И эхо того воя одиноким криком вырвалось из души ее попутчика, стоном застряло в горле.
Сгущалась ночь, высоко в небе плыла луна, а где-то внизу ступала Женщина в белом, как и читала-рассказывала сестра милосердия, и летучая мышь обернулась волчицей, а та обернулась ящерицей и взбежала по стене на бледном челе больного.
Наконец в поезде наступила сонная тишина; только тогда книга выскользнула из рук мисс Минервы Холлидей и с глухим стуком упала на пол.
— «Requiescat in pace»? — с закрытыми глазами прошептал старый скиталец.
— Именно так. — Она с улыбкой кивнула. — «Покойся с миром».
С этими словами оба погрузились в сон.
Наконец они доехали до побережья.
В воздухе висела дымка, которая обернулась туманом, а туман обернулся ливнем, потоком слез бесцветного небосвода.
От этого бледноликий старик пробудился, пошамкал губами и воздал хвалу призрачному небу, а заодно и этому берегу, где гостили фантомы прилива; тем временем экспресс остановился под крышей вокзала, и толпа пассажиров ринулась с поезда на паром.
Стараясь держаться подальше от толчеи, призрак остался в вагоне один, как наваждение.
— Постой! — слабо и жалобно простонал он. — Как же я буду на пароме? Там негде спрятаться! Да еще таможня!
Но таможенники, увидев болезненное лицо, нахлобученную шапку и меховые наушники, быстро замахали флажками, чтобы эта робкая душа, убеленная холодом и годами, скорее поднималась по трапу.
Чтобы попасть в окружение грубых голосов, острых локтей и всеобщей сутолоки. Паром, вздрогнув, отчалил, и старая сестра милосердия поняла, что ее ледяной спутник опять начал таять.
Мимо с криками пронеслась ватага детворы, и Мисс Минерва Холидей решила, что пора действовать.
— Шевелись!
Она, можно сказать, сгребла в охапку своего подопечного и потащила его в ту сторону, куда бежали дети.
— Нет! — воскликнул он. — Там шумно!
— Такой шум тебе не повредит! — Она заталкивала его в какую-то дверь. — Этот шум целителен. Сюда!
Старик огляделся.
— Что я вижу, — пробормотал он, — игровая комната!
Сиделка увлекла его в самую гущу беготни и гомона.
— Дети! — обратилась она ко всем сразу.
Ребятишки замерли.
— Сейчас будем рассказывать истории!
Дети готовы были вернуться к своим играм, но она успела добавить:
— Страшные истории — о привидениях!
И как бы невзначай указала на немощного пассажира, который бледными, дрожащими пальцами сжимал шарф на ледяной шее.
— Всем сесть! — скомандовала медсестра.
Ребятишки загалдели и стали устраиваться на полу. Они сидели вокруг призрака с Восточного экспресса, будто индейцы вокруг вигвама, и смотрели, как полуоткрытый старческий рот холодят снежные бурунчики.
Призрак заколыхался. Тогда она поспешила спросить:
— А вы верите в привидения?
— Да! — вразнобой закричали дети. — Верим!
Тут призрак с Восточного экспресса приосанился. Его туловище окрепло. В глазах промелькнули крошечные, словно высеченные огнивом, искорки. На щеках зарозовели зимние бутоны. Дети подтягивались ближе, и с каждой минутой он делался выше и свежее. Палец-сосулька обвел детские лица.
— Сейчас… — зашелестел голос, — я… расскажу вам страшную историю. Хотите послушать про настоящее привидение?
— Хотим, хотим! — закричали дети.
И призрак повел свой рассказ; бледные уста, дыша туманами, притягивали дождливое марево; дети сбились в тесный кружок, который, словно догорающий костер, дарил ему блаженное тепло. Во время его рассказа сестра Холлидей, отступившая к дверям, видела то же самое, что видел ее спутник по ту сторону морских вод: белеющие тенями скалы, меловые скалы, спасительные скалы Дувра, от которых не так уж далеко до зазывного шепота башен, сводчатых подземелий и укромных чердаков, где испокон веков обитали призраки. Не отрываясь от этого видения, старая медсестра невольно потянулась к термометру, торчавшему из нагрудного кармана. Пощупала у себя пульс. На какой-то миг ей в глаза ударила темнота.
Тут раздался детский голос:
— А сам ты кто?
Кутаясь в невидимый саван, бледноликий пассажир напряг свою фантазию и дал ответ.
Только гудок перед швартовкой прервал долгую историю полночной жизни. За детьми стали приходить родители, чтобы увести их от старого джентльмена с туманным взглядом и едва слышным, пробирающим до костей голосом, который не умолкал до тех пор, пока паром не прижался боком к стенке причала; когда мать с отцом забрали последнего упирающегося мальчугана, старик и сиделка остались наедине в детской комнате, а паром дрожал сладостной дрожью, как будто тоже внимал рассказу о ночных ужасах, не пропуская ни слова.
Ступив на сходни, пассажир с Восточного экспресса отрывисто произнес:
— Нет. Я не нуждаюсь в помощи. Смотри!
С этими словами он уверенно сошел по трапу. За время рейса дети щедро добавили ему стати, румянца и голоса, а по мере приближения к Англии шаги его становились все шире и тверже; когда он ступил на причал, из тонких губ вырвался слабый, но радостный смех, и даже идущая позади сиделка перестала хмуриться, видя, как он припустил к поезду.
Словно ребенок, старик забегал вперед, и на нее нахлынуло умиление, если не сказать больше. Но вдруг ее сердце, устремившееся следом, пронзила чудовищная боль, накрыл полог мрака, и она упала без чувств.
В спешке бледноликий пассажир даже не заметил, что сиделки рядом нет — так он торопился.
На перроне он выдохнул: «Наконец-то» — и крепко ухватился за поручень. Но тут его охватило тревожное чувство, заставившее обернуться.
Минервы Холлидей нигде не было.
Впрочем, через какое-то мгновение она приблизилась, побледневшая, но сияющая лучистой улыбкой. Она трепетала и едва не падала. Настал его черед подхватить ее под руку.
— Голубушка, — промолвил он, — ты мне очень помогла.
— Будет тебе, — спокойно ответила она, выжидая, когда же он наконец по-настоящему ее разглядит. — Я, между прочим, никуда не спешу.
— Ты?..
— Я отправляюсь с тобой.
— Но ведь у тебя были свои планы?
— Они изменились. Теперь особо выбирать не приходится.
Повернувшись вполоборота, она поглядела через плечо.
На причале толпились люди — у трапа явно что-то произошло. Среди ропота и криков несколько раз послышалось: «Врача!».
Бледноликий старик уставился на Минерву Холлидей. Потом перевел взгляд на толпу, пытаясь высмотреть причину такого любопытства, но увидел только разбитый градусник, отлетевший в сторону. Тогда старческие глаза вновь устремились на Минерву Холлидей — она тоже неотрывно смотрела на разбитый термометр.
— Голубушка, милая моя, — выговорил он после долгого молчания. — Пойдем.
Она взглянула на него в упор:
— Синяя птица?
— Синяя птица! — кивнул он в ответ.
И помог ей сесть в поезд, который вскоре дрогнул, загудел и потянулся в сторону Лондона и Эдинбурга, в сторону торфяных болот, замков, темных ночей и вереницы столетий.
— Кто же там лежит? — спросил бледноликий пассажир, провожая глазами причал.
— Бог его знает, — сказала старая сиделка. — Не могу ответить.
Поезд уже набрал скорость.
А через двадцать секунд вокзальные рельсы и вовсе перестали дрожать.
Одна-единственная ночь
One Night in Your Life 1988 год
Переводчик: Е. Петрова
Когда он, преодолев на солидной скорости первый отрезок пути, добрался до Грин-Ривер, штат Айова, там стояло безоблачное весеннее утро в преддверии лета. На трассе его «кадиллак» с откидным верхом раскипятился под прямыми лучами солнца, но перед въездом в городок, среди раскидистой придорожной зелени, богатства мягких теней и шепота прохлады, машина успокоилась.
Тридцать миль в час, подумал он, — то, что надо.
За пределами Лос-Анджелеса, где горевшая от зноя дорога была зажата между каменистыми каньонами и обломками метеоритов, он выжимал из машины все — в таких местах волей-неволей гонишь на предельной скорости, потому что все вокруг наводит на мысли о чем-то стремительном, жестком и безупречном.
Но здесь сам воздух, напоенный зеленью, струился рекой, по которой автомобиль просто не мог мчаться, как посуху. Оставалось только довериться волнам лиственной тени и дрейфовать по пестрому от бликов асфальту, как речная баржа — к летнему морю.
Глянешь наверх, где могучие кроны, — и покажется, будто лежишь на дне глубокой заводи, отдаваясь прибою.
На окраине он остановился у киоска, чтобы съесть хот-дог.
— Надо же, — шепотом сказал он себе самому, — пятнадцать лет здесь не бывал. Деревья-то как вымахали!
Он вернулся к машине — высокий, загорелый, с неправильными чертами лица и редеющими темными волосами.
За каким чертом я еду в Нью-Йорк? — спросил он себя. Остаться бы здесь — зарыться в траву и лежать!
Он медленно двигался через старый город. В тупике на запасных путях стоял заброшенный ржавый паровоз, который давно не подавал голоса, давно выпустил весь пар. Жители входили в дома и магазины, а потом выходили из дверей так неспешно, словно их окружала теплая и чистая водная стихия. Замшелые каменные плиты делали любое движение мягким и бесшумным. Это был босоногий марк-твеновский городок, где детство, заигравшись, не страшится наказания, а старость приближается беспечально. От таких размышлений он даже хмыкнул вслух. А может, это только показалось.
Хорошо, что Элен со мной не поехала, подумал он. Ему явственно слышалось:
— Ну и дыра. Ты посмотри на эти лица: одно слово — провинция. Жми на газ. Черт побери, сколько еще тащиться до Нью-Йорка?
Тряхнув головой, он зажмурился, и Элен тут же перенеслась в Рино. Он звонил ей накануне вечером.
— Неплохо, что здесь можно по-быстрому развестись, — говорила она, отделенная от него тысячью миль жары. — Но сам городишко — просто мрак! Слава богу, хоть бассейн есть. Ну, а ты что поделываешь?
— Малой скоростью двигаюсь на восток. — Ложь. Он мчался, как пуля, чтобы оторваться от прошлого, чтобы оставить позади все, что можно. — Люблю сидеть за рулем.
— Сидеть за рулем? — переспросила Элен. — Не лучше ли сидеть в кресле самолета? Поездки на машине — такая тягомотина.
— Счастливо, Элен.
Он выехал из города. В Нью-Йорке ему нужно было появиться через пять дней, чтобы обсудить детали бродвейской пьесы, к которой душа не лежала с самого начала; затем предстояло мчаться в Голливуд и без всякой охоты доводить до ума сценарий, чтобы потом сломя голову нестись в Мехико-Сити, выкроив дни для торопливого зимнего отпуска. Ни дать ни взять, мексиканская петарда, размышлял он: лечу по раскаленной проволоке, бьюсь головой о стену, разворачиваюсь — и с воем несусь к другой такой же стене.
Тут он поймал себя на том, что разогнался на зеленых холмистых просторах до семидесяти миль в час, и благоразумно сбавил скорость до тридцати пяти.
Пару раз вдохнув полной грудью прозрачный воздух, он съехал на обочину. Вдали, на травянистом пригорке, среди вековых деревьев замаячила девичья фигурка, которая двигалась вперед сквозь непривычный для него зной, но почему-то не сходила с места; вскоре она исчезла — наверно, привиделась.
В час пополудни от земли исходило жужжание, как от мощного двигателя. За окном машины проносились блестящие штопальные иголки, как шипы жары. В воздухе роились пчелы, травы кланялись нежному ветру. Открыв дверцу машины, он ступил в плотный зной.
Одинокая тропка мурлыкала себе песню жуков, а ярдах в пятидесяти от шоссе ждала прохладная, тенистая роща, откуда, как из пещеры, веяло заветной влагой. Во все стороны тянулись клеверные холмы и открытое небо. Теперь одеревеневшие руки и ноги обрели подвижность, в холодном животе рассосалась железная тяжесть, а из пальцев ушла дрожь.
Вдруг в рощице на холме, уже совсем далеко, сквозь просвет в кустарнике он снова увидел все ту же девушку, которая уходила и уходила в теплую даль, пока не скрылась из виду.
Он медленно запер машину. Лениво направился в сторону рощи — его не отпускали звуки, которые своей неохватностью могли заполнить вселенную, самые прекрасные звуки на свете: перепевы беспечной речушки, которая стремится неведомо куда.
Отыскав эту речку, в которой сливались свет и тьма, свет и тьма, он снял одежду, искупался, а потом растянулся на гальке, чтобы обсушиться и передохнуть. Вслед за тем не спеша оделся, и на него нахлынуло потаенное желание, былое видение, родом из семнадцатилетия. Он не раз описывал и пересказывал его лучшему другу:
— Выхожу я весенней ночью — ну, ты понимаешь, когда уже закончились холода. Иду гулять. С девушкой. Через час мы приходим в такое место, где нас не видно и не слышно. Поднимаемся на горку, садимся. Смотрим на звезды. Я держу ее за руку. Вдыхаю запах травы, молодой пшеницы и знаю, что нахожусь в самом сердце страны, в центре Штатов, вокруг нас — города и дороги, но все это далеко, и никто не знает, что мы сидим на траве и разглядываем ночь… Мне хочется просто держать ее за руку, веришь? Пойми, держаться за руки… это ни с чем не сравнить. Держаться за руки так, чтоб было не различить, есть в них движение или нет. Такую ночь не забудешь никогда: все остальное, что бывает по ночам, может выветрится из головы, а это пронесешь через всю жизнь. Когда просто держишься за руки — этим все сказано. Я уверен. Пройдет время, все другое повторится раз за разом, войдет в привычку — но самое начало никогда не забудешь. Так вот, — продолжал он, — я бы хотел сидеть так долго-долго, не произнося ни слова. Для такой ночи слов не подобрать. Мы даже не будем смотреть друг на дружку. Будем глядеть вдаль, на городские огни, и думать о том, что испокон веков люди вот так же поднимались на холмы, потому что ничего лучше еще не придумано. И не будет придумано. Никакие дома, обряды, клятвы не сравнятся с такой ночью, как эта. Можно, конечно, сидеть и в городе, но дома, комнаты, люди — это одно дело, а когда над головой открытое небо и звезды, и двое сидят на холме, держась за руки, — это совсем другое. А потом эти двое поворачивают головы и смотрят друг на друга в лунном свете… И так всю ночь. Разве это плохо? Скажи честно, что в этом плохого?
— Плохо только то, — был ответ, — что мир в такую ночь остается прежним, и возвращение неизбежно.
Так говорил ему Джозеф пятнадцать лет назад. Джозеф, закадычный друг, с которым они трепались днями напролет, философствовали, как подобает в юности, решали проблемы мироздания. После женитьбы один из них — Джозеф — затерялся на задворках Чикаго, а другого судьба привела на Средний Запад, и вся их философия пошла прахом.
Он вспомнил свой медовый месяц. Они с Элен отправились в путешествие по стране: в первый и последний раз она согласилась на эту «бредовую затею» (то есть поездку на машине). Лунными вечерами они ехали сквозь пшеничные, а потом сквозь кукурузные просторы Среднего Запада, и однажды Томас решился:
— А не провести ли нам одну ночку под открытым небом?
— Под открытым небом? — переспросила Элен.
— Да хотя бы вот здесь. — Напускная небрежность давалась ему с трудом. Он махнул рукой в сторону обочины. — Смотри, какая красота, кругом холмы. Ночь теплая. Лучше не придумаешь.
— Боже правый! — вскричала Элен. — Ты серьезно?
— Почему-то пришло в голову…
— Деревенские луга, будь они трижды прокляты, кишат змеями и всякими паразитами. Еще не хватало на ночь глядя пробираться в чужие угодья — все чулки будут в зацепках.
— Да кто об этом узнает?
— Об этом, милый мой, узнаю я.
— Мне просто…
— Том, голубчик, ты ведь пошутил, правда?
— Считай, что этого разговора не было, — ответил он.
На трассе среди лунной ночи им попался заштатный, убогий мотель, где вокруг голых электрических ламп кружили ночные мотыльки. В душной комнатушке, где стояла одна железная кровать, воняло краской, из придорожного бара неслись пьяные крики, а по шоссе всю ночь напролет, до самого рассвета, грохотали тяжелые фуры…
Он углубился в зеленую рощу, прислушиваясь к голосам тишины. Тишина здесь звучала на разные голоса: это под ногами пружинил мох, от деревьев — от каждого по-особому — падали тени, а родники, разбегаясь в разные стороны, спешили захватить новые владения.
На поляне он нашел несколько ягод лесной земляники и отправил их в рот. Машина… да черт с ней, мелькнуло у него в голове. Если с нее снимут колеса или вообще растащат по частям — плевать. Расплавится на солнцепеке — туда ей и дорога.
Опустившись на траву, он подложил руки под голову и уснул.
Первое, что он увидел, проснувшись, — это собственные часы. Шесть сорок пять. Проспал почти целый день. Его щекотали прохладные тени. По телу пробежала дрожь, он сел, но вставать не торопился, а наоборот, снова прилег, опершись подбородком на локоть и глядя перед собой.
Улыбчивая девушка сидела в нескольких шагах от него, сложив руки на коленях.
— Я и не слышал, как ты подошла, — сказал он.
Да, походка у нее совсем неслышная.
Без всяких причин, если не считать одной-единственной тайной причины, у Томаса зашлось сердце.
Девушка молчала. Он перевернулся на спину и закрыл глаза.
— Живешь в этих краях?
Она действительно жила неподалеку.
— Тут и родилась, и выросла?
Именно так, никуда отсюда не уезжала.
— Красивые здесь места.
На дерево опустилась птица.
— А тебе не страшно?
Он выжидал, но ответа не последовало.
— Ты же меня совсем не знаешь, — сказал он.
Да ведь и она ему не знакома.
— Ну, это большая разница, — сказал он.
А в чем разница-то?
— Сама должна понимать — это другое дело, и точка.
Минут через тридцать — по его собственному ощущению — он открыл глаза и посмотрел на нее долгим взглядом.
— Ты и самом деле здесь? Или это сон?
Она спросила, куда он едет.
— Далеко — куда вовсе не хочется.
Понятно, все так отвечают. Здесь многие останавливаются, а потом едут дальше, куда вовсе не хочется.
— Вот и я так же, — сказал он, медленно поднимаясь. — А знаешь, я только что сообразил: ведь у меня с утра ни крошки во рту не было.
Она протянула ему узелок, захваченный из дому: хлеб, сыр, печенье. Пока он жевал, они молчали, а он ел очень медленно, чтобы не спугнуть ее неосторожным движением, жестом или словом. День близился к закату, в воздухе повеяло прохладой; и тут он решил присмотреться к ней повнимательнее.
И увидел: она хороша собой, у нее белокурые волосы и безмятежное лицо, а на щеках играет свежий, здоровый румянец совершеннолетия.
Солнце ушло за горизонт. Они по-прежнему сидели на поляне, а небо, покуда доставало сил, хранило закатные цвета.
Тут до него донесся неразличимый шепот. Она поднималась на ноги. Потянулась к нему, взяла за руку. Стоя рядом, они окинули глазами рощу и уходящие вдаль холмы.
Потом сошли с тропинки и начали удаляться от машины, от трассы, от города. Землю на их пути освещала розовая весенняя луна.
От каждой травинки уже исходило предвестие ночи, теплое дыхание воздуха, бесшумное и бескрайнее. Они поднялись на вершину холма и там не сговариваясь сели на траву, глядя в небо. Ему подумалось: не может быть, такого не бывает; он даже не знал, кто она такая и каким ветром ее сюда занесло.
Милях в десяти прогудел паровоз, который умчался сквозь весеннюю ночь по темной земле, полыхнув коротким огнем.
И тут ему снова пришла на ум все та же похожая на сон история, поведанная лучшему другу много дет назад. Должна быть в жизни такая ночь, которая запомнится навсегда. Она приходит ко всем. И если ты чувствуешь, что эта ночь уже близка, уже вот-вот наступит — лови ее без лишних слов, а когда минует — держи язык за зубами. Упустишь — она, может, больше не придет. А ведь ее многие упустили, многие даже видели, как она уплывает, чтобы никогда больше не вернуться, потому что не смогли удержать на кончике дрожащего пальца хрупкое равновесие из весны и света, луны и сумерек, ночного холма и теплой травы, и уходящего поезда, и города, и дальних далей.
Мысли его обратились к Элен, а от нее — к Джозефу. Джозеф. Интересно, у тебя это получилось? Сумел ли ты оказаться в нужное время в нужном месте, все ли сложилось, как ты хотел? Этого теперь не узнать, потому что кирпичный город, забравший к себе Джозефа, давно потерял его среди кафельных лабиринтов подземки, черных лифтов и уличного грохота.
Об Элен и говорить нечего, она даже в мечтах не познала такую ночь — просто у нее в голове для этого не было места.
А меня вот занесло сюда, спокойно подумал он, за тысячу миль от всего и всех на свете.
Над мягкой луговой темнотой поплыл бой часов. Раз. Два. Три. На рубеже веков в каждом американском городке, будь он самым неприметным, возводили здание суда: от каменных стен в летний зной и то веяло холодком, а башня, заметная издалека даже в темном небе, глядела в разные стороны четырьмя бледными ликами часов. Пять, шесть. Прислушавшись к бронзовым ударам времени, он насчитал девять. Девять часов на пороге лета; залитый лунным светом теплый пригорок дышит жизнью средь огромного континента, рука касается другой руки, а в голове крутится: мне скоро будет тридцать три. Но еще не поздно, ничего не потеряно, ко мне пришла та самая ночь.
Медленно и осторожно, как оживающая статуя, она поворачивала голову, пока глаза не устремились на его лицо. Он почувствовал, что и сам невольно поворачивает голову, как это много раз случалось во снах. Они неотрывно смотрели друг на друга.
Среди ночи он проснулся. Она лежала рядом без сна.
— Кто ты? — шепотом спросил он.
Ответа не было.
— Хочешь, я останусь еще на одну ночь? — предложил он.
Но в душе понимал: другой ночи не бывает. Бывает только одна-единственная, та самая ночь. Потом боги поворачиваются к тебе спиной.
— Хочешь, приеду следующим летом?
Она лежала, смежив веки, но не спала.
— Я даже не знаю, кто ты, — повторил он.
Ответа не было.
— Поедешь со мной? — спросил он. — В Нью-Йорк.
Но в душе понимал: она могла появиться только в этом месте и больше нигде, и только лишь в эту ночь.
— Но я не смогу тут остаться. — Это были самые правдивые и самые пустые слова.
Немного выждав, он еще раз спросил:
— Ты настоящая? Ты и в самом деле рядом?
Они уснули. Луна покатилась встречать утро.
На рассвете он спустился по склону, пересек рощу и приблизился к машине, мокрой от росы. Повернув ключ в дверце, он сел за руль и некоторое время не двигался с места, глядя назад, туда, где в росистых травах осталась дорожка его шагов. Он повернулся на сиденье, готовясь опять выйти из машины, и уже нащупал ручку дверцы, пристально вглядываясь вдаль.
Роща стояла безжизненно и тихо, тропа была пуста, шоссе тянулось вперед чистой, застывшей лентой. На тысячи миль вокруг ничто не нарушало покоя.
Он прогрел двигатель.
Машина указывала на восток, где неспешно занималось оранжевое солнце.
— Ладно, — вполголоса сказал он. — Эй, вы, я еду. Что ж поделаешь, раз вы еще живы. Что ж поделаешь: мир состоит не только из холмистых лугов, а как хорошо было бы ехать без остановки по такой дороге и никогда не сворачивать в города.
По пути на восток он ни разу не оглянулся.
К западу от Октября
West of October 1988 год
Переводчик: Е. Петрова
В конце лета двоюродные братья, все вчетвером, нагрянули в гости к Родне. В старом хозяйском доме места не нашлось, поэтому их устроили на раскладушках в сарае, который вскорости сгорел.
А Родня-то была не простая. Каждый перещеголял своих предков.
Если сказать: все они днями спали, а по ночам проворачивали всякие дела, то лучше и вовсе не заводить историю.
Если поведать: кое-кто из них наловчился читать мысли, а кое-кто — летать с молнией и опускаться на землю с листьями, то получится недомолвка.
Если добавить: одни вовсе не отражались в зеркале, а другие (в том же самом зеркале) принимали любую стать, масть или плоть, то это будет на руку сплетникам, хотя и недалеко от истины.
Обретались в доме и дядья с тетками, и родные с двоюродными, и деды с бабками — что поганки на опушке, что опята на пне.
А разных окрасов и вовсе было не счесть. Сколько можно намешать за одну бессонную ночь, столько и было.
Кое у кого еще молоко на губах не обсохло, а иные были ровесниками Сфинкса: застали ту пору, когда он только-только погрузил каменные лапы в прибрежный песок.
Вот такое невообразимое сборище, примечательное и числом, и подноготной, и норовом, и даровитостью. Но самой примечательной из всех была…
Сеси.
Сеси. На самом-то деле ради нее и наведывались сюда все родичи, а обняв ее, не торопились восвояси. Чудесных талантов у нее было множество — как зерен в спелом гранате. Вернее сказать, был у нее один-единственный дар, который искрился бесконечными узорами. В ней уживались все чувства всех живых созданий. В ней уживались все страсти, от первой до последней, какие с незапамятных времен изображались на холсте, на подмостках, на экране. Что ни попросишь — все исполнит.
Попроси вырвать у тебя душу, словно больной зуб, и унести к облакам, чтобы охладить пыл, — так она и сделает: поднимется ввысь, да еще облака выберет такие, которые набухли дождем, сулящим свежую траву и ранние цветы.
Попроси взять все ту же душу и облечь ее плотью дерева — наутро проснешься и почувствуешь: на ветках у тебя висят яблоки, а на зеленой макушке средь листвы распевают птицы.
Попроси обратить тебя в лягушку — и будешь днями напролет барахтаться в болоте, а по ночам квакать, выводя свои лягушачьи трели.
Захочешь стать чистым ливнем — и напитаешь собою все, что есть сущего. Захочешь стать луной — и тут же увидишь внизу затерянные города, выбеленные твоим сиянием до цвета савана, туберозы и бестелесного призрака.
Сеси. Она брала твою душу вместе с мудростью и наделяла ею хоть зверя, хоть росток, хоть камень — только слово скажи.
Понятное дело, Родня к ней тянулась. Понятное дело, никто не спешил прощаться после обеда, все засиживались допоздна после ужина, не расходились далеко заполночь — и так неделю за неделей!
Так вот, четверо двоюродных братьев тоже наведались в гости.
И на закате первого дня, почитай, хором спросили:
— А можно?..
Они стояли рядком в хозяйском доме, подле ложа Сеси, а та не выбиралась из постели ночами напролет и даже в полдень, потому что родным и близким все время требовались ее таланты.
— Что «можно»? — с ласковой улыбкой переспросила Сеси, не открывая глаз. — Чего вам хочется?
— Мне… — начал Том.
— Как бы это… — сказали Уильям и Филип.
— А ты сумеешь?.. — спросил Джон.
— Перенести вас в здешнюю психушку, — угадала Сеси, — и показать, что творится в головах у дуриков?
— Точно!
— Сказано — сделано! — кивнула Сеси. — Идите к себе в сарай и ложитесь спать.
Все четверо помчались со всех ног. Улеглись.
— Молодцы. Повернулись бочком, сели торчком… и полетели гуськом! — промолвила она.
Их души вырвались наружу, как пробки. Воспарили, как птицы. Блестящими, но невидимыми иголками проникли в большие и маленькие уши, коих предостаточно было в лечебнице для умалишенных, что стояла за оврагом, у подножья холма.
— Ах! — Увиденное привело их в восторг.
Пока братья витали, где им хотелось, сарай сгорел дотла.
Домочадцы, охваченные паникой, сбились с ног, пока таскали воду, и никто не задумался, что же хранилось в том сарае, куда подевались братья-летуны и к чему приложила руку Сеси, которая сейчас крепко спала. До того безмятежен был сон общей любимицы, что она даже не услышала, как завывает пламя, и не ужаснулась, когда рухнула крыша, похоронившая четыре факела в виде человеческих фигур. А двоюродные братья не сразу сообразили, каково будет жить дальше, если от тела остался один пшик. Но вскоре небеса содрогнулись от немого грома: он прокатился по всей округе, дал пинка бестелесным духам погибших братьев, раскружил их четверку на крыльях ветряной мельницы и опустил на ветки деревьев. В это мгновение Сеси охнула и спустила ноги на пол.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.