Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Непротивление

ModernLib.Net / Современная проза / Бондарев Юрий Васильевич / Непротивление - Чтение (стр. 9)
Автор: Бондарев Юрий Васильевич
Жанр: Современная проза

 

 


– Каким образом? Дураковаляние, а не вождение. – Билибин возбужденно покусал изуродованные следами ожогов губы. – Не-ет, это не человек. Это тень человека, сатанинский ублюдок.

– И что ж делать надо? – спросил Александр, взглянув на заострившееся от ровной бледности лицо Кирюшкина.

Кирюшкин холодно устранился от прямого ответа.

– Злых злом учить надо. Уже давно чувствую вонь чужого дерьма! Сам себя иногда боюсь. Горло перерву, кто поперек встанет. Или фронтовика пальцем заденет.

Александр опять увидел завораживающе-змеиную неподвижность в зрачках Кирюшкина, и вдруг подумалось, что он был неуязвим для своих недругов, этот загадочный парень, верный неписаным фронтовым законам, у него не было никакой робости перед жизнью, и умел он постоять, должно быть, не только за себя.

Во дворе набиралась с улицы, скапливалась толпа, в проходе меж домов теснились полуодетые жильцы, смотрели в страхе на горящие сараи, на взлеты гудевшего пламени, по которому с напором били струи воды, доставая до стен крайнего дома, оглушали зычные команды пожарных, сухой треск обваливающихся крыш. В зловещих прыжках огня от ударов бревен о землю вздымались метели искр над двором под обезумелые выкрики Логачева, а он все как пьяный ходил по пепелищу голубятни в диком приступе раскаленного отчаяния, изуродовавшего его лицо, неудержимые рыдания вырывались из его горла:

– Найду падлюку! Искалечу!.. Из-под земли достану, гадину вшивую!

И, обняв его с неуклюжестью непривычного утешителя, косолапо покачивался сбоку огромный Твердохлебов, успокаивающе поглаживал клещатой ручищей его по спине, а позади семенила, спотыкалась худенькая, как подросток, большеглазая жена Логачева и причитала измученным голоском:

– Гришуня, родненький, не надо, я кольцо свое продам, сережки… Часики золотые, что ты подарил… Юбку шелковую… Снова заведем голубочков, не убивайся, миленький, не разрывай ты мне сердце…

В толпе шли разговоры.

– Да-а, видать, сначала обокрали, а уж голубятню потом подожгли.

– А за голубятней и сараи заполыхались, чтоб все шито-крыто было.

– Какие-то орлы боевые действовали.

– Воровство большое пошло. Какая-то «черная кошка» шурует.

– Логачев-то – знаменитый голубятник на всё Замоскворечье. И до него добрались.

– В 16-м веке ворам уши обрубали. Вот так надо их!..

– Убивается как! Небось нервы лопнули, они ведь тоже не выдерживают.

– Поубиваешься небось. Он всю жизнь на это дело положил. И до войны голубей гонял.

– А это кто за ним ходит, баба-то?

– Жена. Клавка. Она за него в огонь пойдет…

– Жалко парня. Много тысяч потерял. Ба-альшая потеря. Голуби-то все породистые. Ба-агатый был Логачев-то!

– Быть богатым – это профессия спекулянтская, а он солдатня беспортошная… В пехоте воевал.

– А я тебе говорю – богатый! Бывает – голубь какой и две, и три косых стоит. Голубятники – они не водку, они ликеры и шампаньское пьют. Не нам чета!

– Эй, земляк, а ведь ты тоже богач! – громко сказал Кирюшкин, приближаясь к жилистому человеку в хромовых сапогах, по-кавалерийски очерчивающих кривоватые ноги, с лицом беспокойным, взбудораженным, бедово играющим лучезарными глазками.

– А чего такое? – напористо хохотнул жилистый. – Может, и богат, да не твой сват!

– Я не про то, – сказал Кирюшкин. – У тебя другое богатство. Ты – барин своей вывески.

– Это какой такой вывески?

– Мордой хлопочешь здорово. Морда у тебя краковяк отплясывает. С какой бы это радости?

– Но-но, ты не очень! Белые штаны надел и думаешь, кум королю. Полегче! А то мы из тебя тоже можем инвалида сделать, на коляску с четырьмя роликами посадить. Ишь, штаны натянул… Ты не очень, не очень, а то… Кто ты есть… кто? Чего выпендриваешься?..

Он тупо завяз в словах и замолчал. Его шея, изрытая морщинами, злобно напружилась. Кирюшкин почти весело спросил:

– Кто я? Я – Кирюшкин, запомнил? А ты, богач, вроде из шпаны Лесика? Так?

Он двумя пальцами взял за кончик носа лучезарноглазого и так дернул книзу, что тот екнул горлом и попятился, визгливо вскрикивая:

– Ты – как? Ты почему? Ты меня жисти лишиться хочешь?

– Прекрати дребезжать, пошел вон, глупец, – сказал Кирюшкин спокойно и, не без брезгливости вытерев пальцы о плечо лучезарноглазого, с неохотой добавил: – Раздавлю, как крысу.

И сразу же что-то изменилось в его лице, он повернулся, на ходу решительно тронул за локоть молчавшего Александра, давая знать, чтобы тот следовал за ним, и мимо притихшей толпы быстро пошел к пепелищу сгоревшей голубятни.

Логачев уже стоял в окружении друзей, рот его был накрепко сжат, желваки застыли на скулах, он водил полоумными глазами по горящим сараям, где сновали фигуры пожарников, по толпе, по пожарной машине, по кучке жильцов, стеснившихся в проходе между домами, иногда подносил к глазам руку, слепо глядя на закопченное голубиное кольцо, найденное, вероятно, в золе или пепле, моргал, и слезы опять скатывались с его красных век.

– Все! Пошли! Хватит! – приказывающе произнес Кирюшкин, обращаясь ко всем сразу. – Гриша, кончай панихиду, не поможет. Сходи домой, умойся. Клава, останешься здесь, если какой акт или протокол составлять будут.

Никто не ответил ему. Все пошли за ним, кроме беззвучно плачущей Клавы, которая, мученически подняв полные слез глаза на Логачева, умоляла его о чем-то, но он, черный лицом, с набрякшими желваками, двинулся со всеми, услыхав команду Кирюшкина, и не взглянул на жену даже мельком.

Глава десятая

– Сегодня не перепивать, разливать буду сам, – сказал Кирюшкин, расставляя стаканы и разливая водку. – Ну, поехали, по-разумному и поговорим, как будем жить дальше.

Все выпили, по примеру Кирюшкина, по глотку, только Логачев выплеснул водку в рот, как в воронку, потянулся за колбасой и начал жевать размеренно, по-бычьи, тупо уставившись в одну точку перед собой, как бы ничего не слыша, ничего не воспринимая сейчас. Он, казалось, внутренне заледенел, закованный не известной никому, невысказанной мыслью – после пожара он не проронил ни слова. И было не по себе видеть, как иногда на его одичавшие глаза наплывала влага, скапливаясь на нижних веках. Никто не заговаривал с ним, опасаясь в ответ злобного срыва; даже Твердохлебов, не отходивший от него ни на шаг, безмолвствовал, лишь поглядывал на своего друга угрюмыми глазами.

И Александр, наблюдая за полубезумием Логачева во время пожара, спрашивал самого себя с сомнением: неужели пожар, погубивший дорогих голубей, вызывал такое чувство у этого грубого матершинника, мрачноватого пехотинца с рыжеватыми щетинистыми усами? Про себя Александр знал и в школьную пору, какое счастливое, щекочущее радостью ощущение возникало порой при виде гуляния по приполку нагульника голубей, то ли аккуратно чистящих перья, то ли, в любовной истоме надувая зоб, танцующих перед голубками, то ли с оглушительным треском крыльев белой вьюгой поднятых над двором в летнюю синеву. Стая, купаясь в теплом воздухе, ходила кругами, круто подымалась к зениту, затем плавно снижалась, затем из ее середины отрывался и акробатическими кувырками начинал падать, сверкая белизной, показывая свое смелое озорство, первый турман, потом второй, оба они почти одновременно заканчивали падение к земле, лодочками расправляли крылья, пронизанные солнцем, делали круг над двором и снова взмывали вверх, присоединялись к стае, чтобы продолжать озорную игру в синем солнечном пространстве.

Да, Александр мог понять эту похожую на страсть любовь к голубям, но злобное отчаяние Логачева, его слезы, его рыдания потерявшего над собою волю человека все-таки раздражали его как слабость, как мужская истерика; это дикое состояние Логачева хотелось оправдать его контузией, выплески которой были замечены и в пивной Ираиды, и на вечере у Людмилы.

Во всем деревянном домике, в глубине двора на Малой Татарской, где жил Кирюшкин, было тихо, ни звука не доносилось с улицы.

Все молчали, сидя за столом в небольшой комнате с плотно зашторенными окнами, уютной от кафельной голландки в углу, тесной от двух старинных книжных шкафов, поблескивающих сквозь стекла корешками книг, что удивило Александра, хотя уже известно ему было от Кирюшкина, что отец его, умерший перед самой войной, преподавал математику в институте, мать с сестрой в сорок первом году, когда начались бомбежки, эвакуировалась в Оренбург, там вышла замуж, свободную их однокомнатную квартиру заселили многосемейные соседи, живущие в другой половине дома. Однако занятую жилплощадь соседи безропотно освободили, как только появился Кирюшкин, демобилизованный после госпиталя, в чисто выстиранной гимнастерке, высокий, сияющий начищенными орденами, с левой рукой на перевязи и сказал твердо: «Скандалов не люблю. Квартира моя. Спасибо за сохраненную мебель. Три часа на переселение. Останемся добрыми соседями».

«Любопытно, что за книги у него в шкафах?» – намереваясь спросить, пока все молчали, подумал Александр, но тишину прервал голос Кирюшкина:

– Так что же, братцы, как жить будем дальше? Вчера ночью нас, как цыплят, накрыли большой шапкой! Не сомневаюсь, начала войну банда Лесика. Случайность и совпадения исключаю. Так какие будут мысли, братцы? Капитулировать перед зацепской воровской шпаной или начинать ответные действия? Или придерживаться мнения всех осторожных: уживайся, чтобы жить?

Все глядели на Кирюшкина, придавленные его недобро обещающим голосом, и Кирюшкин неторопливо обвел всех своим дерзким холодным взглядом, в ожидании забарабанил по столу, выбивая какой-то ритм, похожий на галоп. Логачев, напрягая желваки, шумно задышав носом, протянул корявую руку к бутылке, но Кирюшкин произнес внушительно: «После», – и Логачев, насупленный, отдернул руку, подчиняясь безропотно. Твердохлебов сочувственно вздохнул, потер крепкую, подстриженную под боксера голову и вскинул вслушивающиеся глаза на Кирюшкина, продолжавшего в выжидательном раздумье выбивать ритм на столе. Эльдар сидел рядом с Билибиным, сдавив кулачками подбородок; его длинные волосы свисали вдоль щек, и в узеньком грустном лице его проглядывало что-то беззащитное. В нем не было недавно живой веселости, когда на вечеринке он ухаживал за Нинель, и не было той взъерошенности, когда он защищал фронтовиков в разговоре с ней. Эльдар изредка косился на Билибина. Он опустил голову, погруженный в самого себя, время от времени его рот кривила нервная зевота, и красноватые шрамы ожогов, не прикрытые бородой, некрасиво искривлялись по щекам, на миг старили его лицо. Это несообразное неудержимое зевание выдавало его внутреннее напряжение, он думал о чем-то, может быть, ища и не находя выхода из того, что случилось сегодня со всеми.

«Это случилось и со мной, – говорил себе Александр, слыша галоп, выбиваемый по столу Кирюшкиным. – Я уже с ними… И кажется, они привыкли ко мне».

– Ну? – резко произнес Кирюшкин, прекратив выстукивать галоп. – Начнем. Какие у кого соображения будут? Давай, Роман, что соображаешь по поводу всей этой б… похабщины?

Билибин дернул головой от прямого вопроса, обращенного первым к нему, сказал глуховато:

– Каждый за себя, Бог за всех. Благословясь…

– Чушь гороховая! – прервал Кирюшкин. – Ко всем хренам монашеские сказки! Один за всех и все за одного – этот девиз я принимаю!

– Не так понял, Аркаша, – смутился Билибин. – Все свершается под знаком Божьим. А может, по велению судьбы…

– Ну что за хреновину ты городишь! – воскликнул Кирюшкин. – А явный поджог и пожар – под знаком Божьим? По велению судьбы?

– Может быть, мы в чем-то заслуживаем наказания.

Тут разом очнулся и, казалось, подкинутый дикой силой вскочил, качнув коленями стол, Логачев, он тяжело водил яростными глазами, с перехваченным горлом подыскивая слова:

– Ты как мог… так? Сказать так? У тебя что… за мысли? Какая судьба? Выходит, Бог… Голубей… наказали, голубей… невинных… по велению?

– Ты что молотишь, очумел?

Кирюшкин хлопнул ладонью по столу.

– Сядь, Гришуня, подожди! Так что же, Роман, значит, ты и в танке горел по велению Божьему?

– Может быть, – не возразил Билибин, моргая красными безресничными веками, и договорил уже тверже: – Но Бог и спас. Живу и дышу, хоть и изуродованный, живу, хоть и инвалидом…

Кирюшкин жестко поправил его:

– Инвалид – тот, у кого родины нет, а не руки или ноги… Это еще не понял? Ладно. Хватит о Боге. Что предлагаешь, Роман, – не ясно, туманно? Надеюсь, ты не против мужского закона: зуб за зуб? Впрочем, это закон и солдатский.

– Я подчиняюсь тебе, Аркаша, – ответил Билибин с сумрачной покорностью. – Ты капитан, я сержант, мой опыт по сравнению с твоим – кутенок. Решай… Только в Евангелии не так… «Какою мерою мерите, и вам будет мерить». Это в Нагорной проповеди.

– Почти совпадает, – сказал Кирюшкин.

– Решать-то что? – скрипнул зубами Логачев, уперев кулаки в колена. – Я сам придушу воровскую падлу своими руками, задавлю без всяких яких!.. Кроме Лесика, никто такую сволочную подлость не сделал бы. Он ведь из меня все нутро вынул, он душу мою сжег, а не голубей моих невиноватых… Он навроде детишек маленьких в сарае сжег, как фашист треклятый. Чего тут много решать, Аркадий? Я его на себя возьму, вон Михаил поможет… Вдвоем рассчитаемся. Я из него клюквенный сок выпущу. Ежели до смерти не убью, калекой или контуженым сделаю, на всю жизнь поносом изойдет, заикаться будет. Ежели жив останется…

– Сполна смертный приговор заслужил, фашист, – загудел круглым голосом Твердохлебов. – Придавить его – и меньше ворья вонючего на земле будет. На кого он лапу поднял? На нас, стало быть, на фронтовиков? Всю войну в ординарцах кантовался…

– А ты как соображаешь по этому делу, Эльдар? – сухо спросил Кирюшкин.

Эльдар выдавил слабым, перегоревшим шепотом:

– Безумие. Разве вы точно уверены, что пожар Лесик устроил? А если не он? И вы что – избить или укокошить его хотите? А если не он? Господи, дай мне остановиться… – тридцатый стих двадцать третьей главы Корана, – забормотал он. – Аркадий, я, наверно, непозволительно глуп, но у нас нет доказательств, что это Лесик. Нет-нет, Гришуня. Нет-нет, Миша, – заторопился он, отрицательно мотая по плечам волосами. – Я не хочу, я против всякой крови…

– Вот санинструктор гороховый, – выругался Логачев, втискивая кулаки в колени. – На войне только и знал, что раны перевязывал да, видать, причитал по убитым, как баба.

– Нет, я санитаром в полевом госпитале был, а по причине комплекции санинструктором не взяли, – возразил Эльдар. – И в полевом насмотрелся крови и гноя, до сих пор тошнит. Нет, Гриша, как можно примирить человека со смертью? Ты, Миша, сказал «смертный приговор»? За что? А если не он?

– Ты, видать, врагом моим будешь, чую по твоей трепотне, монах чертов, философ куриный! Не товарищ ты мне после твоих соплей и разных антимоний.

– А так? – загорячился Эльдар. – Я с тобой говорю не за тем, чтобы философствовать и пререкаться! Знаешь ли ты, Гриша, что от того, что записано в Книге Судеб, никуда не уйдешь? Ты разве закупоренный войной? Хочешь убивать и калечить? После войны?

«Все вы закупоренные малые», – вспомнил Александр слова Нинель.

– Заткнись, трепло философское! – крикнул Логачев, и скопившаяся влага задрожала на его веках. – А то я тебя враз пошлю подальше на ухо, и будь здоров – не знакомы в трамвае, не соседи! А то еще и схлопочешь по очкам, у меня руки сейчас чешутся!.. Ты чего же предлагаешь, умник такой? Утереться?

Эльдар потрогал дужку очков, сказал с печальной укоризной:

– Зачем, Гриша, воздвигнута между нами стена?.. Послушай, Гриша, зачем ты на меня сердишься? Ты не хочешь понять…

– Молчи, говорю! – обрезал Логачев. – Пока не разошлись с тобой, как в поле трактора! Война тебя не укусила как следовает. А я весь искусанный, потому никакой сволочи пощады не дам. Всякая сволочь – тыловой фашист, понял, нет? Потому морды буду бить вдрызг! Своих кулаков не хватит, вон Миша поможет – у него пудовые, смертельные!

– Да что же это? Убийцы разве мы? Нас и так бандой называют! Аркадий, что это? – вскричал Эльдар и, как за помощью, всем худощавым телом потянулся к Кирюшкину.

– Тих-хо, кончай базар! – властно поднял голос Кирюшкин, и сразу в комнате упала тишина. – Гришуне и Эльдару – помолчать. Никакие лишние слова здесь не помогут и никого не спасут. Смысл в продуманном действии, а не в озлоблении друг против друга. Если черная кошка пробегает между нами – сверните ей шею. Что касается того, Эльдарчик, что кто-то называет нас не голубиным братством, а бандой, то инкриминировать… обвинить нас ни в чем невозможно. Ясно? Никто не пойман за руку, никто ни разу не имел дело с милицейскими. Промысел голубиный… ловля и продажа голубей по Уголовному кодексу не наказуемы, все статьи коего мне известны. – Он сделал жест головой вбок, указывая на книжные шкафы, где за стеклом проступали корешки книг. – Кроме того, други мои, очень неплохо, что у нас два праведника, есть кому каяться… Пожалуй, ни в одной так называемой банде двух праведников нет. Я пребываю в надежде…

Кирюшкин зло усмехнулся, эта усмешка изменила его лицо властно-непреклонным выражением самоуверенной силы, что, наверное, подчиняла ему людей. Он поворотом пальцев задавил папиросу в пепельнице, отпил глоток из своего стакана, этим показывая остальным, что выпить можно, и взглянул на Александра. Тот наполнил стакан пивом из отдельно поставленной перед ним бутылки, с избыточным вниманием наблюдая, как кипит и лопается на стекле пышная пена. «Как понимать его усмешку? – подумал он. – И что она значит?»

– А что думаешь ты, Александр? Именно ты…

«Он что – проверяет сейчас меня? Выделяет из всех?»

– А имеет ли это значение? – сказал Александр тише и равнодушнее, чем надо было сказать после

слов «именно ты». – Я пока еще не состою в вашем братстве. И мне на болтовню наплевать.

Это была минута, когда все за столом разом повернулись к Александру и замерли, с подозрением ощупывая его лицо отчужденными взглядами, спрашивающими его не без угрозы: тогда кто ты?

– Братья-а, закусим зубами палец удивления, – услышал он жаркой шершавой ниточкой протянутый полушепот Эльдара.

– Мне очень хотелось бы знать твое мнение, Саша, – повторил так же спокойно Кирюшкин, точно бы не придавая значения словам Александра, и змеиная неподвижность, как тогда на пожаре, появилась в его задымленных дерзостью глазах. – Что касается братства, то это к слову. У нас не масонская ложа, посвящения нет. О масонах, если хочешь, могу дать тебе книжонку, в библиотеке отца осталась, довольно любопытно. В наше замоскворецкое братство пропуск простой. Парень должен быть из Замоскворечья и пройти войну не как бобик, а как мужик. Исключение – Эльдар, воевавший санитаром. Тыловые бобики, замаскированные власовские мокрицы и всякая разжиревшая за войну мразь – наши враги. И запомни: на все разговоры о банде Кирюшкина мне начхать, потому что с точки зрения уголовной – мы чисты, комар носа не подточит. Промысел голубиный – не преступление, в кодексе никакой статьи нет. Теперь вот что, Саша, я тебя силой к нам не тащу. Если тебе с нами не в дуду, то давай расстанемся как солдаты. Не сошлись – уходи. Понятно: язык за зубами ты держать умеешь. Только сейчас уходи. Чтоб не мараться тебе с голубятниками. Предупреждаю тебя. У нас все таки серьезные дела начинаются…

Кирюшкин произнес это и опять зло усмехнулся, но усмешка злости на его лице была как бы связана не с тем, что он говорил, а отражала что-то иное, невысказанное, о чем думал он и что скрывал сейчас.

– Так что, Саша?

Если бы Александр с независимым видом встал в эту минуту, помахал ручкой ернически, говоря: «Ну, пока, братцы», – то явно совершил бы нечто такое, что походило бы на попрание фронтового товарищества, на некое предательство, даже тень мысли о котором ему всегда была до тошноты отвратительной. И Александр сказал, подавляя раздражение:

– Не увязну. Расставаться бегством не имею привычки. Не усвоил пока.

– А то рвани из банды, чтоб пятки в задницу влипали, дай стометровку, – искривленным издевкой голосом прогудел Твердохлебов. – Не нравимся, – отсекайся к едреной матери. Покуда не поздно…

– Закупорь ротик, Миша, хоть ты и боксер, но нам не страшен даже серый волк с боксерскими бицепсами, – сказал Александр с ответной издевкой, вспыхивая и боясь приступа вспышки, о чем позже вспоминал с мерзким чувством к самому себе.

– Прекратить перебранку! Не время! – скомандовал, не повышая голоса, Кирюшкин. – Так как же ты все-таки, Александр?

– Я повторяю: никуда уходить у меня желания нет…

Александр не успел договорить – в передней судорожно булькнул, взвизгнул звонок, и все с напряженной недоверчивостью быстро повернули лица к двери, не понимая, кто бы это еще должен сейчас прийти. Кирюшкин решительно встал, сделал рукой успокаивающий жест, сказал: «Пока сидеть всем тихо», – и, распрямляя плечи, твердо вышел из комнаты в переднюю. Все смотрели на отдернутую им над дверью занавеску, покачивающуюся темными волнами, это колебание вызывало почему-то чувство неспокойствия.

– А-а, шут гороховый, проходи, проходи! – послышался голос Кирюшкина из передней. – Один? Ну а если не один, то приглашай остальных, как раз на ужин, водочки выпьем, поговорим по душам, если до нее доберемся. Ах ты один? Тоже неплохо, проходи, будешь драгоценным гостем, а то мы по тебе, Гоша, соскучились, давно не видели твою ушастенькую мордочку, проходи без всякого стеснения. Как раз вспоминали банду батьки Кныша! Входи и здоровайся с обществом!

– Ты не один разве?

– Проходи, проходи!

И Кирюшкин втолкнул в комнату Гошку Малышева по кличке Летучая мышь, хилого паренька в кургузом, не по росту, полосатом, должно быть немецком, пиджаке; он покачивался на кривых ножках, обтянутых помятыми брючками, похожий на недоразвитого подростка голодных военных лет, с торчащими, как у летучей мыши, ушами; круглые оловянные глаза забегали по лицам сидящих за столом, чудилось, дрожали от страха, от совсем уже непредвиденной встречи со всеми, с кем, вероятно, не рассчитывал сейчас встретиться. По узкому книзу зеленому лицу, постоянно подвижному, танцующему, а теперь скользкому, мигом вспотевшему, можно было видеть, что он нетрезв и крайне растерян.

– Садись, Гоша, и выпей для храбрости, – сказал Кирюшкин. – Садись вместе с нами и рассказывай. Поинтересней, поподробней. А мы послушаем.

– Я-а… – протянул Гоша спотыкающимся голосом. – Я-а… вот… принес…

И он начал раздергивать, рвать полу своего немецкого пиджачка, проталкивая руку во внутренний карман. Он достал оттуда смятый клочок бумаги, с трясущимся подбородком протянул этот клочок Кирюшкину, тот взял и, еще не читая его, спросил с заинтересованностью:

– Чего это тебя так корежит, Гоша? Ты, я вижу, уже ломанул как следует? Так выпей еще водочки – выбей клин клином и рассказывай.

Он щедро налил водки в чистый стакан, поставил его Малышеву, даже наклонил поощрительно его голову над стаканом: «Пей!» – после чего сел на свое место и, сохраняя заинтересованное выражение на лице, разгладил на столе клочок бумаги, потом прочитал вслух, отчеканивая слова:

– «Последний раз придлагаю встречу с своим другом у Павелецкого вокзала в 21 час завтра. Пожалеешь, если не придешь».

– Так. Ясно, – сказал Кирюшкин, небрежно выстукивая пальцами по записке галоп. – Давно знал, что Лесик большой ученый, но не знал, что знаток русского языка не в ладах с буквой «е». «Придлагаю». Молодец мужик, президентом академии наук будет. Но это сущие мелочи. Так что же, Гоша, значит, ты, мальчик, исполняешь роль посла? С тобой передана диппочта. И что еще тебе было приказано сказать мне? Ты пей, пей, не стесняйся, не сиди женихом, – ободрил он, пододвигая стакан, к которому не притронулся Малышев. Он сидел с втянутой в плечи головой, озираясь боязливо прыгающими глазами, приготовленный к удару по голове, к крику, к насилию, к тому, что должны были сделать с ним в этом окружении недругов.

– Пей, дипломат, пока приглашают, – повторил Кирюшкин жестче, и Малышев вдруг засновал, изобразив своим заплясавшим лицом угодливо-льстивую улыбку всем сразу, залпом отпил половину стакана, вытер губы рукавом, выговорил сжатым голосом:

– А я думал: вы меня бить будете… кости ломать…

Кирюшкин моргнул Твердохлебову.

– Представляешь, Миша, а? Избивать ребенка?

– Ежели в я тебя, щенок, одним пальцем ударил, – загудел Твердохлебов пренебрежительно, – в землю бы загнал по уши. Одни бы ухи, как лопухи, торчали, задница ты кошачья!

– Ну ладно, – сказал Кирюшкин, останавливая речь Твердохлебова. – Так что еще велел мне передать полупочтенный Лесик? А, Гоша? Записка – одно. А на словах – что?

Малышев едва не прорыдал, страдающе ударяя кулачком себя в грудь:

– Портсигар… Портсигар ему… Сказал: не принесешь портсигар, пощекочу, говорит, перышком, пока фонари не погашу. Отдай ты мне портсигар, Аркаша, десять косых я тебе возверну, которые ты спекулянтскому хмырю дал, с собой у меня гроши, тут, в кармане. – Малышев опять похлопал себя по груди. – Чердак у него набекрень поехал от этого портсигара, как бешеный стал, чокнутый.

– И больше ничего родной Лесик нам всем не передавал?

– С тобой встречи ждет.

– Похоже его перышко на мое? – Кирюшкин извлек из футлярчика на бедре под гимнастеркой маленькую трофейную финку, взял за лезвие, подбросил над столом, ловко поймал не за костяную рукоятку, а за острие и с некоторым щегольством метнул финку в сторону двери, ведущей в переднюю, она вонзилась, подрагивая. – Так вот, Гоша, покажи-ка нам свои ногти. Не бойся, не бойся, пальцы рубить я тебе не буду. Так. Ясно. Можно хоть в протокол писать. Ноготочки до мяса обстрижены, как у всякого карманного вора. Вот видишь, жизнь тебя не научила. За карманный промысел с сорок пятого по сорок шестой ты срок отсидел? Чего носом дергаешь? Чихнуть желаешь? Отсидел на государственных харчах. Это мне известно. И опять начал. Ноготочки давно выхолил, чтобы кончики ловчее и мягче были. Так? Так. Портсигар этот… пощупай, пощупай его, – Кирюшкин подтолкнул портсигар к Малышеву. – Вот видишь, пальчики-то дрожат, а когда на рынке продавал эту золотую вещицу жирному клопу возле часовой палатки, пальчики были, как щупальцы. Тогда ты был молодец! Сколько ты взял с тылового клопа, по ноздри набитого деньгами? Пятьдесят косых? Ну а я дал ему десять и отобрал награбленное. Экспроприация, мой друг. Так? Так. Хмырь получил десять косых и два питательных раза по шее – и портсигар вернул как миленький. Чуял, что это за штучка. И с ним мы в полном расчете. Ты знаешь, чей это портсигар, Гоша?

– Не знаю… Лесика…

– Врешь, Летучая мышь. Это портсигар Шиянова. А его в живых нет. Уверен – Лесика рук дело.

– Не знаю я, ничего не знаю… Лесик портсигар велел продать, – забормотал, ежась, как в приступе малярии, Малышев. – Он целых сто стоит. Лесик говорит: отдавай в крайнем случае за полтинник. Чистое золото… Старинный, музейный. С камнями. Я и так обиженный, а ты меня еще… Не ворую я, а присваиваю, – попробовал он заискивающе изобразить своим личиком прежалобную невинность. – Я только у пузанов и спекулянтов. Бедных ни-ни, не трогаю я…

– Молодец! Так и пробежишь через жизнь, ушибленный сын легкомыслия! – похвалил Кирюшкин и отрезал неуклонно: – С портсигаром – все! Портсигар – общая наша собственность, а не моя личная. Теперь вот что, Гоша. Слушай меня внимательно и отвечай точно. Повторяю – точно. И коротко. Скажи нам, посол и дипломат, как оно было по порядку: сначала голубей выбрали, а потом красного петуха пустили или не смогли взломать голубятню и подожгли вместе с голубями? Ну? Как было?

– Не знаю я, не знаю я ничего… – Узенький лоб Малышева покрылся зернистыми каплями пота, он трудно проглотил слюну, кадык заелозил на его загорелом или давно не мытом горле. – Путаешь меня, Аркаша. Зачем? Ни о каком красном петухе не знаю ничего. Слыхал я утром на толкучке, слыхал… что вроде где-то вчера горело в районе Зацепы. А я-то при чем, Аркаша?.. Я ведь письмо тебе принес. Мое ведь дело какое… мое дело маленькое, меня обидеть запросто, все в меня и плюют. Вот и ты… Верни мне портсигар, отдам я его Лесику, не то пришьет он меня. Верни, рабом, подстилкой на всю жизнь буду… языком сапоги чистить… Цыпленок я против тебя. А цыпленки тоже хочут жить…

Его лицо странным манером заерзало, жалко перекосилось, изготовленное к плачу, и Кирюшкин перебил его:

– Может, прекратишь бабиться и цыпленка изображать? Ответь-ка, ангел невинный, кто из банды Лесика участвовал в поджоге: Лесик, «красавчик» Амелин, ты и кто еще?

Малышев так исступленно затряс головой, что капли пота полетели с его лба.

– Нет, нет, не участвовал я! Нет, нет! Не верит мне Лесик! Я ему только добытые гроши ношу, а он меня за дерьмо считает. Ничего я не знаю, не участвовал я, Аркаша, ничего не знаю, ничего не видел, чистый я, не запачканный в этом деле! Чистый!..

– Ты скажи, пожалуйста, какая незамаранная летучая мышь к нам в дом влетела, – проговорил как бы самому себе Кирюшкин и с сокрушенным вздохом предложил Твердохлебову: – Миша, если не трудно, поздоровайся сердечно с гостем, пожми его честную незапачканную руку.

– С большим моим почтением, – отозвался, пренебрежительно фыркнув в нос, Твердохлебов. – Давай пять, хрен с ярмарки, поручкаемся.

Он лениво встал, так же лениво протянул Малышеву через стол гигантскую клешню, а Малышев вскочил с дурашливо выкроенным смешком, зачем-то искательно, вертляво оглядываясь направо и налево, на своих молчаливых соседей, будто приглашая их посмеяться общей шутке, игриво выкинул лапку с обстриженными до мяса ногтями навстречу Твердохлебову. И тотчас пронзительный визг оглушил всех. Малышев, извиваясь, упал животом на стол, опрокинув стакан с недопитой водкой, он, стараясь выдернуть лапку из железных клещей руки Твердохлебова, задыхался и вскрикивал:

– Бо-ольно! Ой-ой! Пусти! За что? Что я вам сделал? За что пытать? – Он заплакал с подвизгиванием, мотая головой, оскаливая зубы. – Я ведь мошка, а вы тигры! Терзайте, пытайте! Со мной-то вы справитесь, а с Лесиком… как с ним-то будете?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22