Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Непротивление

ModernLib.Net / Современная проза / Бондарев Юрий Васильевич / Непротивление - Чтение (стр. 17)
Автор: Бондарев Юрий Васильевич
Жанр: Современная проза

 

 


Он подошел к письменному столу, снял трубку, быстро набрал номер и, повернувшись спиной, заговорил сбавленным голосом, удивившим Александра своей мягкостью:

– Лю, это я… Звоню из Москвы. Я здесь. Да. Через двадцать минут. На автобусной остановке. Я тоже. Знаешь, у меня в батарее хохлы говорили «соскучился за вами», когда ухаживали за санинструктором. Нет, я не ухаживал, Лю. Просто ты не любишь меня. Могу написать это в «Книге жалоб». Во всех магазинах Москвы. Это не очаровательная глупость, а констатация. Я еду. Выходи из дома, когда в окно увидишь меня на остановке.

Он положил трубку, и сейчас же Твердохлебов, как по команде, вырос перед ним тяжеловесной громадой, махнул вместо салфетки широченной ладонью по рту, вытирая губы после допитого стакана вина, пробасил:

– Да-а, хохотать и сморкаться хочется. Как Ромашка наш обо… обделался. Танкист, хфилософ, а башкой не сообразил. Тугоподвижность, как ты говоришь, Аркаша. А?

– Не хохотать хочется, а покрыть все сплошным хохотом и матом, – поправил Кирюшкин жестокосердно. – Умение жить – умение держать уши гвоздем, а не развешивать ухи по-ослиному. – Он оторвал листок от блокнота возле чернильного прибора, выдернул карандаш из керамического стаканчика и, положив листок и карандаш на столик возле дивана, сказал: – Твоя записка, Саша, наверняка снимет дома напряжение.

И Александр, в испарине слабости, преодолевая непослушность в отвыкшей от карандаша руке, написал насильственно старательным почерком:

«Дорогая мама, посылаю тебе первый полученный аванс. Со мной все в порядке. Целую тебя, Александр».

– Все теперь зависит, Сашок, от нашей воли, – сказал Кирюшкин, пряча записку в карман гимнастерки. – Или пан, или пропал. Не царь, не Бог и не герой… Кроме нас самих.

Александр проводил их, пожав обоим руки без прощальных слов, потом утомленно присел на подоконник, глядя на свет абажуров в двух еще не потушенных в ночном дворе окнах. Полный месяц висел невысоко в небе, крыши блестели. Синий воздух заполнял двор текучим озером, дымился, сквозил меж тополиных ветвей, длинные тени пролегли по земле. Он смотрел на крыши, на тени тополей, на месяц, в голове его вертелась одна и та же фраза: «Со мной все в порядке», – и непроглатываемый комок в горле прерывал ему дыхание. Он вспомнил слабую шею, тихий голос, всепрощающий взгляд ее задумчиво-печальных глаз, и влажно. Мерцающие лучи начали протягиваться от месяца к земле, сходиться и расходиться зыбкими веерами. Он понял, что впервые за много лет его душат забытые с детства слезы – от любви, вины, жалости к матери.

Глава шестая

Он услышал звон разбитого стекла, брызжущий звук осколков, чей-то испуганный вскрик возле самого лица, сквозь сон почувствовал, как теплой щекой Нинель прижалась к его груди, точно ища защиты, и он, мгновенно придя в себя, протянул руку к выключателю, но она остановила его шепотом:

– Не зажигай свет, Саша!

– Успокойся, Нинель, я посмотрю, что за чертовщина!

Он соскочил с дивана.

В сером предрассветном сумраке проступал квадрат окна (ночь стояла душная, штора не была задернута), и сразу же Александр увидел в стекле крупную пробоину, она смутно прорисовывалась наподобие гигантского паука – трещины от дыры расходились лапками в разные стороны; осколки поблескивали на подоконнике и на полу – подойти ближе босиком было нельзя. Тогда он шагнул к другому окну, раскрыл его в хлынувший ночной воздух и с высоты третьего этажа вгляделся в тихий двор внизу, темный от тополей, без единого огня в соседних окнах. Двор спал под звездами, ясными и низкими перед рассветом, и нигде – ни голоса, ни движения, ни шагов – все покоилось в безмолвии на исходе ночи.

«Кто же это решил разбивать стекла? Уличная шпана? Может, швырнули камень потому, что мы долго разговаривали с Нинель, не гасили свет и наше окно кого-то раздражало?»

Встревоженный голос Нинель послышался за его спиной:

– Посмотри, что я нашла! Вот здесь, возле стены…

– Что там?

– Вот, посмотри. Что это?

Он различил ее в водянистой полутьме, закутанную в халат, от этого вроде бы незнакомую, потолстевшую, она со страхом держала в руке какой-то белеющий комок, и Александр, не сомневаясь, что она нашла камень, включил на письменном столе свет лампы, ожививший комнату разительной яркостью, взял из ее руки увесистый комок. Она вскрикнула:

– Зачем ты зажег свет? Погаси сейчас же!

– Не зажигать свет бессмысленно, – успокоил Александр. – Не будем показывать, что мы перепугались, затаились, как мыши. Возможно, кто-то посмеялся и наблюдает за окном. Нет, это не просто камень, – сказал Александр, разглядывая увесистый предмет, обтянутый перевязанной шпагатом пленкой, сквозь которую виднелась обернутая вокруг него бумага в синюю тетрадную полоску. – Странноватая штука, черт возьми, типичный метеорит… из аптеки, – добавил он без улыбки, срывая шпагат с прозрачной пленки, и развернул тетрадный листок, вбжимавший коричневый булыжник. – Все ясно, абсолютно ясно.

На тетрадном листке крупными буквами химическим карандашом было выведено коряво:

«Тебя мы вычислили. От нас не слиняешь, курва. Под землей найдем».

– Что это за письмо? Кто это? – выговорила Нинель, заглядывая сзади, и, вмиг догадавшись, порывисто припала лбом к его плечу. – Это те, с которыми ты дрался? Это они?

Он не ответил, положил записку на письменный стол, плотно придавил ее булыжником, постоял немного, обдумывая значение этой записки, и до него плохо дошел голос Нинель:

– Они тебя преследуют? Они, это они? – Она обняла его сзади, все сильнее вжимаясь лбом в его плечо. – Но как же они узнали? Кто же им сказал, что ты здесь? Ведь сюда приходили только твои товарищи и доктор? Как они узнали?

И, подбирая слова сверх меры уравновешенно, чтобы не обострять того, что стало очевидным и что так испугало ее, он ответил:

– Это не так трудно. Им помогает уличная шпана. А она за мелкую плату может следить за каждым. Это в нашей жизни не самое удивительное.

Он легонько повернул ее к себе, чтобы обнять всю, но мешала раненая рука, тогда он улыбнулся ей в обмирающие глаза, поцеловал ее в висок, и она ответила ему напряженной улыбкой, мигом погасшей.

– Почему ты со мной так говоришь, Саша?

– Я не хочу, чтобы ты боялась чего-то. Записка с угрозой – клочок бумаги.

Она уткнулась носом ему в шею, заговорила торопливо:

– Нет, я не трусливый заяц! Но они тебя преследуют! А это же – банда! Здесь нельзя тебе оставаться! Они что-нибудь сделают чудовищное! Мы уйдем отсюда сегодня же!

– Куда, Нинель?

Она отклонилась назад, глаза ее завораживали, умоляли и требовали немедленного подчинения.

– Я отвезу тебя к моему брату, он живет возле Калужской площади. Знаешь кинотеатр «Авангард», в бывшей церкви? Вот там, в переулке, за кинотеатром. Собирайся, Александр, сейчас же! В пять часов начинают ходить трамваи.

Он спросил нетвердо:

– Уходить сейчас? – И почему-то не поверил, что у нее есть брат: – Он старше тебя, твой брат? Младше?

– Сводный. Сын первой жены отца. Одевайся! – поторопила она. – Я оденусь быстро. Тебе помочь? Как ты себя чувствуешь? Очень болит рука?

– Я прекрасно себя чувствую, – солгал он и неудачно пошутил: – Причина – готов к новым приключениям.

– Саша, ты можешь еще шутить? Ты неискренен со мной?

Неестественным, наверное, казалось то, что угрожающая эта записка, присланная каким-то, должно быть, тюремным способом, не всколыхнула в нем ни чувства наступающей опасности, ни боязни мщения, только зябкий холодок на минуту стянул кожу на щеках, обвил его грудь как ремнями, и это тугое чувство было схоже с обезоруженным гневом, будто издали приближалась, заходила гроза, а он мало что мог сделать, чтобы укрыться от нее.

– Ты уверена, что твой брат примет меня не так, как твой отец? – сдросил он, не отвечая ей прямо. – Нежданный гость, да еще раненый…

Да, он не был с ней искренен в той мере, в какой была открыта она. Он почасту сдерживал себя выказывать душу, скрывая боль, бессилие, стесняясь на людях проявлять свое преданное отношение к матери, которую теперь, после гибели отца, любил отчаянной жалостью верного сына. Близость непостижимого и вечно родного, единственного, непреодолимая пропасть между войной и прошлым возникали перед ним как знак предсуществования, рождая сладкую тоску по чему-то далекому, неизъяснимо счастливому, что было только вдетстве и что навеки минуло, сгорело в огне. Война выработала в нем внешнюю неуязвимость. Он сознавал это, в нем жил лейтенант, командир взвода разведки, «смертник», обязанный в самой безвыходной обстановке внушить себе, что он презирает страх, трусость, минутную слабость. И – чтобы не унизить себя в собственных глазах – готов терпеть и считать риск качеством мужского порядка.

– А знаешь, Нинель, некоторые штабисты называли разведчиков смертниками, – сказал Александр не то серьезно, не то полушутя. – Я прошел войну. – значит, бессмертен. Главная случайность миновала.

– Что за случайность? О чем ты говоришь? В тебе осталась какая-то детскость. Одевайся! Быстрей! Не смотри на меня так! Я уже почти готова, – говорила Нинель, быстро расправляя на себе платье, заглядывая в зеркало меж резных шкафчиков, вновь превращаясь в ту отдаленную Нинель с восточными ресницами, какую он пытался разгадать, знакомясь на вечеринке, и не разгадал до сих пор в ее познанной за эти дни переменчивости.

– Что ж, Нинель, поедем, – сказал он, опять думая о том, что долго она не сможет быть с ним, что он не ее круга, и спросил: – Слушай, кто дал тебе такое странное имя – Нинель?

– Пошли быстрей. Подожди, я помогу надеть тебе ордена. Кирюшкин молодец, прислал китель, как будто на тебя сшитый. И, кажется, новый.

– На рынке можно купить и черта. У Аркадия глаз артиллериста.

Уже одетый, он взял записку со стола, сунул ее в карман кителя, поправил руку на перевязи. Она придирчиво оглядела его:

– Кажется, все в порядке. Человек из госпиталя. Играй эту роль. Я тебе помогу. Я сопровождаю тебя. Смотри на меня влюбленнее. Я отвечаю за тебя, как сопровождающая сестра или невеста.

Они вышли, и он подумал:

«Не видит ли она во всем этом страшное и захватывающее приключение?»

До парка культуры ехали в пустом трамвае, одиноко гремевшем в рассветной Москве. Был еще сонный час, беловато-розовый воздух над мостовыми курился предзнойным парком, в пролетах улиц нежно краснели верхние этажи, тронутые занимающейся где-то на окраине зарей, ветерок в открытые окна омывал вагон, приносил запах утреннего асфальта. На площади ранняя поливальная машина, распуская водяные радуги, звучно ударила струей в бок трамвая, мелкие брызги сверкнули в окно. Александр вытер прохладу капель со щеки, сказал с веселой задумчивостью:

– Хорошо бы сейчас искупаться где-нибудь у Нескучного сада. День будет жаркий, а вода утром холодноватая.

Она, едва ли воспринимая слова Александра, взглянула на него сбоку.

– Как хорошо, что мы одни в вагоне, – сказала она шепотом, поводя бровями в сторону водителя трамвая, спина его равнодушно покачивалась за стеклом, чудилось, дремала. – Когда мы шли до трамвайной остановки, я все время смотрела по сторонам. Боялась, что кто-нибудь следит за нами из этой шпаны. Правда, был один пьяный. Сидел на мусорной урне и спал. Что ты сказал насчет купанья? Для чего?

– Тебе послышалось, Нинель, – ушел от ответа Александр, понимая, что легкий бытовой тон не успокаивал ее. – Просто я устал молчать и сказал что-то невпопад.

– Смотри не на меня, а в окно, – сказала она и поправила перевязь на его руке, – а то ты действительно представишь, что я твоя невеста.

– Представить эта трудно.

– То-то же. Вот и первые пассажиры, – прервала она его.

На остановке вошел средних лет мужчина в заляпанном известью рабочем комбинезоне, с вялым, измятым лицом, и следом впорхнула на острых каблучках молодая женщина-тростиночка с подведенными губами, бойким вздернутым носиком и начальственным взором секретарши. Мужчина развалисто уселся сзади и начал затяжно, с собачьим завыванием зевать, женщина присела впереди него, раскрыла сумочку на коленях и стала копаться в ней, искать что-то пальчиками. Нинель вздохнула, коротко переглянулась с Александром и с многозначительной успокоенностью опустила черную завесу ресниц, что, вероятно, обозначало: «Слава Богу, этих опасаться не надо». А он, наблюдая за ее лицом, подумал в ту минуту: «И откуда могут быть такие невероятные ресницы?»

До Калужской площади трамвай понемногу заполнился, но Нинель уже не встречала каждого нового пассажира раздвинутыми недоверием глазами, сидела, надменно выпрямив спину, лишь иногда тонкая морщинка тревоги прорезала ее переносицу, и он догадывался, что она думала о разбитом ночью окне, о камне с запиской, испугавшей ее оголенной угрозой.

Когда сошли на просторной и безлюдной Калужской площади, Нинель удовлетворенно оглянулась на трамвай, уходящий с зарумяненными стеклами, взяла под руку Александра и не без решительности повела его мимо знакомого ему кинотеатра «Авангард», помещенного в бывшей церкви, мимо маленьких, закрытых в эту раннюю пору магазинчиков с каменными ступенями, изобильных до войны, скудных теперь, жалких своими пыльными витринами. На углу они повернули в переулок, на гулкий тротуар, прикрьггый, как крышей, ветвями лип, пошли мимо купеческих особнячков с мансардами, с заржавленными перилами крылец, двориками без заборов, в войну сожженных вместо дров по всей Москве.

– Вот здесь, недалеко здесь, – говорила Нинель, водя взглядом по крыльцам домов и дворикам, и всякий раз, замедляя шаг, чуточку сжимала локоть Александра. – Ты не устал? Я не так часто бывала у Максима. Мы скоро придем. Он живет в полуподвале, в двухэтажном доме, недалеко от угла.

Она не очень точно помнила дом, в котором жил ее сводный брат, но Александр заметил, ее лицо вдруг осветилось огоньком облегчения, когда подошли к двухэтажному облупившемуся особняку, некогда канареечного цвета, – с навесом над парадным, где сбоку пуговки звонка виднелась табличка, обозначающая напротив фамилий жильцов количество звонковых сигналов, что говорило о плотном заселении дома.

– Вот, – сказала она радостно. – Но он не здесь, надо зайти со двора, – поторопила она и потянула его за локоть во двор.

Двор начинался за тротуаром (забора не было), большой, покрытый выщербленным асфальтом, с одноэтажной постройкой под разросшимися липами, похожей по широким воротам на гараж. В глубине двора торчал на метр из земли фундамент какого-то строительства, валялись бревна, мешки с рассыпавшимся цементом, возвышалась пирамида новых кирпичей. Заржавленный, зияющий глазницами разбитых фар грузовик стоял в стороне от гаражных ворот, в кузове были горой навалены изношенные покрышки. Возле машины непроспанный дворник, сердясь тощим морщинистым лицом, вяло волочил по асфальту полусогнутые ноги, шмыгал метлой, собирая в кучу пыль, окурки, смятые папиросные пачки, лениво сплевывал перед собой:

– Сволота и есть пьяная сволота… шоферня подколодная…

Держа Александра под руку, Нинель повела его к навесу над лестницей в полуподвал, кивнула дворнику, как старому знакомому: «Здравствуйте», – а он оперся на метлу, расставив ноги, не узнавая, поглядел мелкими желтыми глазами, отозвался тонко скрипучим голосом:

– Извиняйте, девушка хорошая, что-то не припомню вас. К кому вы? Ежели к инженеру Киселеву, – так в командировке он. В отъездах инженер. Четвертого дни с чемоданом под мышкой уехал, сказал: ежели спрашивать будут, то, мол, через три недели вернусь, не раньше. Нет сокола ясного, улетел. А женщины ходют к нему и ходют, головы куриные. Два раза в разводе, а они все ходют, жены то есть. За алиментами, небось, ходют…

– Мы не к Киселеву, – вынужденно засмеялась Нинель. – Нам он, представьте, совсем не нужен. Мы к Черкашину.

– К студенту? Ясныть. В подвале он, ежели не на бровях… то есть тверезый ночевать пришел… Тоже без царя в голове. Охо-хо, красавица, – ворчливо забормотал старик и воззрился подозрительным бесцветным взором на Нинель, затем вкось глянул на забинтованную руку Александра. – Из госпиталя, видать, парень? После войны никак гвоздануло? Дела-а… Быва-ает, и старуха теленка рожает, – заключил он. – Ежели после войны гвоздануло, Бог наказал. – И, осуждающе поджав песочного оттенка губы, махнул в сердцах метлой по асфальту. – В подвал вам, в подвал, ежели к Черкашину… Может, зенки и продерет с похмелья-то. И откуда деньги у людей? Махлюванием занимаются или еще чем…

– Мудрец вы, папаша, спасибо за информацию, – добродушно поблагодарил Александр, понимая, что старик пребывает в настроении желчном.

– Мудрец, не мудрец, а ты думал как! Чего вам в такую рань Черкашина-то? Приспичило, что ль? Кто вы такие ему? Сродственники только спозаранок к сродственникам приезжают. Вы-то кто в такую рань?

– Друзья, папаша.

Они сошли по лестнице в полуподвал и остановились перед закрытой дверью, отыскивая звонок, его не было. Из порванной обивки торчали клочья серого войлока, железный почтовый ящик висел кособоко – тут словно никто не жил, пахло плесенью и запустением.

– Как некстати мы встретили этого противного старикашку, – сказала Нинель и досадливо повела плечами. – Как нарочно! Будто кошка дорогу перебежала!

– Бог с ним, со старикашкой, – успокоил Александр. – Разве ты не знаешь, что дворники, пожарники и ночные сторожа – завзятые философы и мудрецы?

– Ты опять шутишь? Мне плакать хочется, а ты шутишь! Тебе разве легко на душе?

– А что мне остается делать, Нинель, милая? – Он осторожно взял ее за теплый затылок, притянул к себе и поцеловал не в губы, а в переносицу, в шелковистость нахмуренных бровей, проговорил: – «Люблю ли тебя, я не знаю, но кажется мне, что люблю…» Почему-то вспомнил ни к селу ни к городу. Вот и все. Это самое главное. Все остальное – че-пу-ха.

– Саша, что случилось? – прошептала Нинель в деланном ужасе и торопливо постучала в дверь, как бы спеша уйти от его ответа. – Не объяснение ли это в любви на лестнице? – И она неискренне восхитилась: – И даже романс! Поразительная сентиментальность! Никогда бы не подумала…

– Любимый романс моей матери и отца.

– Да?

И, наверное, боясь его серьезного ответа, она постучала громче и, приложив палец к губам, что означало «молчи», пододвинулась к двери, слушая за ней какие-то ползущие бумажные шорохи. Александр сказал:

– Хорошо, я отвечу потом. По-моему, твоего брата нет дома. – И, казалось, без видимой причины повеселевший, провел рукой по клочкам войлока, торчащим из обивки. – Жаль, нет динамита. Три минуты – и двери нет. А если без шуток, то вот о чем я сейчас подумал, Нинель. Правда, мысль пришла в трамвае. В Ленинграде живет мой разведчик Хохлов. Не пойми за хвастовство, но он готов за меня в огонь и воду. Парень верный, исключительный. Несколько раз умирали вместе. Приглашал меня к себе много раз. Весной женился, но я не смог поехать на свадьбу: лишних денег не было. Что ж, Кирюшкин оставил нам кучу красных бумажек – целое богатство. Не уехать ли нам в Ленинград недели на две?

– Уехать? Зачем? – выговорила она невнимательно и снова постучала с нетерпеливым упрямством. – Где же он? Где он пропадает?

– Недели две можно было бы пожить у Хохлова. Он был бы рад. И я тоже.

– Перестань фантазировать, – сказала она с несчастным лицом. – У какого Хохлова? Ах да, твой разведчик… Где же Максим? Какое жуткое бессилие, хоть плачь!

– До слез, я думаю, не дойдет, – сказал Александр, заслышав шаркающие шаги по асфальту двора.

Там сверху, у навеса над ступенями лестницы, раздалось покашливанье, кряхтение, сплевывание, потом появилась тощая фигура дворника, волочившего по асфальту метлу, болезненный голос его назойливо проскрипел:

– Нету? Без царя в голове Черкашин-то ваш… Либо с прости господи по ночам шляется, гуляет, либо дрыхнет без задних ног. И зачем он нужен-то вам, шалопут неосновательный?

– Ничего, папаша, если дрыхнет, достучимся, – заверил Александр. – Его окно левее лестницы?

– Давай, стучи в окно. Али заказывай пальбу из пушек.

И дворник, ощеренным ртом обнаруживая недостачу зубов, побрел от лестницы, везя за собой метлу по асфальту.

Уже не надеясь, они все-таки достучались. Темная занавеска на окне раздернулась, недоуменно выглянуло круглое, совершенно невыспавшееся, ставшее вдруг сияющим лицо, после чего послышалось беглое движение за дверью, звякнула защелка, дверь открылась, на пороге переступал с ноги на ногу еще пьяный от сна молодой парень, босой, в трусах и майке, капельки пота выступали на верхней губе. И, не умеряя счастливого изумления, он воскликнул:

– Сестренка? Ты? Ну и ну! А это кто с тобой?

Они вошли в коридорчик.

– Привет, Мак, мы совсем неожиданно, соня праздный. Еле достучались. – Нинель, играя родственную строгость, чмокнула брата в щеку и представила Александра: – А это мой друг, познакомься, Максим.

– С удовольствием! И прошу прощения во всех смыслах! Без штанов представляться вроде не по светски! – спохватился Максим, открывая бесхитростным смехом чистые сахарные зубы, и тут же чрезмерно сильно пожал руку Александра, назвал свое имя, вслух повторил имя Александра и предупредил: – Отчество мое не обязательно. В моем солидном положении – это лишний довесок. Вас же разрешите по отчеству. Александр для меня фамильярно. Мне очень приятно познакомиться. Преклоняюсь перед фронтовиками. Вы что – лечитесь в госпитале?

– Что-то в этом роде, – ответил Александр. – И тоже прошу без всяких отчеств. И, если можно, на «ты».

Нинель с видом хозяйки отворила дверь в комнату и приостановила разговор:

– Мак, не держи гостя в коридоре и оденься наконец, чтобы гость не принял тебя за шалопута без царя в голове.

– За шалопута? Без царя в голове? Гениально и сногсшибательно! Но не в десятку. Надо бы – за беспортошного голодранца, прости за грубый реализм! – поддержал сестру Максим, не обижаясь. – Как тебе не пришло в голову такое великолепное определение? Проходите, гости, в залу, – по мальчишески сияя, как давеча, пригласил он и простер руку к двери.

– Не я придумала дурацкого шалопута, а ваш мудрый дворник, которого мы сейчас встретили. Оказывается, ты еще ходишь на бровях по ночам, – сказала Нинель, первой входя в комнату, и позвала Александра за собой: – Саша, здесь живет бесштанный голодранец, мой брат, о котором так образно говорил аристократ духа с метлой.

– А-а, дядечка Федор? – догадался Максим и проворно исчез за зеленой занавеской, отделяющей часть комнаты. – Раза два он меня видел под булдой, это справедливо и отвечает правде! Дядя Федор – особый, очень особый старичок. Он видит все человечество погрязшим в пороке, как в Содоме и Гоморре. Халда! Видели, какая у него косенькая улыбочка? По ночам читает Ницше и Шопенгауэра под одеялом. Боится, скалкой помнет бока старуха за трату электричества не по лимиту! – крикнул из-за колыхающейся занавески Максим. – Ясейчас! Сестренка, посмотри на левую стенку, над печкой, там – новое, ты еще не видела!

Глава седьмая

– Знаешь, мне всегда нравилось у Максима, – сказала Нинель, прослеживая за взглядом Александра, оглядывающего комнату с молчаливым вниманием человека, еще не попадавшего в такую обстановку. – Здесь какая-то свобода, понимаешь? Все просто и все таинственно. Я никогда не пойму, как все это делается. Вот, посмотри сюда, на новое. Боже, как грустно!..

Она повернула его лицом к картине, и он увидел кровавый, придавленный тучами закат, под ним сгоревшую деревню, повсюду черные скелеты печей, среди этого разлива крови черные ветки обугленных деревьев, на дороге исковерканное колесо, вдавленное в колею, наполненную водой, отражавшей мрачную багровость заката, и над всем этим кладбищем траурным комом выделяется на сучке ветлы одинокий ворон, как будто адский сторож пепелища и гибели.

От картины дохнуло тоской умерщвленной земли, какую много раз видел Александр, этим же ощущением одиночества обдала его и другая картина, висевшая рядом. Ночь, осень, ветер, при сильном порыве гнулись, схлестывались голые ветви берез у обочины шоссе, ударяли по ослепительному диску полной луны, по раскаленному куску металла в небе, загроможденному грозно ползущими на луну чернопепельными тучами, а внизу на пустынном шоссе мчится заброшенная от всего мира санитарная машина, тускло протянут по морщинистым лужам свет приглушенных фар.

– Ты сказала, что твой брат не воевал, – проговорил Александр. – Откуда он это знает, Нинель?

– Спроси у него сам, – ответила она и показала бровями: – Вот сюда посмотри. Наверно, тоже война, по настроению.

На картине – две человеческие фигурки, глядя куда-то вверх, стояли под звездами посреди ночного двора подле нарубленных дров, низкие тучи дымом неслись над крышами. Во дворе ни огонька, на стеклах смутно белеют кресты наклеенной бумаги. Темно, пусто, тревожно.

– Да, похоже на войну, – сказал Александр. – Твой брат любит рисовать тучи. Я почему-то на войне так отдельно туч не замечал. Важно было одно: светлая ночь или темная.

Из-за отдернутой с треском занавески вышел Максим, одетый в клетчатую рубашку, в широких брюках, запачканных краской; на фанерке, заменяющей поднос, – бутылка, стаканы, кусок сала в замасленной бумаге, батон белого хлеба. Он решительно отодвинул книги и папки к середине стола, поставил поднос и, видимо, услышав последнюю фразу Александра, продекламировал:

– «Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь темна». Война – это бесовство, кровь, мужество и полный идиотизм. Я с двадцать седьмого. Не успел. Жаль, конечно, но… Садитесь, друзья. Закусим по-студенчески. Можно с самогоном, купленным на Даниловском, можно и без самогона, с чаем, купленным по карточкам. Прошу садиться в кресла русской аристократии былых времен. Мебель моя не в чиппендейльском стиле. О, нет! Но гарантирую: грохнуться, ляпнуться, сверзиться с нее никак нельзя, сам чинил ножки, сам реставрирую.

Он ловко пододвинул к столу видавшие лучшую пору ободранные кресла, включил электрическую плитку на тумбочке, кинул на закрасневшие спирали чайник и, почесав грубоватыми пальцами в пшеничных волосах, повернулся к Александру, словно вспоминая:

– Вы что-то сказали насчет моих попыток…

– Мы договорились на «ты».

– Ты что-то сказал насчет войны и туч. Понятно: войны поблизости я не видел. Объяснить невозможно. Но война связана у меня с надвигающимися тучами, с ночью, одиночеством перед смертью, с пустотой. Вот у японцев есть понятие «моно-по-аварэ» – скрытая прелесть вещей и событий, исконная печальная тонкость. О, достичь бы этого! Ухватить бы эту таинственную прелесть! – выговорил Максим, и глаза его стали мечтательно-доверительными. – Вот тогда и рождаются шедевры! Не поймал! Не ухватил!

Без желания возражать этому располагающему к себе любопытному парню Александр все же сказал:

– Пожалуй, не очень верно для войны. Скрытой прелести, печальной тонкости не было. Тучи, закаты и звезды по-настоящему замечали только во время отдыха или на формировке, где-нибудь в тихом селе. На фронте это проходило мимо. Например, небо воспринимали так: летная погода для немецких самолетов или нелетная.

– Пугаюсь хулы и похвал боюсь, а ты критикуешь из ряда вон потрясающе! – воскликнул Максим и принялся такими энергичными нажимами нарезать черствый хлеб, что стол заскрипел и зашатался. – И тем не менее позволь задать несколько вопросов. Скажи, все лебеди белые?

– Пожалуй, да.

– А если вдруг в стае летит черный лебедь, что подумаешь тогда?

– Подумаю, что среди белых есть и черный.

– Ну, а если увидишь лебединую стаю всю черную, что тут скажешь – все лебеди черные?

– Наверно, скажу: большинство – белые.

– Вот это есть что-то вроде математической индукции. И это очень похоже на искусство. Должно, не очень понятно, что я тут умно-глупо наквакал?

– Не очень.

– Что ты! Абсолютно понятно. Это же банальщина, азбучная истина! Наши знания – полумиф, полуложь. Мы даже не знаем, почему человек чихает. Мы знаем, отчего останавливается сердце, и не знаем, отчего оно бьется. Что мы знаем вот об этой пыли? (Указал на мельчайшую пыль, толкущуюся в. протянутом через комнату луче света). Не больше, чем она о нас. В белом черное, в черном белое. В утверждении «да», наверно, гнездится «нет». И так далее, и тому подобное. В данном случае: белизна – мысль, дух, идея. Без белизны лебедь не лебедь, без духа – искусство чепуха. И тут же черное. Почему? Чем объяснить? Откуда оно? Тайна. Загадка. И еще раз тайна. Древних Афин нет, Сократ не подскажет, а вся мудрость мира родилась там. Вот существует добровольное рабство – высиживание птицей яиц и самоотверженное выкармливание птенцов. Это прекрасно, это вызывает у меня восторг! Я пошел в добровольное рабство, надел не по силе кандалы: хочу поймать отсвет тайны… Помнишь, как в детстве мы ладонью ловили солнечный зайчик! Нет, это черт знает что с бантиком слева, когда подумаешь, как цветом передать, что чувствует иногда человек! Импрессионизм бессилен. Представь: ночь, лунное море, тишина, сверчки и далекий рокот одинокого, заблудившегося в ночи самолета… Так, вроде пустячок. А от этого пустячка однажды на юге, после войны, до жути грустно мне было и до жути радостно. И мечтать хотелось: где-то ждут, тоскуют, любят, кому-то я нужен. Такое не посещало?

– Посещало. Немного иначе, – сказал Александр.

– Ну, это все равно. Это бар-бир!

И, сглаживая сверхмерную раскрытость, Максим засмеялся журчащим смехом, как смеются наозорничавшие дети, заражая ответной волной настроения, и Александру подумалось о каком-то противоречивом несовпадении в Максиме: его жилистых рабочих рук с неотмывающимися каемками под крепкими ногтями и ясно-доверчивых глаз, будто озерная вода, просвеченная солнцем, его борцовских плеч, туго натягивающих рубашку, и его гладкой речи начитанного парня, знающего свое.

– Позорище на всю Европу – быть скворцом или проституткой от искусства!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22