Без выбора
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Бородин Леонид Иванович / Без выбора - Чтение
(стр. 22)
Автор:
|
Бородин Леонид Иванович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(834 Кб)
- Скачать в формате fb2
(369 Кб)
- Скачать в формате doc
(363 Кб)
- Скачать в формате txt
(353 Кб)
- Скачать в формате html
(367 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
На митингах и собраниях то и дело слышим стенания о том, какую могучесть мы потеряли, какую экономику, какое благоденствие утратили, какое безобразие творится с нашей армией и флотом, с наукой опять же... Но кто эти "мы", столь пострадавшие? Прочие страны так называемого СНГ тоже весьма раздираемы внутренними противоречиями, там тоже и митинги, и собрания, и прочие формы бузотерства.. Но хотел бы спросить наших вездесущих корреспондентов: слышал ли кто-нибудь из них, что где-нибудь, положим в Баку или в Тбилиси, митинговали за немедленное воссоединение с Россией? Русскоязычных, разумеется, я в виду не имею. Так уж получается, что мы, русские, с помощью наших русских евреев и революцию сварганили, и режим установили соответствующий величайшей задумке человечества - коммунизму, мы же и государство, как оказалось, самовзрывное отгрохали, проведя неслыханную селекцию населения (и тут уж без оглядки на национальность - дело-то общеинтересное). А когда обрушилось столь самоотверженно построенное здание семьи народов, стали мы враз несчастными, потому что (так уж получается) остались одни с нашими евреями, каковые, как всегда, выпали в осадок жертв, оставив нам право быть единственно виноватыми. И если, оставшись одни, мы не сумеем с достоинством восстановиться на мировой сцене, то все дурное, когда-либо и кем-либо сказанное в наш русский адрес, окажется правдой. Но если сумеем и только тогда, когда сумеем, только после того может идти какая-то речь о реальных и, видимо, лишь частичных относительно прежнего объема интеграционных процессах. Нынешние же вопли о восстановлении Союза (или империи) - свидетельство страха, бессилия, беспомощности и безыдейности. Ничего, кроме презрения и злорадства со стороны отпавших от нас народов. Ну а с Белоруссией? Опять, дескать, нехорошие люди ставят палки в колеса делу объединения. Да нет сегодня бездурнопоследственного варианта объединения. Повторить ленинский опыт с известным "правом на самоопределение" - значит ничему не научиться из собственной истории. Как когда-то, присоединив Польшу, мы получили в подарок евреев, так и теперь, лишь "засоюзничав" с Белоруссией, получим в довесок хорошо откормленную и политически натасканную Западом оппозицию. Равносоюзное объединение с Белоруссией сегодня, при так и не отстроенной реальной вертикали власти, невозможно еще и потому, что того же тотчас же потребуют татары, башкиры, а там, глядишь, и Саха с Тувой. На единственно правильный автономный вариант не готовы ни белорусы, ни тем более Лукашенко. Это сейчас, по прошествии десяти лет с печально-трагических событий девяносто третьего. А в тот год эйфории самостийности лозунг, возобладавший над всеми прочими: "Даешь Советский Союз!" - тогда он звучал приговором всей совокупности страстей, большей частью справедливых - страна корчилась в судорогах самоизничтожения, охмелевшие от безвластия самозванцы-чебурашки, вчерашние коммунисты и добрые советские человеки всей яростью челюстей вгрызались в ткань государства, расплевывая несъедобное и давясь жирными кусками ничейного добра... Ничто не принадлежало народу. Все принадлежало власти. Но власти не стало, осталось ей принадлежавшее, а теперь подлежащее разграблению. Происходила очередная экспроприация экспроприаторов. В тихой и потому в наимерзейшей форме. Протест против всеобщего распада был свят в истоке протеста. Но свет и святость меркли там, где начиналось политиканство. И самозванство опять же... * * * Во второй половине дня третьего октября, подъезжая на своей "двадцатьчетверке" к Останкино, еще с середины проспекта Мира слышал пальбу. На улице Королева, метрах в трехстах от телецентра, путь мне перегородили четверо парней с красными повязками на рукавах: "Нельзя туда. Сворачивайте вправо". Только что передо мной туда, вправо были отправлены два "жигуленка". "Вы кто, ребята?" - спрашиваю. "Из дружины мы, - отвечают хмуро. Анпилова..." "По идее, - говорю, - милиция должна здесь стоять". Только отмахнулись: "Ехали - видели милицию?" "Ни одного! Но мне надо туда. Обязательно". Показываю удостоверение прессы. Поколебавшись, пропустили. Когда подъехал почти вплотную к низенькой баррикаде, преграждавшей улицу, увидел, что автомашин полно напритыкано у обочин. Тут со всех сторон загрохотало, левее от меня пуля чиркнулась об асфальт, и я поспешно откатился назад метров на двадцать. Рядом "жигуленок", из раскрытого оконца торчит головенка малыша лет шести. Папаша, знать, пошел "смотреть на войну сблизи", оставив сына в зоне обстрела. Да чего там! Вот и мамаша с дитем в коляске. Ей тоже интересно, кто в кого стреляет... А кто в кого стреляет, понять совершенно невозможно. Временами пальба стихает, но вдруг трескотня автоматов сливается в единый грохот, люди прячутся за автомобили, или падают на землю, или бегут в кусты, что по обе стороны улицы. Но, попривыкнув, возвращаются, лишь чуть пригибаясь. В сторону проспекта Мира строем прошли парни, человек двадцать. - Чего ж вы уходите-то? - Крик из толпы на обочине. - Приказали, вот и идем, - отвечал последний идущий. Больше реплик не последовало. Если еще есть, кто приказывает и кто исполняет приказы, значит, дело как-то поставлено, значит, план есть... А то и стратегия! Между прочим, толпа у Останкино преимущественно сочувствовала "белодомовцам", в то время как назавтра толпа у "Белого дома" кричала "ура" всякий раз, как танковый снаряд попадал в здание... Без сигнала подкатила "скорая". В самый раз. Из кустов вывели парня с простреленным плечом. Мотал головой, матерился, не понять, в чей адрес. С той же стороны из кустов ко мне подошли трое парней. - Батя, надо за водярой сгонять. Там, - кивнул на кусты, - без водяры не разобраться. Что ж, сгоняли. До первого ларька. Выгружая ящик с водкой, предложили мне вознаграждение за труды - бутылку. - За рулем, - говорю. - Ну и зря. Нынче менты все при своих бабах! - И много вас там? - спрашиваю. - Есть кое-кто... Кое-кто там, в кустах, действительно был, потому что редко, да чувствовалось, что вот эта автоматная очередь явно не из телецентра. Но редко. В основном палили оттуда, из главного здания. Причем палили куда глаза глядят. Позже, по темноте, видно было, как пулевые трассы улетают в сторону проспекта, в кусты, где полно любопытствующих мальчишек, и даже в сторону телебашни с явным попаданием - искорки вспыхивали на каркасе. Со стороны проспекта к телецентру прошли два "бэтээра". Несколько камней полетели в броню из толпы на обочине. "Бэтээры" остановились, высунулся мальчишка, закричал: "Вы чё, люди, мы же с вами!" И тут же по толпе шорох - дескать, Руцкой послал "бэтээры" на помощь... Но машины покрутились на площадке перед телецентром и поползли назад мимо притихшей толпы. Очередной всполох автоматной трескотни, и из кустов вывели мальчишку лет шестнадцати. Пуля прошила ему ляжку насквозь... Лицо - белая маска... Шок... На губе сигарета... "Скорой" не видать... Вдруг рядом знакомый человек - Ушаков Геннадий Сергеевич, стоматолог, благодетель зэков всех поколений. Он здесь на какой-то роли. Узнав меня и что я с машиной, тащит раненого ко мне, вдвоем впихиваем его на заднее сиденье и летим прочь от Останкино. Навстречу опять эти же самые "бэтээры", только теперь на полной скорости и по встречной полосе, то есть навстречу нам. Я едва успеваю выскочить на бордюр, шаркнув задним мостом... Сдурели, что ли?! У разворота на проспект Ушаков выскакивает из машины, обеими руками машет "скорой", перегружаем с помощью санитаров раненого - и назад. Все машины, что стояли по обочинам, откатываются. Оказывается, те самые "бэтээры", что "за народ", открыли беспорядочную стрельбу вокруг себя. Мы все равно проскакиваем вперед, потому что от кустов, что у самой микробаррикадки, женщина тащит на себе раненого мужчину. Ушаков остается, а я везу их на Щербаковку. Парень в сознании, в больницу не хочет, а на Щербаковке живет брат-хирург... Улицы пусты, машин ни встречных, ни поперечных, светофоры - не помехи... Вернувшись, нахожу Ушакова, спрашиваю, как дела. Только рукой отмахивается, и через секунду мы с ним оба катимся по земле в сторону клумбы - свист пуль не над головой, будто параллельно ушам. Лежим, вжавшись в землю. - "Бэтээры" палят? - спрашиваю. - Да все палят, кому не лень! - бормочет сердито. - Избиение младенцев! - А младенцев-то много? - спрашиваю. - Какое там, к утру всех перебьют, если не разбегутся. - А отцы-командиры? Макашов, Анпилов? - Макашов давно уже... Анпилов, говорят, где-то здесь, по кустам шарахается... Не видел... Чуть стихает пальба, отступаем к машинам. Рядом с моей "двадцатьчетверкой" красный "жигуль", приемник на полную мощь... человек десять вокруг... В эфире кто-то грозится большим войсковым соединением двинуться на Москву, на помощь восставшим, начать партизанскую войну... - Фуфло! Провокация! - тихо говорит Ушаков, но услышавшие его возражают, спорят... На какое-то время теряю Ушакова из виду, но минут через двадцать он подходит ко мне с парнем военной выправки, говорит - надо бы помочь этому человеку. Сгонять надо кое-куда. Сгоняем, отвечаю. Ушаков для меня авторитет. Был он, ныне уже покойный, немногим из тех московских врачей, кто принимал нас - доходяг из лагерей, - и приводил в божеский вид, и опекал по мере сил и возможностей. Александр Викторович Недоступ, к примеру, пожизненный мой благодетель. Был еще рентгенолог Леонард Терновский, сам со временем "схлопотавший" политическую статью... - Куда мчимся? - спрашиваю. - В Строгино, - отвечает. - Ничего себе! И зачем, если не секрет? - Не секрет. За оружием. - Это как же, - удивляюсь, - шли штурмовать, а оружие за кольцевой оставили? - Думали, нахрапом... - А гранатомет? С него ведь начинали, как рассказывают. - Не знаю, откуда он взялся, - отвечает хмуро мой пассажир. - Не наш, во всяком случае... - А "ваши" - это кто? - Я при Анпилове. - Ну а сейчас-то... Зачем? По-моему, ситуация... - Посмотрим! - перебивает. Мои вопросы его явно раздражают. Тем не менее, пока мы гоним по опустевшей, безлюдной и почти безмашинной Москве, узнаю, что он военный, старший лейтенант. Намекнул ему, что неплохо бы его документы увидеть. Сказал, что "сдал перед делом". Кому сдал - не спрашиваю. Ушаков, конечно, для меня авторитет, но и ему могли "туфту двинуть". Ко мне и ранее подходили парни и мужики и просили подбросить до дому. Те, кому "кино со стрельбой" уже надоело... Может, и этот... До Строгино сейчас никаким транспортом не добраться... В конце концов решаю для себя так: если парень меня "дурит", ну чтож, это тоже как-то вписывается в общую картину, и я со своими "метаниями" вполне заслуживаю подобной "шутки". По Москве же гнать - одно удовольствие! До самой кольцевой ни одного гаишника, ни одной гаишной машины, ни одного милиционера или просто военного. Москву словно сдали на власть стихии и инстинкта народного. Власть - она, может, в панике, а может, в многохитром расчете. А что до народа и его инстинкта - окна домов уже большей частью темны. И чем дальше от центра, тем темнее. И похоже, что власть выигрывает "дело" автоматически... Если и в страхе, то без особого напряжения мозгов. Красный светофор, зеленый - без разницы! Не более получаса гонки, и мы на месте. - Через пять минут выйду, - говорит мой пассажир и исчезает в подъезде многоэтажки-"термитника". Жду десять минут и начинаю разворачиваться. И тут он появляется с парой "Калашниковых" в руках и с канистрой. - Канистра зачем? - "Бэтээры" жечь, - отвечает. - Заскочим на заправку. Их нам прислали, а они, суки... - Кто же это их вам прислал? - Неважно... На заправке никого, но время-то идет. Когда наконец разгоняемся в обратный путь, говорю: - Там, поди, уже все кончилось. Молчит. Так, почти без разговоров, минут за сорок долетаем до Останкино. Толпы уже нет. Но кто-то, в основном мальчишки, мечется по кустам... Но стрельба... Такое впечатление, что у защитников Останкино осталась уйма патронов и задача - до утра "распулять" их - трассы так же, как и два часа назад, - во все стороны... Прислушиваюсь и все же улавливаю ответные выстрелы; значит, кто-то еще "держит осаду"... Мой пассажир говорит "спасибо" и исчезает в тени деревьев с автоматами и канистрой. Оттуда же, из темноты, появляется молодой священник и просит подбросить до дому. Словно в прощание, нам вслед яростный автоматный треск; оглянувшись, вижу вспыхнувшие искры на асфальте, где всего лишь минутой назад сояла моя машина. Просматривая видеохронику останкинских событий, горевших или сгоревших "бэтээров" не видел. О жертвах среди защитников Останкино тоже вроде бы ничего. А сколько народу перебили вокруг телецентра - о том, наверное, никогда не узнать. Года через два или три надумал все-таки позвонить Анпилову, узнать о судьбе своего ночного пассажира. - Я знаю про эту вашу поездку, - отвечал Анпилов. - Жив. Но ему пришлось уехать. Если хотите, завтра у нас митинг у музея Ленина, подъезжайте, поговорим. Если память мне не изменяет, на митингах я не бывал ни разу в жизни. Ни на советских, когда сгоняли, ни на антисоветских, когда приглашали... * * * Домой вернулся в четвертом часу и, конечно, проспал начало событий у "Белого дома". С Игорем Николаевичем Хохлушкиным и с дочкой подкатили мы к Бородинскому мосту, когда уже дымились окна российского парламента, когда танки выстроились на противоположной набережной, когда пальба была в самом разгаре - и та же самая картина, что у Останкино: площадь перед осажденным домом забита толпой, мамаши с колясками прогуливаются в зоне обстрела, мальчишки снуют туда-сюда поперек площади... Идет война. Кто-то с кем-то сражается всерьез, и это, знать, очень интересно - смотреть на взавправдашную войну в центре Москвы-града, если толпа, по мере ожесточения пальбы, с визгами и криками скатывается по лестницам на набережную, но через несколько минут снова заполняет только что покинутое пространство. Вот в первые ряды пробивается несколько "крутых" и круто "поддатых" молодых и современных. Они дружно кричат "ура!", когда очередной танковый снаряд вламывается в уже дымящийся этаж. Впрочем, "ура!" кричат не только они... При очередном раскате автоматной трескотни "крутые", расталкивая всех вокруг себя, несутся вниз по лестнице, один натыкается на Игоря Хохлушкина. Игорь Николаевич, слегка придержав парня за рукав кожанки, говорит-спрашивает: - А может, это неприлично - так хотеть жить? Амбал смотрит на Хохлушкина, что весом меньше пятидесяти... В другой ситуации размазал бы... Но ни слова, даже без "пошел ты!..". Исчезает... Лишь после того, как в толпе обнаруживается труп, отряды милиции со щитами не без труда оттесняют зрителей вниз, на набережную, где под мостом и далее моста скапливается, может, полтысячи, может, более... Сочувствующих осажденным нет. Но и "ура!" кричат явно не из любви к Ельцину... Просто выстрел, попадание, дым - "ура!" Один раз только слышал: "Так их, глуши коммуняк ср...!" Тусуясь в толпе, мы как-то все же оказываемся в первых рядах, впереди нас только милиционеры со щитами. В руках у меня камера с наспех перезаряженной батареей, но снимать ничего не хочется, да и нечего снимать... Кто-то где-то в кого-то стреляет, стреляющих не видать... Я вежливо стучу сзади в щит ближайшего милиционера, показываю ему камеру, говорю ему: - Мне туда, - то есть к дому. Никаких возражений. Перебегаю площадь, оказываюсь под коротким спуском слева от центрального входа. Еле втискиваюсь - опять мальчишки, нигде не вижу ни одного вооруженного человека, а стрельба-то не утихает ни на час. Решаю, что осаждающие в сквере, пытаюсь пробраться туда. Навстречу опять же гражданские на плащ-палатке выносят раненого, палатку перехватывают мальчишки, что торчали у спуска, и бегом несут раненого через площадь к набережной. Там в готовности несколько машин "скорой". Только сунулся в сквер - автоматный треск словно за ушами, и теперь вижу в кустах людей в камуфляже, стреляющих с колен куда-то вверх бесприцельно... Передо мной двое. Один - майор, молодой, почти мальчишка. - Слушай, батя, - говорит, - ты что здесь... На старости на ж... приключений ищешь? Давай-ка отсюда в наклон и бегом! Стыдно! Никогда не забыть, как было стыдно. Ведь и верно, зачем я здесь? Забыл, что мне уже под шестьдесят? Чего гоношусь? Приключения... Мои приключения закончились... Их, как говорится, у меня было... Быть или не быть - вопрос давно решенный. С кем быть и с кем не быть - тоже. Все давно определено, сформулировано, отчеканено... Разумом... Но ведь говорил уже: всю жизнь самые яркие сны - окружение, безысходность, гибель... И когда вступил в боевую по цели организацию Огурцова... Победа не воображалась... А все та же ситуация: вот мы что-то начали, влипли, просчитались, окружены и скоро конец... И всю жизнь сны про то самое... Но вот он передо мной - не сон, тот самый случай: дом окружен и обречен, и по всем законам судьбы мое место там, и редчайшее - воплощение сна в реальность... Не сомневаюсь, тридцать лет назад я был бы внутри вне зависимости от правоты или неправоты, потому что в подсознании, как оно формировалось с детства, обреченный и погибающий всегда правее потому что у него уже нет выбора, потому что он уже использовал право на выбор ранее, потому что выбор совершается однажды и навсегда. Еще думаю, что этим неизжитым и вполне постыдным инфантилизмом обязан Гегелю, которым был увлечен в девятнадцать лет, когда "Логику" читал как роман, а "Лекции об эстетике" как детектив. Никто из "гегелеведов" не согласится со мной, но "пророко- и демонообразный" немецкий мудрец, по моему впечатлению, был величайшим фаталистом и пессимистом... Не от Соломона, но именно от Гегеля узнал, что все, решительно все по самому высшему счету есть всего лишь суета сует и томление духа, и потому произвол личного выбора истина в первой и последней инстанциях... И да будет свят... Христианством тут и не пахнет. Оно, христианство, Православие, - оно в сознании, почти что в разуме и, конечно, на языке. А глубже, в инстинкте, один Бог знает что, поскольку - сын эпохи атеизма. С этим жил, с этим и умереть... И вот ныне мальчишка-майор справедливо стыдит меня за бессмысленную суету, и мне стыдно... Сам ведь когда-то потешался над престарелым Сартром, когда тот гоношился на баррикадах бунтующей молодежи Парижа.. - Давай-давай, батя! Дуй отсюда! Пригибайся и бегом! Конечно. Только "бегом" - этого, хлопец, ты от меня не дождешься. За спиной пальба словно свирепеет. Вижу, что милиционеры на коленях перекрылись щитами. Разве щиты пуленепробиваемы?.. За ними часть толпы, что еще не вытеснена на набережную, плашмя на асфальте. Где-то там друг мой, Игорь Хохлушкин, и дочь... Ее-то я зачем привез? Дочь расскажет после, что, когда "пули засвистели" и все упали на асфальт, рядом с собой она увидела отстреленный палец... Отыскал, и мы спустились на набережную. Всех нас оттеснили за Бородинский мост, и мы не видели, как, сдавшись на милость победителя, вышли из горящего дома "вожди" и "вдохновители", обещавшие умереть за конституцию. Вышли, оставив умирать на этажах вдохновленных ими мальчишек и не мальчишек... Популярная фраза "расстрел парламента" двусмысленна, нечиста, насквозь прополитизирована. Расстрелянное здание - да вот оно, на месте и краше прежнего. Члены парламента живы и в подавляющем большинстве своем неплохо устроены. Нынешняя конституция, каковой присягнули в той или иной форме члены "расстрелянного парламента", - или она не "ельцинская"? Сам парламент, как ветвь власти, здравствует и действует. Оппозиция функционирует в рамках, определенных Главным законом государства... И только одно: невозможно без душевной дрожи смотреть на портреты погибших! Потому что еще и вопрос: за что погибли? За "Даешь Советский Союз!"? Отчасти. За "Банду Ельцина под суд!"? И за это тоже... За Россию? Конечно. За что же еще погибать русским парням... Но в любом случае, правы или не правы, - это не про них, погибших. Это про выживших и живущих. Это про всех нас. Уже совсем стемнело, а мы все стояли и пялились на темный квадрат здания с горящим по всему периметру этажом. Но несколькими часами ранее мы же были свидетелями некоего действа, о котором, возможно, только мы и знаем. Игорь Николаевич Хохлушкин обратил внимание на окно, что правее и двумя этажами выше этажа горящего. Оттуда, из окна, безостановочно короткими очередями строчил пулемет, именно пулемет - автоматчик не успевал бы столь шустро менять рожки... Еще продолжалась стрельба вокруг, и из общего грохота выделить пулеметный "разговор" было невозможно. - Ну, сейчас вдарят по нему, - сказал Хохлушкин, оглядываясь на шеренгу танков на противоположной набережной. Собственно, "пулеметное строчение" мы определили по коротким световым вспышкам, не видя, разумеется, ни пулемета, ни стреляющего. Когда же на недолгое мгновение стрельба вдруг прекратилась, а световые вспышки из окна продолжались, мы предположили, что там - пулемет с глушителем, что ли? А такие бывают? Насколько я был информирован, даже самые совершенные "глушилки" от долгого употребления постепенно теряют свои свойства... И тут меня осенило. Да это же обыкновенная "морзянка"! "Морзянку" я знал, но только в тюремном ее использовании, где точкаодин удар, тире - два. Позже, сопоставив по времени, выяснили: сия почти двадцатиминутная информация передавалась из осажденного здания сразу после того, как депутаты покинули "Белый дом". Знать, обстановка в "мятежном стане" отслеживалась от начала и до конца событий... Говорил уже, что то ли по менталитету, то ли по Гегелю я фаталист не только по отношению к собственной судьбе, но и к истории. Это моя, и притом любимейшая, формулировка: "История свершается в единственно возможном варианте". То есть - никаких "если бы"! Тысячи обстоятельств-параметров определяют тот самый единственный вариант. Но иногда как бы за бортом остаются значительные события, влияние каковых и последствия, казалось бы, никак не просматриваются в логике реальной исторической фактуры. В этом смысле события августа девяносто первого легко укладываются в цепочки причинностей дальнейшей "исторической поступи". Но вот с октябрем 93-го все много сложнее. Популярное мнение "справа": "Пресечение последней попытки реставрации коммунистического режима", даже если оно верно, все равно это только характеристика факта-события в его всего лишь вероятной перспективе. Кто-то, безусловно, таковую перспективу имел в виду. Тот же генерал Макашов, возможно... Но была еще и искренняя боль за судьбу России тысячелетней - я это видел и чувствовал, торча днями и ночами под мятежным балконом. Само по себе качество чисто политического действа определилось и выявилось поведением его инициаторов. Пощаженные, они так или иначе вписались в ту самую действительность, против каковой восставали, и этим как бы перечеркнули и сам смысл, то есть предположительный фактор-вектор последствий, своей вчерашней инициативы. Но возможно ли такое вообще в истории? Ведь тогда следует признать, что Ельцин одержал не только "физическую", но и моральную победу над своими противниками, ибо подлинными противниками его были инициаторы противостояния... Тогда погибшие - щепки "санитарной рубки"? Есть такое понятие в системе лесного хозяйства. Так в чем же провиденциальный смысл событий октября девяносто третьего? Единственное, что я могу предположить: мы были свидетелями своеобразного "предупреждения"... * * * И тут припомню я один случай из моего лагерного опыта. Что поделаешь, из всех личных опытов лагерный - самый богатый. На семнадцатой зоне в бараке, где я жил, через две койки от меня пребывал старик латыш. Было ему за семьдесят. Говорили, что он чуть ли не последний, кого органы вытащили из бункера в лесу неподалеку от его собственного бывшего хутора аж в шестьдесят втором году. Отравленный газовой гранатой, а после еще дважды простреленный, выжил, следствие суровое перенес, но остался калекой. По новому кодексу осужденный не на четвертак уже, а всего лишь на полтора червонца, дожить до воли он и не помышлял. Освобожденный от работы по немощи, дни и ночи проводил в бараке, днем на стуле близ печки, ночью на шконке на правом боку - никак иначе лежать не мог... Сидел, лежал и спокойно ждал смерти. Лагерный сон не чуток, но от его страшенного храпа со стонами и кашлем люди просыпались. И я в том числе. Просыпались и негуманно проклинали старика злыдня. Злыдень - потому что ни с кем практически не общался, лишь косился злобно - так казалось - на всех, в том числе и на своих соплеменников. Подходя к своей койке, я неизбежно оказывался рядом с ним. Он смердел. Видать, не всегда успевал дойти до туалета. Одежду ему иногда стирал другой, такой же обреченный по причине паркинсоновой болезни зэк-старик, исполняющий в бараке функции шныря, то есть уборщика. Глаза старика латыша часто были лишь чуть приоткрыты, тогда казалось, что он и не видит никого вокруг себя. И в такие минуты, а иногда и часы он постоянно что-то бормотал по-латышски, бормотал достаточно громко, чтобы, положим, мешать вдумчивому чтению какой-нибудь серьезной литературы. Когда вокруг тебя сплошные по справедливости или несправедливости несчастные люди, невольно черствеешь сердцем - норма! И если поначалу он только раздражал меня, то со временем раздражение переросло в ненависть. Возвращаясь в барак с работы, я прежде прочего кидал на несчастного злобный взгляд - опять смердит! Или - опять бормочет! В особо дурном настроении я даже, бывало, проходя мимо, ворчал: "У, гад! Опять не даст дремануть перед ужином!" Слышал он или не слышал, мне было плевать. По крайней мере, никакой реакции с его стороны. К тому же было мнение, что он вообще по-русски "не волокет". Но вот однажды, когда я, в очередной раз "одарив" его, бормочущего, взглядом суперпрезрения, плюхнулся на койку на спину, собираясь, как всегда в таких случаях, прикрыться подушкой, чтоб хотя бы чуть менее слышать его тупое бормотание, он вдруг широко, то есть по-нормальному, открыл глаза, вперил в меня свои звериные зраки и жестом руки поманил к себе. Я встал и подошел, и физиономия моя при этом доброты не излучала. Сначала был хрип, будто он разучился говорить вообще. Но потом на чистейшем русском прозвучало следующее: - Знаешь, как бывает, три охотника на одного медведя... В решето... Куда уж мертвее... Подошли, а он последней судорогой одной лапой - раз!- и нет башки. Я не из робких. Но помню - позорный холодок прошуршал от сердца к желудку, а оттуда аж к горлу. Ни в реакции моей, ни в ответе он не нуждался. Веки опустились, на губах слюна... Возвращаюсь к октябрю 93-го. Какие бы подтексты, дурные или благостные, ни прочитывались в событиях, пусть даже и вовсе не имевших никаких последствий, возможно, единственный и тогда уж не столь маловажный смысл и историческое оправдание (от слова "правда") жертв 93-го- предупреждение! Не зарывайтесь, овладевшие Россией! Чем терпеливее народ, тем менее он программируем. Как блины пекущиеся институты по изучению общественного мнения и, соответственно, по контролю за ним даже за мгновение до того, как "медведь махнет лапой", ничего подобного не предскажут. Сказано же: "Блюдите ако опасно ходите". Спор Сколько нынче ни читаю мемуаров, правды о том коротком периоде с восемьдесят седьмого по девяносто первый - ни у кого. Одни по лукавству, другие по неготовности к рефлексии комкают, "зажевывают" то состояние духовной смуты, каковой практически не миновал никто, поскольку все внезапно оказались перед фактом объективной, то есть - как оно виделось - от личности не зависящей катастрофы советского бытия. Но в том-то и дело, что то была именно видимость "независимости", отсюда и муть душевная на всяком индивидуальном уровне. Но духовная на социальном. И если слегка "подтянуть за уши" гегелевскую диалектику, то можно сказать, что качество советского идеологического сознания, достигнув некоего критического состояния, преобразовалось в иную количественность, то есть - структурность бытия, и поскольку все в известной мере были, так сказать, сотворцами этого процесса, то со временем иные, опомнившись, закрутили шеями в поисках виновников случившегося. Так возникла концепция Третьей мировой - причина бедствия была вынесена вовне, а инициатива социального творчества заторможена, если не парализована. Но в том только часть проблемы, если обозначить проблемой межеумочное состояние нынешней российской социальности. Другая часть проблемы в том, что социализм - религия атеистического сознания. Русский человек по преимуществу остался религиозным или, по крайней мере, потенциально религиозным. В православии себя нашли немногие. Многие, кто при социализме, будучи атеистами, позволяли себе ересь по отношению к социалистическим догмам, отталкиваясь от отвратности дней текущих, превратились в ортодоксов коммунизма-социализма. И в том не вина и не беда, но логика нехристианского, но все же религиозного сознания. Либо Царствие Небесное, либо царствие земное, структурированное по человеческим понятиям справедливости. В то время как христианство - это правда о несовершенстве человека и, соответственно, всего им рукотворного... Для принятия этой правды нужно особое духовное напряжение. И всякий раз, когда где-то должное напряжение ослабевало, там тотчас же обнаруживалась социалистическая идея в той или иной ее разновидности. Вера в коммунизм и, положим, вера в "права человека" - явления в этом смысле однопорядковые, у них лишь "востребователи" с разными менталитетами. В идеальном же своем звучании они равно нацелены на добро и справедливость, но по существу, являясь лишь суррогатом подлинной религиозности, обречены на обращенность в противоположное. Специфика нынешней смуты, в значительной мере обусловленная семидесятилетней атеистической пропагандой, породила дивное разнообразие типов духовно-душевных состояний.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|