- Леня! - окликнул я Шарейку. - Побудь, может, там, не подымайся.
Шарейка посмотрел на меня, оглянулся вниз и, должно быть, понял, чего я хочу. Кто его знает, Миколу, может вспыхнуть еще раз.
- Ну, хлопцы, начнем, - уже командует Коляда. - Солома еще добрая, Василь. Может, вязать? Жалко.
- Вали вниз. На подстилку пойдет или в саман на замес посечем. Соломой крыть больше не будем.
Гумно огромнейшее. Глянешь сверху - голова кружится. Хлопцы дружно сдирают гребень и добираются до первых решетин. Подбавив нового леса, мы из этого сруба через несколько дней начнем строить на Первой Круглице колхозный амбар.
- Еще как новое, - гудит Гаврусь. - Осторожненько, с толком его разобрать, - все пойдет в дело: и стропила и решетины... А ведь мы его, Василь, еще с твоим отцом, покойником, строили. Жаль, не дожил дядька Петрусь, когда разбирать пришлось... Гляди, и пан солтыс идет.
И правда, по двору шел с топором Шпек.
- Вот уж кому не хочется сюда, - говорит Гаврусь. - Как свекру пеленки стирать...
Вместе со Шпеком подошел Бобрук. Шляхтич оставил топор внизу и, по приказанию Шарейки, стал взбираться по лестнице. Ползет на карачках. И нам уже видно: бледный, хотел бы хихикнуть, да губы не слушаются...
Еще не добравшись до середины крыши, Володька Цитович заглянул сквозь решетины внутрь гумна и закричал:
- Хлопчики, окорока! Объявляется конкурс, кто первый доберется!
- Эй вы! - крикнул я. - Это, хлопцы, не наше: я за них в райфо не платил!
- Ничего, - успокаивает меня Гаврусь. - Ты не бойся, Василь, черт его, это мясо, угрызет: верно, с какого-нибудь четвертого года еще!
И это может быть. Случилось же, когда Бобрук женил своего Митрофана, что свадебные гости, подвыпивши, стали швырять друг в друга червивым салом. Довелось и мне попробовать когда-то такую кулацкую шкварку. Вывезут, бывало, на рынок откормленных кабанов, сойдутся "настоящие хозяева" и давай друг перед другом выхваляться. "Мой, - говорит один, - ничего уже есть не может. Разве что кусочек хлеба маслом намажешь, съест, а так..." - "А я и совсем бы не продавал, - не хочет отстать другой, - но куда будешь сало да мясо девать. У меня ж оно еще с третьего года висит в гумне..."
Такие вот окорока и колбасы обнаружил теперь Володька.
Бобруковы бабы внизу решили, что хлопцы и в самом деле торопятся, чтоб захватить их запасы.
- Стоишь, как столб! - закричала на Бобрука старуха. - Вон окорока хотят пообрезать. Черт им там верил! Снимай иди, чего стоишь?
На лестнице все еще сидел Микола, курил. Бобрук не осмелился потревожить его, пошел в гумно без лестницы.
Аксеня уже стояла там на куче соломы и, сжав в руках косу, напрасно тянулась, стараясь подрезать ею веревки, державшие жердь с окороками.
- Тетка Текля, а тетка! - подзуживал сверху Володька. - Что ж это вы так мало Тарадре за обновление иконы дали, один кусок сала? Вы бы еще окорочек подкинули, пока не поздно.
- Володька! - кричу я. - Не трогайте, не надо!
- Да что вы, товарищ председатель, - даже обиделся он. - Станем мы руки марать об это добро! Да я ей сейчас помогу!
Он достал из кармана нож.
- Лови! - крикнул он сквозь дырку вниз и перерезал веревку. Один конец жерди опустился и, пока парень успел перерезать вторую веревку, вниз соскользнули сухие, червивые окорока...
...Солома сброшена. Теперь нужно собрать ее в одно место, а затем уже спускать решетины и стропила. Пока у нас перекур.
Возле гумна теперь тише: Бобруковы бабы прячут где-то свою скоромину, а наши подводы еще не приехали.
Зато передо мной стоит сам Бобрук.
- Еще ведь и решения окончательного нет, - бормочет он. - Мало ли что районный суд, может, высшая власть не так посмотрит...
- А твоя баба ведь уже ездила в Минск, - отвечает ему Гаврусь. - Вы думали, что там, наверху, не советская власть?
- Она всюду, конечно, одна. И никто супротив власти ничего не говорит...
- Так что, мы виноваты?
- Я не говорю, что вы. Разве ж я говорю, что вы? Только как-то оно с налету все. Я ж одинокий человек, старик... Я всю жизнь работал...
- А я, по-твоему, что, не работал? - все так же спокойно отвечает Гаврусь. - Мы здесь все, по-твоему, паны? Вот твои батраки - и один и другой!.. А кто тебе гумно строил, коли не я?
- Дядька Бобрук, - спросил Володька Цитович, - а почему это вы одинокий? Где ж ваши сыновья?
- А вожжи еще у тебя? - прибавил Микола. - Я спрашиваю, вожжи еще у тебя, на которых Саньку Чижика повесили? Чего молчишь?
- Микола, - сказал я, - не надо.
- Да что ты меня все учишь?..
- Ну, будет, будет, ну, сядь, - обнял его Шарейка. - Мы все знаем, ты не кипи зря, зачем? Ты теперь лучше на работе кипи. А я тебе за это песню спою, хочешь?
И Шарейка завел девичьим, тоненьким голосом:
Недогадлив мой парнишка,
Недогадлив, но хорош!..
Хлопцы как будто только и ждали этого, засмеялись.
- А ну тебя, - улыбнулся Микола и сел.
Бобрук стоит один, молчит. Совсем как древний каменный идол. И Шпек сегодня не такой, как всегда: не пробует хихикать, и, когда я на него смотрю, шляхтич, кажется, хочет отвернуться...
"Спокойно, напористо, планово. Возьмем", - вспоминаю слова Концевого.
А потом перед глазами встает маленький сосновый гробик... Кровавый след на снегу от хутора до самой реки... Бледное лицо лежащей в беспамятстве Вали...
Поднимаюсь. Трудно не думать о тех, кто прячется где-то за спинами этих вот шпеков и бобруков. Я хочу, я до боли хочу еще сегодня, сейчас встретиться с убийцами Верочки!..
"...Всё, брат, в наших руках", - снова воспоминаю я спокойные слова.
Привык верить умным людям, был неплохим солдатом. И потому я проглатываю горячую, горькую злобу и, немного успокоившись, говорю:
- Ну, хлопцы, будем дальше разбирать.
18
Наша старушка любит порассуждать вслух, вспоминая прошлые времена. Как-то, занимаясь шитьем у окна, она говорила:
- Тоже ведь жили люди когда-то в курных хатах. И неужто так трудно было им выдумать трубу?
И вот при таких, можно сказать, передовых взглядах она однажды вдруг заявила:
- Что ж, Василь, вольному воля, а я тебе все-таки советую хорошенько подумать.
- О чем это, мама? - удивился я.
- Сам должен понимать, о чем. Девчина она, ничего не скажешь, хорошая, да пара ли она тебе?
Сказала и спохватилась: "Что ж это я?.. Пускай она там и учительница, и все, что хочешь, а все-таки как же это: моему Василю да не пара?"
- Я не то хотела сказать, - поспешила она поправиться. - А только, может, взял бы ты, сынок, свою девчину, заболотскую. Ходят вон как пионы. А эта что, что она мне за невестка: ни слова ты ей не скажи, вечно остерегайся, ни чугуна она тебе на припечек не поднимет... Все ж таки учительница!.. Да и под благословение мое она не станет. Хотя ведь и ты такой же...
Такие разговоры велись раньше.
На следующий день после операции, оставив дежурить возле Вали Миколу, я только к вечеру добрался домой.
- Ну, а вы как тут одна жили? - спросил я после того, как все было рассказано.
- Почему ж это я одна? - даже удивилась старушка. - Со мной Аленка была.
Удивление в голосе матери было так неподдельно, что я невольно улыбнулся: "Можно подумать, что я в этой их дружбе с Леной ни при чем..."
Лена пришла к нам тогда, когда мама вернулась с кладбища и поздно вечером осталась, после ухода соседок, одна в хате.
- Пойдешь уже? - спросила старушка далеко за полночь.
И от вопроса этого, в котором были горечь и боль одиночества, Лена остановилась. Микола еще с вечера, как только похоронили Верочку, ушел ко мне в больницу, и хата наша показалась маме и большой и страшной.
Лена постояла, подумала: "Здесь остается одна мать моего Василя... Да разве только в этом дело? Она мать человека, на которого где-нибудь, может, тоже готовят гранату... А я еще считаюсь с тем, что кто-нибудь скажет или подумает: сама пришла! Дурость какая!.."
Так сказала она себе и опять разделась.
Они вместе поужинали и после этого стали как будто еще ближе друг другу. Мать постлала гостье на моей кушетке. Потушив свет, еще поговорили, а потом Лена так и не уснула до утра. То, на что она сегодня решилась, было так необычно. Она и не могла поступить иначе. Но почему же и в темноте хочется спрятать в чужую - в его подушку горячие щеки, почему слезы так и просятся на глаза?..
Утром Лена не захотела дожидаться завтрака. И это снова опечалило старушку.
- А вечером, Аленка, не зайдешь? - спросила она. - Хлопцы, должно, сегодня еще не вернутся...
Лена сказала: "Приду", но пришла не одна, вместе с Ниной. А вскоре с хорошими вестями вернулся из больницы Микола.
- Дай бог каждому такую дочку, - говорила мать, рассказав мне обо всем. - Золотое дитя, золотое!..
Подходил к концу погожий март - вечно волнующее начало весны. Воробьиный базар в куче березовых веток под забором. Задорная песня скворца возле новой скворечни. Звенят жаворонки, звенит вода в ручьях. На деревне весь день перекликаются ивовые свистульки, которыми в это время вооружены все мальчишки. Запечный лежебока - наш кот Тимоха - нашел уже сухое местечко на крыше и разнеженно мурлычет под ласковыми лучами солнца. А кони, вырвавшись на рыжий луг за околицей, то роют копытами землю, то, вдруг остановившись на лету, храпят, жадно втягивая ноздрями свежий ветер сырых полей. Весна! Уже на нашем болоте то и дело с радостным гоготом садятся дикие гуси. Уже кигикают-плачут всегда недовольные своей долей чибисы. Уже давно вызванивает отходную зиме наша колхозная кузница. Весна, весна идет теперь уже бесспорно и неотвратимо!..
А для меня все полно тобой. Везде ты, куда ни повернусь. Один только раз, да и то без меня, ты была в моем доме залетной гостьей, а вот ушла - и в доме стало пусто, одиноко... И не пусто, не то я говорю. Ты теперь всюду, куда ни взгляну, о чем ни подумаю. Так зачем же ходить мне к тебе куда-то за деревню, в маленькую комнату при школе?..
И вот однажды я спросил:
- Мама?
- Ну, что, Василь? Ты чего это который день все задумываешься?
- Нехорошо будет, если... Валя, Михась все еще там, а я... Словом, если Лена перейдет к нам. Теперь, может, сегодня. Ладно?
И старушка заплакала.
- Чудно это как-то, Василь, да уж делайте по-своему. Ну что ж, вернутся Валька с Михасем, тогда и свадьбу справим. Теперь ведь все не так, все по-новому... Ну что ж...
- А жить мы, мама, будем покуда здесь.
Старушка удивленно посмотрела на меня:
- Это она уже тебя научила? Гляди, молодая, а больно разумная. А где ж это ты собирался жить, как не в своей хате? Может, пойдешь в школу, в примаки?
Она сердится, а мне смешно.
- В примаки я, конечно, не пойду, да и идти некуда. А хату эту строил Микола. Тоже ведь думал хлопец про семью. И пора. А я себе хату поставлю. Если б даже и Лена меня этому научила, все равно так лучше.
Мне смешно, а старушка плачет.
- Известно, для тебя она теперь все. А что мать годами ждала, так это нипочем...
Хату, начатую Миколой, мы наконец закончили. Вставили рамы, настлали пол. Сквозь новые окна на свежие доски пола льется весеннее солнце.
И вместе с солнцем Лена входит в нашу семью, как давно родная.
- Добрый день, - поздоровалась она и обняла старушку.
- Раздевайся, голубка, - сказала мать, вытирая глаза. - Ай-ай-ай, да что ж это я? - засуетилась она. - А ты, Аленка, тоже стоишь, как будто не у себя...
Тогда Микола незаметно толкнул меня локтем и кивнул:
- Гляди.
Эх ты! На застланном скатертью столе лежала темная иконка богородицы ушедшая в прошлое принадлежность курных хат. Как-то само собой вышло, что материнское благословение обошлось без нее. Старушка все подготовила и вот ведь - забыла...
- Живите, детки, дружно, - говорила она. - И чтоб все у вас было по-хорошему... И обо мне, старухе, помните. Я же вам не то что... я...
И тут она заметила на столе "богородицу". Взглянула на меня, взглянула на Миколу и... улыбнулась.
- У-у-у, разбойник, смеешься! - напала она на Миколу. А потом взяла иконку и спрятала в стол.
- Вот видишь, мама, - засмеялся я, - не так уж и трудно было трубу выдумать, а?..
Вскоре еще одна радость пришла в нашу семью: мы с Михасем привезли Валю.
- Весна, доченька, - говорила Марья Степановна, отпуская ее из больницы. - Весна пришла. Ты больше по солнышку ходи, по травке. И только, Валюша, не плачь. Слезами горю не поможешь. И маме привет передай. Ну, а ты, хозяин, смотри, - обернулась она к Михасю, - смотри мне, чтоб все было по-хорошему.
- Есть, чтоб было по-хорошему! - сказал Михась, взобрался на повозку, сел и прибавил: - Все будет по-хорошему, Марья Степановна. Ты, шурин, только вожжи мне подай. Вот так. Ну, все сели? Бывайте здоровы, Марья Степановна, спасибо!.. Ласточка, элля!..
Сначала колеса долго и докучно гремят по булыжнику. Потом грохот обрывается, и мы еще быстрей летим по немощеной улице вниз, с горы. Один за другим убегают назад последние дома, деревья. И вот наконец поле.
- Тише, теперь тише, - натягивает вожжи Михась, и Ласточка умеряет ход, а потом трижды фыркает. - Здорова будь. Еще раз! На здоровье! Ну вот, теперь давай шагом... Эх, брат Василь, весна! Хоть сам, кажется, лети да фыркай.
Поют жаворонки. Невидимые, они висят в подернутой легкой дымкой синеве, как бы разглядывая сверху: скоро ли подсохнет для плуга земля. А на тонких пестреньких березках по обе стороны дороги вот-вот распустятся клейкие зубчатые листочки.
- Через день, через два и в поле выйдут, - говорит Валя.
А я гляжу на ее лицо, еще бледное, укутанное платком, на глаза, так повзрослевшие за это страшное время, и мне до слез почему-то хочется повторять: "Ты больше по солнышку ходи, по травке..."
- Теперь не опоздаешь, Михась, - говорю, чтобы хоть чем-нибудь утешить Валю, - твое поле не останется невспаханным, и без хлеба ты сидеть не будешь.
- Мне лишь бы нога прошла, - говорит Михась. - А так я здоров. Только вот с Валей понянчиться надо...
- Вчера ко мне Авдотьич зашел, - перебиваю я зятя, не желая лишний раз напоминать сестре, что ей на работу еще рано. - Приходит и говорит: есть предложение. Давайте Михася на склад, кладовщиком, а я за плугом пойду. Так будет правильнее.
- На склад так на склад, - грустно улыбается Михась, - не привык, так привыкну. Эй ты, Ласточка, лётом!..
...Над крышами и ветвями деревьев поблескивают на солнце крылья голубей. На нашем клене новая скворечня. И черненький блестящий скворец рядом с ней, трепеща крыльями, ловит солнце и щебечет, как бы желая на все, какие ни есть, голоса рассказать, что уже весна.
Мама встретила Валю у ворот.
- Не плачь, дитятко, ничего тут не поделаешь, - говорит она. - Верочки не вернешь, слезами не подымешь. Не плакать надо, а думать, как жить.
Здороваясь с Леной, Валя прижимается к ней, как к сестре, с которой не виделась много лет и которой можно теперь пожаловаться, рассказать обо всем, что передумала.
- Не плачь... Ну, ты не плачь, - говорит Лена и плачет сама.
- Пускай они себе, Василь... - говорит Михась. - А мы, брат, давай закурим.
Женщины идут в хату, а мы стоим под светлыми окнами. Ворота открыты, и люди все подходят. Здороваются с Михасем, поздравляют его, а он, чтобы скрыть свое волнение, то и дело подымает голову вверх, где над кленом бездонное небо.
- Ты взгляни, брат, ты только взгляни! Во-он они где!
В лазури весеннего неба поблескивают белые крылья. Это ходят, не могут натешиться своим счастьем голуби.
19
Над полосками свежей пашни, над озимыми всходами, над зеленеющей травой весь день не смолкают чудесные песни - трель жаворонка и гул трактора.
К тому, что жаворонок возвращается, чуть запахнет весной, что звенит он от темна до темна, в Заболотье, конечно, давно привыкли. А гул трактора песня для нас совсем новая. Но уже она заворожила нас, уже в душе проснулось завистливое желание научиться и этой песне. И научимся, можно не сомневаться!..
Но пока... она звучит не на наших полях.
Пока что на Дикой меже, отделяющей наши поля от понемонских, сидит Шарейка, бригадир, утирается кепкой и стонет:
- О-хо-хо!.. И как тут ее переживешь, эту весну? Если я теперь не одурею окончательно, Василь, так уж к осени очень умным стану. Полосы проклятые, а?..
И правда, полосы эти допекали нас, как никогда раньше. Да что там раньше! Раньше каждый сам по себе ковырялся на своей полосе, только и всего. А теперь бригадиру - учти, пожалуйста, где что посеяно, после чего посеяно, кто и сколько сеял! Они же, полосы эти, не только вдоль разделены, они разделены и поперек; каждый хозяин сам нарезал: сто метров - и отдельный клин; там рожь у него, там горох, там картошка - прямо-таки пестрое лоскутное одеяло!
- Ошалеть можно от всей этой бухгалтерии! - говорит Шарейка. - А он гудит, играет на нервах!..
Трактор виден нам отсюда, с межи.
На сплошном массиве понемонской пашни, как катер по озеру, ходит неутомимый железный пахарь и сеятель. Не умолкает с утра до ночи, как жаворонок, и даже ночью светят его фары.
- Ничего, Левон, - говорю я, чтобы успокоить Шарейку, - осенью запоет и у нас. И так, погляди, какая красота!
И впрямь красота, потому что вышли мы в поле толокой. Такая толока, какой от сотворения мира не бывало. Кони ходят попарно - и в плуге, и в сеялке, и в бороне... не в бороне, а в парных боронах "зигзаг", которых мы успели раздобыть несколько штук. Навоз на два смежных поля возит целый десяток подвод. Раскидывают его тоже вместе.
Начало сева. Тихо, тепло. Накануне, словно по заказу, прошел дождь, от которого пашня подошла, как тесто в квашне. Дядька Ячный стоит на коленях, увязая в пышной земле. Он сгребает в белый льняной фартук золотые зерна отборного понемонского овса. Рука у старика надежная, твердая, много земли перевернула она на своем веку, много зерен бросила на пашню. Старик тяжело встает. Прежде чем набрать из фартука первую горсть зерна, в былые времена он снял бы шапку, как делали это деды и прадеды, помахал бы рукой от лба к животу и от плеча к плечу. Но теперь это сделать даже старику неловко. Привычка привычкой, это правда, а все ж таки зачем кривить душой, когда и сам давно не веришь и других не раз поддевал колючим словом?.. Я, признаться, подумал-таки, что дядька затем шапку и снял, чтобы перекреститься. Но он снял эту шапку, глянул на меня, лукаво прищурив глаз, и швырнул ее наотмашь через межу, в озимь. А сам пошел, зашагал по пашне, ровно и широко разбрасывая перед собой золотистое зерно. Без шапки, с седой головой.
Сеяли мы и на новый лад.
Вот он стоит на нашем поле, агроном Воробей, глядит вслед новой сеялке и говорит:
- Прямо смешно, товарищ Сурмак. Она такая широкая, а он-то, клин, узкий. Она привыкла высевать... или, лучше сказать, не привыкла, а такова природа советской машины, что любит эта машина простор. Возьмем хотя бы сеялку, разве по таким ей, как эта, полоскам ходить?..
Что тут скажешь ему, Воробью? Отвык за двадцать лет на востоке и от полос, и от наших порядков.
Микола наш идет за сеялкой. Парень глаз с нее не сводит, следит, как ровно, как дружно сыплются зерна. Ему приятно, что уже и сеялка пошла по заболотским полям, что наши лошади в колхозной конюшне, на колхозных кормах не стали такими, как пророчили шептуны. Лошади легко идут в машине, а рядом с ними, за межой, по зеленям резвится еще один колхозный жеребенок. Ячный даже ртути - "живого серебра" - зашил жеребенку в "жичку" - красную ленточку на шее малыша. Чтобы случайно не сглазил лихой человек. Испокон веков ведется этот обычай. Да тут, собственно, и не в обычае дело, а просто от заботы, просто от радости видеть, как оно растет и множится, наше общее добро. Так пускай себе скачет, хоть и по озими.
Агроному смешно... Хоть и сам он рад не меньше нашего. Иначе не сидел бы здесь Воробей целыми днями, не вставал бы вместе со мной на рассвете, не следил бы так внимательно за всем. Сам помогал планировать посевы культур, учил, как и где вносить минеральные удобрения, наблюдал за очисткой семян и нормами высева.
На Первой Круглице блестит на солнце обтесанная сосна. Вкусно пахнет живицей, липнущей к мозолистым рукам плотников. Деловито постукивают топоры, мерно шоркает продольная пила, доносится то смех, то голоса.
- Раз-два, взяли! Друж-жно! На-жми!
На участке, которому уже не суждено больше быть вспаханным, венец за венцом растет сруб. Общественный амбар - наша новая колхозная постройка. Столбиками отмежеван большой кусок поля - площадь под колхозный двор. Она разделена на три основных сектора: складской, рабочий и животноводческий.
На площадке животноводческого сектора тоже уже началось строительство: копают ров под фундамент коровника - нашей первой постройки из самана.
Гаврусь Коляда, которого мы выбрали бригадиром по строительству, работает теперь, как хлопцы говорят, "по чертежам", потому что все строится по типовым проектам. "Мне только растолкуй как следует, - говорит он, - а я все и сам пойму". Растолковано все как следует. Кастусь Ячный часто сюда наезжает. И очень забавно смотреть, как Гаврусь подходит к своему кафтану, вынимает из кармана вдесятеро сложенный чертеж и важно разглядывает его, чтобы еще раз что-то проверить.
Без чертежей работает в деревне дед Милюк. С тремя подручными старик строит хату Зозулихе. Ровно, не спеша тюкает его бывалый топор, обтесывая сосну. И не мелкие щепки летят из-под топора, а цельная и длинная щепа откалывается от бревна. Из-за первых венцов сруба виден сколоченный дедом крест, а на кресте венок из весенних цветов, который сплела и повесила тетка Зозулиха.
Старый это обычай - ставить в новом срубе крест, но и обычай этот сегодня выглядит у нас по-новому.
Над землянкой дымится труба временной печки. В полдень дед Милюк взглядывает на солнце и объявляет своей команде, что пора обедать. Этот момент всегда подстерегает старая Зозулиха.
- Нет, нет, домой я вас не пущу, - выходит она на порог своей подземной хатки. - Моя работа, милые, мои и харчи. Щи сегодня сварила, и, как люди, с мясом...
Дед загоняет топор в бревно.
- Что ж, хлопцы, не годится и отказываться.
И послушная команда спускается вслед за ним в землянку.
Для деда Милюка, плотничавшего весь свой век, не новость - обедать за чужим столом. А эти начинающие плотники впервые обедают не дома. И радостное сознание, что ты сидишь за столом у человека, которому ты делаешь добро, пришло к ним теперь в первый раз.
Саманную бригаду, в состав которой вошла почти одна молодежь, возглавляет Володька Цитович.
Вон он где, наш "саманный завод", - возле самой дороги, в глинище. Костя Ячный и его техник только один день показывали, как это делается: копали вместе с нами яму, наладили первый замес и формовку. Теперь Володька заворачивает делом сам.
В круглой яме топчутся две лошади, размешивая глину. Все идет в это месиво: и солома с Бобруковых крыш, и труха всякая, и кострика... Возле другой ямы, где готовая масса дошла за несколько дней под соломенными матами, девчата и хлопцы формуют на новом току саманный кирпич. Сохнут готовые кирпичи на току, а раньше сделанные - в штабелях. Еще день-два, и начнем класть стены.
Кости Ячного сегодня нет: он где-то в другом колхозе, но дело и без него, понятно, не стоит на месте. Он знает, когда будет готов первый выход самана, он приедет вовремя и покажет нам кладку стен.
Весело, шумно на этом заводе.
Утром, когда солнце стоит еще низко над пущей за Неманом, наша молодежь приносит сюда смех и песни. Весь день звенят они, хотя и нелегко управляться здесь, на глине, с лопатой и носилками. А вечером, когда весь этот народ загорелый, веселый, с заскорузлыми от глины руками - начинает собираться домой, неутомимые руки пускают в ход нашу недавно приобретенную помпу: моют лошадей. Шлангом орудует сам бригадир Володька. И каждый раз вымытая лошадь получает на прощанье струю воды в хвост и под ребячливый хохот строителей стрелой вылетает на дорогу.
Луна словно застыла над полем. В белой гуще пышного вишневого цвета затих до утра пчелиный звон. После дневных тревог задремал под стрехой заботливый папаша - черногрудый воробей. За деревней, в росистом лозняке над нашей извилистой речушкой, поют соловьи. Но здесь их не услышать: их заглушают песни нашей молодежи.
Легко и чутко касаются ладов баяна грубоватые пальцы не до конца отмытых рук коваля. Цыганский чуб Алеся склонился над самым инструментом. Алесь как будто прислушивается, как будто удивляется, сколько чудесных звуков таится в душе его друга - баяна. Удовлетворенный, баянист рывком откидывает кудри со лба, и кепка его только чудом удерживается на затылке.
Хмель лугами,
Хмель лугами,
А пшеница полями.
Молодой наш Ясю,
Молодешенький,
Повечеряй с нами!..
Она разносится эхом - песня о наших прекрасных, спокойных просторах, о нашей бело-зеленой весне, о нашем золотом пшеничном лете. И большие черные глаза Алеся устремляются вслед за песней.
Окно открыто. Я сижу у окна.
Между землей и небом, на пирамиде гумна, вырисовывается давно знакомый силуэт аистова гнезда, а на гнезде - аист. Он не спит: тоже, должно быть, слушает. Далеко побывал старик, еще дальше, чем я. А все же никак, кажется мне, не может решить, какой край назвать родным, каким пирамидам отдать предпочтение. Об этом раздумывал он, длинноногий чудак, сидя на каменных египетских памятниках вековечного рабства, когда грустил по соломенным пирамидам наших замшелых крыш. Об этом раздумывает, должно быть, и сейчас...
- А отчего ж это она - моложе тебя, а учит в четвертом классе?
Это доносится ко мне из кухни, где горит лампа на столе и мать с Леной чистят картошку.
- У нее же и науки не больше, нежели у тебя, - продолжает старушка, - а ты все с младшими да с младшими. Дружба дружбой, а своего тоже уступать не надо.
Речь идет о Нине Савось, которая одна теперь живет в комнатке при школе. В словах матери беспокойство, наивная старческая забота, стремление не дать свое дитя в обиду.
А "дитя" это сперва улыбается - мне не видно, но я чувствую, - а потом объясняет маме, что с первым классом заниматься труднее, что у нее работа более ответственная.
- Ай-ай! - удивляется старушка. - А я, гляди ты, думала: малые детки малые бедки... А ведь и правда: как ты его сразу научишь, так оно потом тебе и будет читать. Только и заморочат же тебе голову за целый день, ой заморочат! Девчатки, известно, не так, а вот хлопцы, так, что ни говори... С иным родная мать не справится, а ты ведь одна, а их полная школа. Растут как грибки после дождя.
Лена заступается за своих воспитанников. И за мальчиков тоже, за исключением Толика Шарейки.
- Непоседлив, как воробей, - говорит она. - Так и вертится на месте, так и щебечет!
- В отца пошел, - говорит мама. - Тот тоже не по земле ходил, а по заборам. А пишет, должно быть, как курица царапает?
- Ну нет, - возражает Лена. - И пишет хорошо, и читает лучше всех. А что озорник, так это правда.
...Молодой наш Ясю,
Молодешенький,
Повечеряй с нами!..
Песня над деревней плывет, как плыла, радость звенит, как звенела. Сильный и задушевный голос Левона Шарейки, как всегда, выделяется среди других.
- А ты возьми такого шалого да на колени, - говорит мать про маленького Толика. - А не то линейкой постращай.
Услышав такой совет, учительница моя теряет свой серьезный педагогический тон и от души смеется.
И мать - мне не видно, я только догадываюсь - сначала удивленно смотрит на нее, а потом, спохватившись, говорит:
- Ай-ай-ай! Опять забыла, что теперь все у нас не так, как прежде, как в старое время!..
Старушке когда-то тоже пришлось быть учительницей. Правда, она и сама едва умела читать, а все же и Миколу и Валю научила различать буквы, из которых складываются родные слова. Меня читать по-белорусски научил еще отец. После него эта обязанность - учить - перешла ко мне. Нельзя сказать, чтобы я отлично справлялся с ней, особенно - обучая Миколу. Ученик был своевольный, непослушный, ну а "учителю" тоже на месте не сиделось. И мать обучала меньших сама, зачастую по старому обычаю, наставляя их на путь истинный жесткими махрами своего холщового фартука.
- А ты, Аленка, почитала бы мне что-нибудь, - помолчав, заговаривает опять старушка, - хотя бы завтра, в святое воскресенье. А то все вы каждый про себя. Ячный Степан, так тот, ишь, взял у меня очки на день, а день-то у него как затянулся - на целую неделю!
Дело тут, конечно, не в очках. Раньше мы платили матери за науку более добросовестно, читая ей время от времени вслух. Теперь и Микола и я всегда заняты, дома бываем мало, а Валя и совсем ушла из семьи. И старушка ухватилась за Лену. Читают они часто, и чтение это - когда я слышу его иногда или думаю о нем - кажется мне лучшим свидетельством их дружбы.
Книги, что были во время пожара на руках, стоят у нас на полке. К ним прибавился десяток-другой книг Лены. С каждой нашей поездкой в райцентр или в Барановичи библиотека пополняется. Но кннг на полке не становится больше: они всегда в расходе.
Лена читает сейчас "Спутники" Веры Пановой. Начала одна, без матери, и завтра придется читать сначала. Но это, как видно, не трудно тому, кто посвятил свою жизнь воспитанию. Вот и сейчас Лена, желая в двух словах сказать о книге, раззадоренная вопросами матери, начинает рассказывать подробно.
А над деревней звенит песня, уже третья после той, в которой жнеи приглашали Яся присесть к ним повечерять.
- Ай-ай, - вдруг заахала мать, - на что ж мы это столько начистили?! И под смех помощницы она ворчит: - Гуторь, гуторь, а волы в жито. Мы тут о том о сем, а руки сами знай чистят. На целый взвод наготовили, как в лесу, бывало.
- Праздник завтра, гостей позовем, - отзываюсь я из горницы.
- А ты сидишь там, ну и сиди, - смеется мать. - Набегался за день, вот и отдыхай. Мы уж тут сами как-нибудь, без тебя... Бери, Аленка, и лампу туда.