Основания для такого утверждения видим в наличии принципиально новой исторической перспективы, открывшей перед исследователем такие хронологические глубины, о каких не могли и догадываться наши предшественники. Еще до недавнего времени тексты, составленные в 70-х годах XI в., считались если не изначальными, то, по крайней мере, ”ранними”. Теперь они квалифицируются как поздние (например, сочинение Иакова Мниха). Поэтому необходимо пересмотреть и абсолютную хронологию в связи с текстологической стратиграфией имеющихся литературных версий, вместе с тем и последовательность стадий.
Многочисленные варианты сочинений, дошедших до нас, содержат важную информацию, в ряде случаев еще не вполне усвоенную. Большинство ”дополнительных” подробностей или расхождений, безусловно, появилось в результате искажения первоначального текста, но некоторые отражают реальные сведения, по каким-то причинам утраченные главной традицией. Достаточно напомнить известные нам сообщения Никоновской летописи, объединившие имя Владимира с именами патриарха Фотия и митрополита Михаила.
Приведем еще один пример, который, по нашему мнению, является характерным. ”Житие особого состава” содержит эпизод, посвященный семье ”корсунского князя”. Из этого эпизода следовало бы, что причиной таврического похода киевского князя было ”добывание невесты” — мотив, весьма распространенный в восточнославянском фольклоре. Это давало основания исследователям, начиная еще с Н. Костомарова [301, с. 157; 197, с. 420—421; 748, с. 62], считать ”корсунский эпизод” внеисторическим преданием [45], по крайней мере в его мотивационной части, — мнение, которое мы решительно отрицаем.
”Житие особого состава”, как уже отмечалось, — памятник сравнительно поздний, по характеру близкий к хроникам XVI в., насыщенным фольклорными (и псевдофольклорными) элементами. Достоверность его оригинальных сообщений очень низка. К ним относится и эпизод с ”Корсунской княжной”, являющийся не более чем реминисценцией истории несчастной Рогнеды [320, с. 229—300].
На этом можно было бы поставить точку, не вдаваясь в анализ других отклонений, к числу которых относим и появление на страницах повествования корсунских князя и княгини. Таких вообще не существовало, поскольку Херсонес был провинциальным городом (центром фемы) Византийской империи и местопребыванием управляющего области — стратига. Однако в дальнейшем изложении называются имена послов Владимира, которые после взятия Херсонеса ездили в Константинополь для переговоров с императорами Василием и Константином: Олег и Ждиберн [748, с. 47]. Здесь видим сообщение совсем другого порядка, отмахнуться от которого было бы неосторожно. Однако в одном из вариантов ”Проложного жития” читаем: Владимир ”шедъ, взя Корсунь градъ, князя и княгиню уби, а дщерь ихъ за Ждђберномъ. Не распустивь полковь и посла Олга, воеводу своего, съ Ждђберномъ въ Царьградь къ царемь просити за себе сестры ихъ” [там же, с. 32]. Рукопись, содержащая цитированный текст, датируется XV в.
Благодаря ей можем признать, что заимствованная легенда об изнасиловании ”княжны” была слита с другими преданиями, которые, вероятно, содержали вполне реальные исторические сведения (брак Ждиберна). Не видим оснований для отрицания, того, что лица с названными именами действительно выполняли дипломатические поручения Владимира. В Житии особого состава фигура Ждиберна заслонила личность Анастаса: именно ему Владимир будто бы был обязан советом, переданным с помощью стрелы. Некоторые исследователи придают этой версии большее значение, чем летописной: воину-варягу уместнее владеть луком и стрелами, чем попу [357, с. 337].
Впрочем, нельзя исключать и ”объединенный” вариант, согласно которому Анастас и Ждиберн действовали вместе в сговоре, — хитроумный пресвитер придумал коварный план, а воин-наемник с помощью меткого выстрела передал инструкцию врагу.
Вполне понятно, почему имя Ждиберн исчезло с летописных страниц: Анастас Корсунянин, стремясь приписать одному себе заслуги перед Владимиром, позаботился, чтобы имя помощника не фигурировало в тексте повествования.
Изложенные соображения по поводу одного ”загадочного” эпизода, считаем, должны определенным образом ориентировать исследователя. Степень сложности и степень информативности имеющихся источников, вне сомнения, окажутся значительно выше, чем об этом можно думать сегодня. Дальнейшие исследования, безусловно, должны пролить дополнительный свет на содержание исследуемых событий.
ГЛАВА VI
ПОСЛЕДСТВИЯ ХРИСТИАНИЗАЦИИ КИЕВСКОГО ГОСУДАРСТВА
Утверждение христианства на Руси имело далеко идущие и многогранные последствия для всестороннего развития общественной жизни. К сожалению, они не оценены должным образом. Более того, в опубликованных работах встречаются не просто неверные, а деструктивные по своей тенденциозности утверждения.
Дореволюционная историография, в преобладающем большинстве стоявшая на позициях официальной ”истинно православной” платформы, слишком переоценивала значение религиозной реформы Владимира, приписывая ей универсальное содержание. В соответствии с устоявшимся тезисом с утверждения христианства начиналась подлинная история древнерусской цивилизации. Предшествующее время тонуло во мраке невежества и дикости. Благодаря греческой вере Русь якобы получила действительное упорядочение государственной жизни, должную социальную структуру, политические и юридические институты, не говоря уже о духовной культуре. Выходило, что только с 988 г. начались каменное строительство, письменность, литература, философия, зародыши позитивных знаний, просвещение, изобразительное искусство, музыкальная культура. Эта тенденция справедливо отвергнута в советской литературе.
Не лучше и противоположная тенденция — недооценивать или принижать значение христианства в истории Руси, — которая порой преподносилась как прогрессивная установка под лозунгом борьбы против религиозных пережитков и клерикальных концепций. Она имела две формы, которые нередко объединялись. Во-первых, отрицание вообще какой-либо существенной роли христианства в историческом развитии Руси, а во-вторых, утверждение негативного влияния новой веры на состояние восточного славянства. Это дало основания академику Б. Д. Грекову квалифицировать проблему крещения Руси как ”запутанный вопрос” [190, с. 379].
Оснований для негативной оценки самого акта христианизации было два: во-первых, новая религия утверждала и укрепляла феодальный строй, а тем самым и эксплуатацию одной части населения другой; во-вторых, христианство как религия давало искаженное представление об окружающем мире.
Эта тенденция имела антиисторический, антидиалектический характер. Она ставила проблему абстрактно, отвлекаясь от реальных условий эпохи и от тех альтернатив, которые могли быть противопоставлены христианизации.
С 1934 г. в советской литературе введение христианства на Руси рассматривается как позитивный факт, благотворно влияющий на развитие древнерусского общества [54]. К сожалению, историки ограничивались общими формулировками, не вдаваясь в углубленный анализ и всестороннюю аргументацию. Основным аргументом оставалось положение об активном влиянии христианства на прогресс древнерусской культуры, которое в дореволюционной историографии претерпело наибольшую деформацию.
Попытаемся определить, что же во введении христианства было прогрессивным, что ошибочным, и вывести, наконец, нужную ”равнодействующую”. При этом следует разделять два вопроса, хотя и связанные друг с другом, но далеко не тождественные: христианское учение как идеологическую систему с ее философско-мировоззренческими, социальными и этическими возможностями и жизненную практику церкви как общественной организации с четко выраженной классовой позицией. Утверждение христианства на Руси было закономерным актом, подготовленным всем ходом исторического развития и глубоко мотивированным объективными потребностями эпохи. Необходимость замены отжившего многобожия монотеизмом диктовалась в первую очередь социально-экономическими условиями раннеклассового общества. Дело отнюдь не во внешней оболочке, не в том, что именно пришло на место оскудевшего язычества — христианство, ислам, иудаизм, буддизм или что-либо подобное. Суть дела в том, что новая религия представляла собой принципиально новый шаг в общественном прогрессе.
Основным недостатком почти всех высказанных в литературе оценок было то, что процесс христианизации Руси рассматривался независимо от конкретных исторических условий. Вне внимания оставался основополагающий факт, что христианство в Древнерусском государстве заменило собой первобытное язычество, что это событие следует оценивать в сравнении этих двух идеологических систем. Но здесь мы вынуждены констатировать наличие довольно странных утверждений, которые никак не отражают реальную ситуацию. Имеется в виду антидиалектическая мысль, что христианство и язычество представляют собой две формы одного и того же явления, потому что суть учения и там и там составляла вера в сверхъестественные силы.
”Христианство нельзя противопоставлять язычеству, — пишет Б. А. Рыбаков, — так как это только две формы, два различных по внешности проявления одной и той же первобытной идеологии” [539, с. 390]. Мы считаем, что это — принципиально разные сущности, поданные в сходной мистической форме. Далее: ”Христианские миссионеры, шедшие к славянам или германцам, не приносили с собой ничего принципиально нового; они несли только новые имена для старых богов, несколько иную обрядность и значительно более отточенную идею божественного происхождения власти и необходимости покорности ее представителям. Мировоззрение же миссионеров не отличалось от мировоззрения языческих жрецов, колдунов и знахарей” [539, с. 390—391]. Это подобно тому как если бы кто-то утверждал, что между ”линией Платона” и ”линией Демокрита” в философии нет никакой разницы, поскольку обе стремились постичь бытие; единственно, что первая провозглашала основой вселенной дух, а вторая — материю.
Подобные заявления вызывают искреннее удивление. В отличие от язычества христианство представляло собой идеологическую систему не первобытного, а классового общества, и в описываемый период составляло важнейшую часть в надстройке окончательно сформированного феодализма. И конечно же не обрядовыми действиями определялась суть обеих религиозных систем как надстроечного явления.
”И язычество, и христианство, — пишет Б. А. Рыбаков, — в равной мере основаны на вере в сверхъестественные силы, ”управляющие” миром” [539, с. 390]. Так ли это? Язычество действительно базировалось на мистической основе, но христианство вобрало в себя все основные достижения античной философии, и трудно сказать, какой из компонентов преобладал. Конечно, вера представляет собой основу всякой религии, и формулу Б. А. Рыбакова в этом плане можно отнести к любой из них. С таким же успехом можно, скажем, утверждать, что феодализм ”нельзя противопоставлять” рабовладению или капитализму, так как все эти системы базируются на эксплуатации человека человеком. Если следовать такой философии, любой исторический процесс неизбежно утратит конкретное содержание и превратится в абстракцию.
Правда, следует отметить, что автор добросовестно опровергает самого себя: ”Главное отличие христианства заключалось в том, что свой исторический путь оно проходило в условиях резко антагонистического классового рабовладельческого общества, а дальше — в трудной обстановке кризиса и перехода к феодализму” [539, с. 390].
Дело в том, что язычество и христианство отражают принципиально разные этапы общественного развития. Они развивались в разных условиях: первое в рамках доклассового строя, второе — в условиях антагонистического общества со сложной классовой структурой. Сопоставлять их недопустимо, а тем более — провозглашать общественную равнозначность. Безусловно, их необходимо не только различать, но и противопоставлять друг другу в силу принципиально разных социальных функций; ведь каждая надстройка прежде всего призвана утверждать свой базис, и характер последнего определяет ее место в системе исторического прогресса. В противном случае не избежать неминуемой аберрации в осмыслении социального процесса.
Если согласиться с Б. А. Рыбаковым, то религиозный акт 988 г. будет просто непонятным. Действительно, что же мешало Владимиру Святославичу решать государственные дела на почве язычества, если оно по идеологическому содержанию не отличалось от христианства? Оставим в стороне Аскольда и его время: обращение 860 г. могло бы толковаться как проявление личных вкусов и представлений. Однако ”равноапостольного” князя никак нельзя заподозрить в симпатии к греческой вере. И если он все-таки был вынужден капитулировать перед ненавистной ему религией, то для этого должны были быть серьезные основания.
Общественное развитие восточного славянства уже в начале новой эры определило постепенное проникновение христианского монотеизма в местную среду, где он находил благоприятную почву. Позиции греческой веры завоевывались и укреплялись не волей отдельных лиц, а в силу объективного хода вещей.
Буржуазная наука оценила общественные преимущества христианской идеологической установки перед языческой, но не смогла осознать социальную суть этих преимуществ.
Так, С. М. Соловьев писал: ”Русское язычество было так бедно, так бесцветно, что не могло с успехом вести спора ни с одною из религий, имевших место в юго-восточных областях тогдашней Европы, тем более с христианством” [634, с. 178]. ”Христианство было уже давно знакомо в Киеве вследствие частых сношений с Константинополем, который поражал русов величием религии и гражданственности. Бывальцы в Константинополе после тамошних чудес с презрением должны были смотреть на бедное русское язычество и превозносить веру греческую”; киевляне ”употребили все средства для поднятия своей старой веры в уровень с другими, и все средства оказались тщетными… При старой вере нельзя было оставаться…” [634, с. 181].
Согласно С. Ф. Платонову, ”не достигшее большого развития и не имевшее внутренней крепости языческое миросозерцание наших предков должно было легко уступать посторонним религиозным влияниям” [482, с. 77].
Д. И. Багалей отмечал: ”Русское язычество оказалось несостоятельным в особенности в глазах тех, кто ознакомился с другими, более развитыми религиями” [43, с. 213—214].
Н. А. Рожков писал: ”Во всех отношениях… христианство было несравненно более организующим и общественным нравственным средством, чем язычество. Поэтому оно и восторжествовало” [560, с. 229].
В. А. Пархоменко также отмечал, что христианство ”стучало в душу грубого славянина”; оно привлекало его внимание к более культурной и интересной жизни христиан [458, с.106].
Как видим, ни один из цитированных исследователей ни словом не коснулся социальных или политических моментов. Речь идет лишь о внешней стороне дела, скорее о впечатлении постороннего наблюдателя, даже не пытающегося осознать внутреннее содержание исторического явления. Буржуазные исследователи, осмыслив закономерный, исторически необходимый характер христианизации Руси, не смогли объяснить глубинных причин, обусловивших и определивших этот процесс.
Язычество и христианство представляют собой две принципиально разные ступени в умственном развитии восточного славянства, продиктованные переломом в сфере социально-экономического развития. Первое отжило свой век и стало мертвой схемой. Оно давно утратило способность выполнять функцию надстроечного явления, решительно не отвечало потребностям эпохи, а потому должно было уступить место несравнимо более сложной и идейно богатой системе. Вместе с разрушением социально-экономического базиса первобытнообщинной формации должна была исчезнуть и религиозная надстройка. Утверждение нового феодального базиса определило и безусловную победу новой надстройки, каковой в условиях средневековой Руси могло быть только христианство.
Социально-экономическая структура. Утверждение новой религии реально затрагивало любые проявления социальной жизни. Было бы ошибкой недооценивать хотя бы одну сторону ради гиперболизации другой, но любая оценка неизбежно будет иметь относительный характер. Нельзя квалифицировать что-либо абстрактно, необходимо исходить из конкретных исторических условий.
Христианство утверждало феодализм — антагонистическую систему, базирующуюся на эксплуатации одной части общества другой. В этом отношении новая вера действительно становилась орудием угнетения и насилия в руках эксплуататоров. Однако феодальный строй для Руси IX—Х вв., по сравнению с первобытнообщинным, уже давно ставшим оковами на пути исторического развития, был явлением прогрессивным. Итак, победа новой идеологии связана с победой нового общественного строя.
Как идеологическая надстройка каждая религия представляет собой фантастический слепок с реальной общественной структуры. Первобытнообщинный строй, базирующийся на признании (хотя бы формальном) социальной равноправности всех членов общины, утверждал адекватное равенство креатур собственного пантеона. Иерархия божеств носила слишком условный и приблизительный характер. Попытка поставить над сонмом языческих богов верховное божество — Зевса у греков, Юпитера у римлян, Перуна у славян, Вотана у германцев, Одина у скандинавов, и т. д. — нигде не дала положительных результатов. Осуществляемая на заключительных этапах развития языческих систем, т. е. при переходе общества к классовому строю, эта попытка, как и всякий паллиатив, была обречена на полное поражение. Во всяком случае альтернативным дополнением должна была стать тенденция к обожествлению реальных носителей публичной власти — царей, императоров, героев и т. д. Так было в древнейших деспотиях Эйкумены, в античных державах; нечто подобное происходило и у варварских народов Европы, в том числе и на Руси.
Каждая религия отражает (пусть в преобразованном, деформированном виде) реальную действительность и является своеобразной проекцией земной жизни в сферу фантастических представлений. Другое дело, какая сторона действительности доминирует в каждой конкретной системе. Не бог создал человека ”по образу и подобию своему”, а наоборот, человек создает бога (или богов) по собственному уподоблению. Соответственно бог выступает перед паствой то в образе праотца-патриарха, то воина-полководца, то феодала-правителя.
Каждое общество стремится спроецировать на небо социальную структуру, которую оно утверждает на земле. Христианство, которое сменило язычество, конструировало на небесах структуру, по своему характеру подобную земной. Оно признавало сложную иерархию сверхъестественных креатур, что достаточно хорошо отвечало сословной иерархии средневекового общества. Кроме верховного божества (собственно бога — единого в трех ипостасях), которому на земле соответствовал верховный правитель — император, король, великий князь и т. д., существовал сонм небесных сил, который точно повторял иерархию на земле.
”Ангельский чин” делился на четко размежеванные разряды и сословия. Всего их было три и каждый, в свою очередь, делился на три категории, получившие название ”ликов”. Первый (высший) разряд представляли серафимы, херувимы и престолы; второй — хозяйства, силы и власти; третий — начала, архангелы и ангелы. В начальный период христианства была распространена концепция, согласно которой все ангелы признавались равными по своей природе. Такое представление возникло в среде обездоленных слоев общества, однако было официально осуждено в 653 г. на Константинопольском Вселенском соборе. Организация ”небесного воинства” хорошо отвечала организации ”воинства земного” — многочисленным категориям феодалов, от простых рыцарей до князей, герцогов, графов.
К ним необходимо добавить ”лик святых” — лиц земного происхождения, которые на протяжение длительной истории христианской церкви систематически пополняли ее пантеон. Прежде всего это ветхозаветные персонажи — патриархи, судьи, пророки и т. д., которые жили и действовали за много столетий до проповеди Христа. Однако и история самого вероучения породила множество святых различного вида. Они разделялись на апостолов, мучеников, преподобных (иноков-подвижников), отцов церкви и иереев, имеющих особенные заслуги перед церковью. Владимира Святославича стремились отнести к ”равноапостольным”, т. е. к первой из перечисленных категорий.
Развитой системой небесной иерархии христианская вера, конечно, очень импонировала элите средневекового общества. Такая иерархия освящала вполне реальную, юридически утвержденную иерархию феодального общества, а еще глубже — систему экономических отношений (иерархию землевладения).
Подчеркнем, что сама церковь приняла и ввела у себя аналогичную многоэтажную систему сословного (и административного) подчинения. Эта система органично вошла в общую социальную структуру феодализма: ”князья церкви” контаминировались с обычными князьями — землевладельцами и воинами. Иерархия православной церкви, в частности, определяла три ранга: епископы (архиереи), которые руководили определенными диоцезами, т.е. провинциями (епархиями); пресвитеры (священнослужители, имеющие право литургии) и дьяконы (служители, то есть помощники пресвитеров). Эти три степени, в свою очередь, разделялись на группы. Например, дьяконский чин включал иподьяконов, дьяконов и архидьяконов; архиерейский — епископов (епархов), архиепископов (митрополитов) и патриархов.
Вскоре после своего образования древнерусская православная церковь сама превратилась в феодального землевладельца и эксплуататора, став, таким образом, непосредственным элементом правящей социально-экономической системы. История древнерусского церковного землевладения в начальном периоде его развития еще не исследована. По-видимому, основным источником его были бенефиции — пожалования со стороны государственной власти и частных лиц из числа высших феодалов. Масштабы этого явления в период до нашествия Батыя слишком преувеличены в той специфической разновидности литературы, которая в основном проявляла интерес к данному сюжету.
К сожалению, мы не имеем никаких сведений о церковном землевладении периода Аскольда (если оно существовало, хотя есть основания думать, что Переяслав был владением митрополита) , а тем более — длительного периода, когда христианство утратило значение государственной религии и вело упорную борьбу с язычеством. Главным источником материального обеспечения древнерусской церкви в то время были милостыня и плата за требы. Десятина, пожалованная Владимиром в связи с освящением кафедрального собора, — первое достоверное известие о церковных доходах, которые, однако, еще не приобрели посессионного характера и не включили церковную организацию непосредственно в процесс производства. В дальнейшем десятины вводились в других городах (в первую очередь епископских) и получили универсальное значение.
Сведения о земельных бенефициях в XI—XII вв. немногочисленны, а в ряде случаев не конкретны и не во всем понятны. ”Повесть временных лет” сообщает, что великий князь Изяслав Ярославич пожаловал Печерскую гору новооснованному здесь монастырю [250, с. 492]. Это сообщение помещено под 1051 г., но во вставной новелле, посвященной возникновению Печерской обители. В действительности пожалование приходится на время между 1054 и 1068 гг.; это самое древнее упоминание о монастырском землевладении в древней Руси. При этом, однако, следует подчеркнуть очень важное обстоятельство, на которое до сих пор как-то не обращали внимания. Речь идет не о поле, т.е. не о землях, пригодных для обработки под посевы, а о бросовой территории, предназначенной для непосредственного заселения. Причем только самой территории, без феодально зависимых крестьян.
Нестор в ”Житии Феодосия” неоднократно упоминает села, принадлежащие Печерскому монастырю. Сведения относятся ко времени до 1074 г. (год смерти Феодосия Печерского) [707, с. 93, 119, 120, 122, 127]. В Ипатьевской летописи находим ретроспективную запись о большом бенефиции Ярополка Изяславича Печерскому монастырю; он отписал ему ”всю жизнь свою” и частные владения в четырех волостях: Небльской, Деревской, Луцкой и в районе Киева [250, с. 492]. Дочь Ярополка Анастасия, жена князя Глеба Всеславича, отписала Печерскому монастырю пять сел с челядью [250, с. 492—493]. В последнем сообщении имеем бесспорный пример феодального землевладения.
Ряд бенефициев XII в. известен в Новгороде благодаря грамотам, тексты которых дошли до нас. Так, в начале 30-х годов великий князь Мстислав Владимирович вместе со своим сыном Всеволодом подарил Юрьеву монастырю село Буйцы ”с данью, и с вирами, и с продажами” [186, № 80]. Всеволод Мстиславич отказал тому же монастырю ”Княжью риль” (полосу земель на юг от города между Волховом и озером Мячином) [там же, № 79] и село Ляховичи в низовьях р. Ловать [там же, № 81]. Его брат Изяслав Мстиславич дал большое пожалование Новгородскому монастырю св. Пантелеймона [там же, № 82], состоящее, однако, не из обрабатываемых земель, а из приречных угодий (луга, сенокосы и т. д.) [791; 792, с. 60—79].
В том же Новгороде Варлаам Хутынский (в миру боярин Алексей Михайлович) отказал основанному им монастырю св. Спаса ”землю и город, и ловища, и пожни” [193, с. 106; 221, № 5]. Князь Святослав Ольгович в грамоте 1137 г., которая многим исследователям кажется загадочной, регламентировал новгородскую десятину и в то же время определил земельные владения, с каких она должна была поступать [190, с. 244—245; 195, с. 143—145; 792, с. 80—90]. Известная уставная грамота Всеволода Мстиславича церкви св. Иоанна на Опоках (”Ивановское сто” купцов-вощинников) фиксировала пошлины в пользу попов того храма [441, с. 560].
Ипатьевская летопись под 1160 г. упоминает сельцо, принадлежащее церкви св. Спаса в Чернигове [250, с. 507]. Около 1150 г. смоленский князь Ростислав Мстиславич дал уставную грамоту на земельные владения местной епархии с подробной описью всех поступлений. Эта грамота дошла до нас в копии XVI в. вместе с подтверждающей грамотой первого смоленского епископа Мануила и приложениями более позднего времени [627, с. 75—80].
Андрей Боголюбский в 1158 г. заложил во Владимире-на-Клязьме кафедральную церковь Успения и дал ей ”много имђнья, и свободы купленыя и з даньми, и села лђпшая, и десятины в стадђхъ своихъ, и торгъ десятыи” [320, с. 348]. Бенефиций был настолько большим, что наследники Андрея после его смерти попытались осуществить частичную секуляризацию (правда, неудачно) [195, с. 144; 250, с. 598—599]. Лаврентьевская летопись сообщает о пожаловании Печерскому монастырю в Суздальской земле нескольких сел неким Ефремом [320, с. 238]. Личность бенефицианта вызвала разные мнения в литературе: одни исследователи отождествляют его с ростовским епископом Ефремом, другие считают его боярином.
Наиболее распространенную форму материальной поддержки церкви, очевидно, представляли денежные вклады или ценности. Так, Нестор Летописец в ”Житии Феодосия” писал, что много правителей (вельмож) приходили к ”немоу (Феодосию. — М. Б. ) благословления ради и от имђнии своихъ малоу нђкакоу часть подающи имъ” [707, с. 88]. Ниже: ”князи и боляре прихожаахоу къ великоумоу Феодосию…, приношаахоу емоу нђчьто мало отъ имђнии своихъ на оутђшение братии, на състроение манастырю” [707, с. 93]. Упомянутый выше князь Глеб Всеславич подарил Печерскому монастырю 700 серебряных и 100 золотых гривен [250, с. 492] — огромную по тем временам сумму.
Освящая частное владение и собственные богатства, христианская церковь активно способствовала имущественному расслоению древнерусского общества и утверждению власти имущих. Превратившись в крупного феодала-землевладельца, получая презенты от светских землевладельцев, древнерусская церковная организация стала могущественной опорой феодального строя, активнейшим образом способствуя его дальнейшему утверждению и развитию.
Политика. Социально-экономическая система являлась основой исторического прогресса и решительно влияла на развитие общественной жизни. Укрепляя феодальный строй на Руси, христианство тем самым способствовало и укреплению Древнерусского государства и упрочению его политического могущества. Этот процесс был непосредственным проявлением общей тенденции к историческому прогрессу, поскольку каждое государство, являясь политической надстройкой над экономическим базисом, призвано утверждать его господство. Здесь мы имеем пример сложного взаимодействия, когда одна надстройка (религиозная) действует на базис не прямо, а посредством другой надстройки (политической).
Формирование и утверждение древнерусской государственности происходили в сложной обстановке. Русь граничила не только с народами, накопившими опыт государственного существования (Византия, Хазария, кавказские страны), но и с государственными образованиями, возникшими одновременно и параллельно ей (Дунайская Болгария, Моравия и Чехия, Польша, Венгрия, Волжская Булгария); наконец, с многочисленными племенами, которые еще только вступали на путь формирования классовых отношений или пребывали на стадии общинного строя (Литва, угро-финские народы в Поволжье и на Севере, тюркские кочевники южнорусских степей).
Внутри древнерусского общества, в свою очередь, происходила борьба между различными слоями населения, и в частности разными группами господствующего класса. Это также отражалось на политическом положении Руси. До административной реформы Владимира Святославича Русь представляла собой довольно эфемерное образование, которое держалось на военном авторитете киевского правителя. Верховная власть великого князя неодинаково оценивалась в Киеве и на периферии и интерпретировалась разными слоями феодального класса, что временами приводило к вооруженным столкновениям. Во всяком случае политическая система, кристаллизующаяся в раннефеодальной Руси, требовала глубокого идеологического обоснования, которое можно было бы противопоставить локальным тенденциям или претензиям.
Средневековье признавало, по сути, единую политическую модель управления — единовластие, правда, в многочисленных вариациях и разновидностях. Принцип наследственной монархии являлся наиболее распространенной, но не исключительной формой государственного устройства, базирующейся на этом принципе. Те республиканские образования, которые возникали в отдельных уголках феодальной Эйкумены (как орденские владения, североиталийские города-коммуны, Новгородская республика, Священная Римская империя германской нации, Речь Посполитая, голландские штаты, швейцарские кантоны и т.