого мы несомненно имеем одного из самых симпатичных представителей дворянско-помещичьей полосы русской жизни; он человек и тонко мыслящий, и тонко чувствующий. И тем не менее он не может не согласиться со своим другом, энтузиастом Михалевичем, когда тот, перебрав события его жизни, называет его «байбаком». Вся эта жизнь была отдана личным радостям или личному горю. «Ухлопав себя на женщину», Лаврецкий в 35 — 40 лет сам себя хоронит, считая свое прозябание на земле простым «догоранием». Он протестует против Михалевича только тогда, когда тот его аттестует как «злостного, рассуждающего байбака». Именно «рассуждающего» байбачества, т. е. возведения своего обеспеченного крестьянским трудом безделья в какую либо аристократическую теорию, у демократа Лаврецкого нет и следа. Лаврецкий — «байбак» только потому, что вся жизнь русская обайбачилась и спала сном глубоким. Не спал один лишь работавший на Лаврецких народ — и именно потому Лаврецкий преклоняется пред «народною правдою». Потеряв за границею свое семейное счастье, он приезжает на родину с твердым намерением взяться за «дело». Но увы! это «дело» смутно для него самого, да и не могло быть ясно в эпоху полного застоя общественной жизни. Достаточно было, поэтому, первых проблесков сочувствия к нему со стороны героини романа Лизы, чтобы неутоленная жажда личного счастья снова залила все его существо — а вторичная незадача снова и окончательно надломила мягкого романтика. Правда, в эпилоге мы узнаем, что Лаврецкий как будто обрел «дело»: он научился «землю пахать» и «хорошо устроил своих крестьян». Но какое же тут «дело» в высшем смысле этого слова? Землю пахал, конечно, не он сам, а его крепостные, и если он их «хорошо» устроил, то это только значило, что он их не притеснял и не выжимал из них последние соки. Положительных элементов для деятельности эти отрицательные добродетели не давали. С еще большею яркостью отходящая полоса русской жизни сказалась в поэтическом образе Лизы Калитиной. Наряду с Пушкинской Татьяной, Лиза принадлежит к числу самых обаятельных фигур русской литературы. Она вся порыв к добру и героическое милосердие; она относится к людям с тою чисто русскою, лишенною внешнего блеска, но глубоко в сердце сидящею жалостью, которая характеризует древнерусских подвижниц. Выросшая на руках будущей схимницы, Лиза душевными корнями вся в старой, мистической Руси. Простая русская девушка, она даже не умеет формулировать то высокое и доброе, что наполняет ее душу; у ее нет «своих слов». Не умом, а сердцем она поняла Лаврецкого и полюбила его тою народно русскою любовью, которая слово «любить» заменяет словом «жалеть». Составляя, вместе с тем, органическое звено стародворянской обеспеченной жизни, с ее отсутствием общественных интересов, Лиза воплощает собою ту полосу русской общественности, когда вся жизнь женщины сводилась к любви и когда, потерпев неудачу в ней, она лишалась всякой цели существования. Своим зорким творческим оком Т. уже видел нарождение новой русской женщины — и, как выражение новой полосы русской жизни, сделал ее центром следующего общественного романа своего: «Накануне». Уже в заглавии его было нечто символическое. Вся русская жизнь была тогда накануне коренных социально-государственных перемен, накануне разрыва с старыми формами и традициями. Героиня романа, Елена — поэтическое олицетворение характерного для начальных лет эпохи реформ неопределенного стремления к хорошему и новому, без точного представления об этом новом и хорошем. Елена не отдает себе вполне ясного отчета в своих стремлениях, но инстинктивно душа ее куда-то рвется: «она ждет», по определению влюбленного в нее художника Шубина, в уста которого автор вложил большую часть своих собственных комментариев к событиям романа. Как молодая девушка, она ждала, конечно, прежде всего любви. Но в выборе, который она сделала между тремя влюбленными в нее молодыми людьми, ярко сказалась психология новой русской женщины, а символически — новое течение русской общественности. Как и Лиза Калитина, Елена от природы великодушна и добра; и ее с детства влечет к несчастным и заброшенным. Но любовь ее не только сострадательная: она требует деятельной борьбы со злом. Вот почему ее воображение так поражено встречею с болгарином Инсаровым, подготовляющим восстание против турок. Пусть он во многих отношениях ниже и талантливого шалуна Шубина, и другого поклонника Едены — ученого и благородно-мыслящего Берсенева, будущего преемника Грановского; пусть он, по определению Шубина, «сушь», пусть в нем «талантов никаких, поэзии нема». Но ошибся бедный Шубин, когда, разобрав качества начинавшего возбуждать его опасения Инсарова, он утешал себя тем, что «эти качества, слава Богу, не нравятся женщинам. Обаяния нет, шарму». Все это было бы верно для прежней женщины: новая русская женщина — и в лице ее новая русская жизнь — искала прежде всего нравственного обаяния и практического осуществления идеалов. «Освободить свою родину. Эти слова так велики, что даже выговорить страшно», восклицает Елена в своем дневнике, припоминая сказанное Инсаровым — и выбор ее сделан. Она пренебрегает приличиями, отказывается от обеспеченного положения и идет с Инсаровым на борьбу и может быть на смерть, когда Инсаров преждевременно умирает от чахотки, Елена решает «остаться верной его памяти», оставшись верной «делу всей его жизни». Возвратиться на родину она не хочет. «Вернуться в Россию», пишет она родителям — «зачем? Что делать в России?» Действие происходит в глухую пору реакции конца дореформенной эпохи — и что, действительно, было делать тогда в России человеку с таким порывом к реальному осуществлению общественных идеалов? Понял, наконец, теперь Шубин стремление Елены согласовать слово и дело — и печально размышляет над причинами ухода Елены с Инсаровым. Винит он в этом отсутствие у нас людей сильной, определенной воли. «Нет еще у вас никого, нет людей, куда ни посмотри. Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная, либо толкачи, из пустого в порожнее переливатели, да палки барабанные! Нет, кабы были между нами путные люди, не ушла бы от нас эта девушка, эта чуткая душа, не ускользнула бы как рыба в воду!» Но роман недаром называется «Накануне». Когда Шубин кончает свою элегию возгласом: «Когда же наша придет пора? Когда у нас народятся люди?», его собеседник дает ему надежду на лучшее будущее, и Шубин — верное эхо авторских дум — ему верит.

«Дай срок, ответил Увар Иванович, — будут. — Будут? Почва! Черноземная сила! Ты сказал — будут? Смотрите ж, я запишу ваше слово». — Всего два года отделяют «Накануне» от последующего и самого знаменитого общественного романа Т., «Отцов и детей»; но огромные перемены произошли за этот короткий срок в общественных течениях. Широкими волнами катилась теперь русская жизнь, все более и более выделяя настроение, которое уже не довольствовалось неопределенными перспективами на лучшее будущее. Недавнее радостно-умиленное единодушие всех слоев общества исчезло. Нарождалось поколение, далеко ушедшее в своих стремлениях и идеалах от того скромного минимума человеческих прав, который давали стоявшие тогда на очереди реформы. Но как ни резко было по существу обособление этой новой общественной группы, оно еще было в подготовительном фазисе и никому не приходило на ум констатировать распадение прогрессивного течения на два почти враждебных друг другу лагеря. Когда Т. одному из своих приятелей, человеку очень умному и чуткому на «веяния» эпохи, сообщил план «Отцов и детей», то получил ответ, повергший его в совершенное изумление: «Да ведь ты, кажется, уже представил подобный тип... в Рудине». — «Я промолчал, говорит Т.; что было сказать? Рудин и Базаров — один и тот же тип!» Для поразительно тонкой наблюдательности Т. разделение на два поколения обрисовывалось уже ясными очертаниями; он понимал всю глубину разлада. Впрочем, трудно сказать, чтобы Т. принадлежала только честь первой диагностики, проницательность которой увеличивается тем, что роман, хотя и появился в начале 1862 г., но закончен был уже летом 1861 г., а задуман значит, куда раньше, т. е. буквально в самый момент зарождения новых настроений молодого поколения. Тут уже как будто не простое констатирование: в значительной степени роман Т. содействовал самому дифференцированию нового миросозерцания. В «Отцах и детях» достигла самого полного выражения одна из самых характерных особенностей новейшей русской литературы вообще и Т. в частности — теснейшая связь литературного воздействия с реальными течениями общественных настроений. В произведениях Т. литература и жизнь до такой степени сближаются одна с другою, что при анализе того или другого воспроизведенного ими общественного явления часто нельзя отличить, где кончается литературный генезис его и где начинается непосредственное действие общественных сил. И наоборот — при изучении отдельных Тургеневских типов трудно сказать, где отражение действительности и где сфера пророчески литературного творчества. С удивительною чуткостью отражая носившиеся в воздухе настроения и веяния эпохи, Т. сам до известной степени являлся творцом общественных течений. Романами Т. не только зачитывались: его героям и героиням подражали в жизни. Приступая к изображению новоявленных «детей», Т. не мог не сознавать своей отчужденности от них. В «Накануне» он стоит на стороне молодых героев романа, а пред Еленой, столь шокировавшей своими отступлениями от условной морали людей старого поколения, прямо преклоняется. Такой симпатии он не мог чувствовать к Базарову, с его материалистическим пренебрежением к искусству и поэзии, с его резкостью, столь чуждой мягкой натуре Т. Но отсюда еще бесконечно далеко до «оклеветания» всего молодого поколения, в котором партийное озлобление видело основной мотив романа, и до полного разрыва с новым течением.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66