– продолжал он с лукавой выразительностью, чистоплотно протирая стаканы довольно-таки застиранным полотенцем, вытащенным из шкафчика за отдернутой занавеской, где была видна постель, наспех прикрытая солдатским одеялом. – Скворцы – способные имитаторы чужих звуков и мелодий. И зрение у них удивительное, как у всех птиц. Но поют как заводные игрушки. А дело в том, что трава должна просто расти травой, а не подражать мандариновому дереву. Или – идиотической моде. Мода бессильна перед совершенством. В конце концов, мода всегда – проституция во имя известности и лакейства. Всегда дерьмо перед естественной красотой. И всегда безобразна перед естественной любовью. Меня тошнит от выкаблучивания модернистиков, которые революционно изображают разбитый ночной горшок посреди пустыни Сахары и бросаются в горемычный вой от общего непонимания. Что там понимать и признавать? Творения модернистиков – это понос маленького таланта! Философия шизиков и перепуганных шибздиков от малярного искусства!
– Ну, начинаются выражения на изысканном английском, – вмешалась Нинель и бесцеремонно отобрала полотенце у Максима, начала протирать стаканы сама. – Удивительно изысканный лексикон хорошего тона у моего братца. Тебе следует запомнить, Саша, – посоветовала она наставительно, – Максим сел на своего конька и заговорит тебя, если ты не взбунтуешься. Цицерон отцовской школы. С добавлением крепких выражений. Но Максим переговорит и Цицерона, когда в ударе, а в ударе он. всегда.
Она задумалась, расставила стаканы на столе, подняла глаза на Максима. Сказала:
– Мак, я оставляю у тебя Александра на несколько дней. Не спрашивай почему. Он должен у, тебя пожить. Надеюсь, у тебя нет возражений. Помни, милый: он – мой друг, значит – и твой.
– Возражений? Никаких! Абсолютно! О чем речь, сестра! – вскричал Максим простодушно. – Пусть устраивается, как у себя дома! Как в пятизвездочном отеле «Хилтон»! Только где носильщик с чемоданами гостя? Ах, вижу – нет, тогда обойдемся, поживем по-студенчески. Чистое белье найдем. У меня мыши – интеллигенты, грызут лишь холсты. Будешь спать на моей королевской постели, которая скрипит, как сорок тысяч братьев после плотного обеда. Привыкнешь скоро. Я – на раскладушке, подобно Наполеону. Учти, я храплю, как доисторический зверь, как трактор. Поэтому, как только начнется увертюра, свисти в четыре пальца, я вскочу, побегаю по комнате, а после пробежки вдругорядь начну…
– Уж лучше избавь после пробежки, – смешливо наморщила переносицу Нинель.
– Избавлю. Рискну. Дабы приглушить мотор, буду спать в противогазе. Вон он висит, голубчик, на гвоздике, на случай химической войны.
Посмеиваясь, Максим подхватил заклокотавший чайник с электроплитки, подобно гире грохнул его на стол задребезжавшей подставкой, струйки пара поплыли из носика, напоминая некое июльское довоенное утро, запах свежего хлеба, заваренного кофе, который любила мать, и на секунду захламленная эта комнатка, увешанная пейзажами, затянутая по углам паутиной, заставленная керамикой и рухлядью мебели, показалась Александру даже уютной своим ералашем.
– Обойдемся, – сказал Александр. – Я не очень чуток к увертюрам. И в казарме прекрасно спалось. А там заводились десятки тракторов.
– Мальчики! – сказала Нинель повелительно. – На первый раз вы чудно поострили. Теперь о главном. Хозяйство я возьму на себя. Буду покупать продукты, приезжать, готовить обед на два дня. У тебя в институте каникулы, Мак, поэтому прошу тебя быть с Александром, не мотаться по клубам со своими декорациями, откажись сейчас от своей дурацкой халтуры. У Александра есть деньги на вашу жизнь. Реже выходите на улицу. Ты должен знать, Мак, у тебя находиться ему надежнее всего.
– Похвальная характеристика, – поблагодарил Максим. – Так что, офицер? – спросил он, обращая светлые, ничем не обеспокоенные, а наоборот – бедово заискрившиеся глаза к Александру. – Засядем в оборону, как советует фельдмаршал Ни? Учти, что она имеет чутье. Тех, кто расточает мед, презираю. Тех, которых слух о надвигающейся грозе повергает в звериные рыдания, ненавижу. Нинель никогда не была трусихой, но была благоразумной, сестренка моя. Угадывала, когда мне за ослячество, чертовщину и отсебятину влепят «двойку» по политэкономии и когда облагодетельствуют и врубят «пять» по рисунку. И всякие прочие ситуации. Так что? – повторил он тоном объединяющего братства, в котором была доброжелательность неизменной удачи. – Ты знаешь знаменитого саксофониста Эллингтона?
– Нет.
– Узнаешь. Тихо и мирно займем оборону, будем крутить блюзы Эллингтона, на зависть всем недругам. Его «Караван» плюс аристократическая самогонка, плюс беседы о живописи и войне. Под блюз неплохо думается вообще-то. И, конечно, о прекрасных дамах, о слабом поле. Прости, Ни, меня, балбеса, за то, что я спотыкаюсь на определенном месте. Хотя, с детства знаю, что моя любимая сестра не любит, когда ее относят к слабому полу пигалиц – ко всем этим ох, ах, ой, ай, сю-сю-тю-тю-ню-ню… Нинель из племени амазонок, перед которыми я преклоняюсь и… которых боюсь.
– Прощаю тебя, неисправимого балбеса и контрабандиста. И прощаю даже твоих амазонок. Можешь на колени не вставать и не каяться.
Максим с преданной влюбленностью посмотрел на сестру и подмигнул Александру.
– Ты вот что должен знать, Саша. Можно тебя Сашей? Хотел, чтобы ты поверил мне во всем. Я за сестренку горло любому вахлаку перегрызу, если попробует ее мизинцем тронуть. Но она сама с тобой пришла – это поворачивает дело анфас. Я с вами. Мой полуподвал – твой блиндаж. И никаких комментариев.
– Представляешь, Саша, – сказала Нинель. – Максим учился на класс старше, но после уроков каждый день приходил в мой класс, выбирал какого-нибудь несчастного рыцаря с симпатичной мордашкой, для профилактики немножко щелкал его в школьном парке по носу и приговаривал, кажется, такую грубость: полезешь к сестре – нос на затылок сверну, чихать неудобно будет. – Она засмеялась. – Но драки конспирировались. Так ведь, Мак? Так – не улыбайся, как младенец. Только раз он просидел в милиции часа три, выручал отчим, Борис Сергеевич. А мой горемычный кавалер пришел утром в школу с таким раздутым носом, что носище мешал ему читать. Всем объяснял, что в кухне случайно налетел на висящее на стене корыто. Хорошее корыто – кулачки Максима! Он своей ревностью упорно делал все, чтобы вокруг меня создать пустыню. У него один аргумент: не лезь к моей сестре. Чудачок! Вообрази на секунду: если бы он встретил на улице меня и тебя, наверное, дошло бы до обмена мужскими любезностями. Хотя я десятки раз умоляла его быть на сантиметрик разумнее. Он вбил себе в голову, что вокруг меня насильники и шпана.
– Неточность, – заявил Максим. – До сих пор приходилось выяснять отношения со школьными кувалерами и сладенькими паучками из театрального училища, то есть из вашей богемы. Да там и не парни у вас, а черт-те что. Ходят на танцующих лапках, вертят хвостами, вытягивают губки для поцелуев и сюсюкают, как трясогузки: меня не сняли, меня засняли, меня пересняли. Неточность, сестренка, неточность, герань в горшочках презираю, а с фронтовиками не дерусь – продолжал Максим, необидчиво принимая иронию Нинель. – Тем паче, что я отлично догадался, что твой, друг не банный лист, не трясогузка, не кувалер с павлиньими перьями…
– Тут ты угадал, братишка! – воскликнула Нинель и взмахнула ресницами в сторону Александра. – Вот, оказывается, Саша, к какому хитрецу я тебя привела! Он ревнив, в маму.
Ему приятно было слушать ее ироническую речь с искорками смеха и журчащий смех Максима в ответ на сестринское подтрунивание, и вдруг Александр почувствовал краткую минуту счастливого покоя, сладким ветерком пахнувшего из детства, когда, просыпаясь на теплой подушке от уже горячего солнца, он слышал из-за двери тихие голоса отца и матери. Голоса звучали в утреннем покое дома, наполненного любовью, молодостью, которая безраздельно принадлежала им, какие бы протуберанцы ни вторгались из эпицентра Вселенной в Замоскворечье, в Первый Монетчиков переулок (цены на керосин, очереди за хлебом), все, мнилось, проходило грибным дождем с солнцем, задевало стороной – вплоть до того последнего утра с июньским парным дождичком, принесшим из кипения солнца и белизны кучевых облаков над Москвой растопыренное острыми пучками, пахнущее железом слово «война», его только раз произнес за завтраком отец. Мать и отец долго смотрели друг на друга незнакомым взором пересиливаемой боли, и, не сговариваясь, оба украдкой взглядывали на Александра.
«У меня не было ни сестры, ни брата, – подумалось Александру. – Но смог бы я быть таким ревнивцем, как Максим? Вряд ли. У меня получилось бы резче».
– Мне повезло, Максим, что ты не решился отколошматить меня, заприметив рядом.с Нинель. Это бы нас познакомило, – позволил себе сказать в меру шутливо Александр. – Но тебе, наверное, повезло вдвойне: твоя сестра дикая кошка, которая ходит сама по себе.
– А в Москве убийства, грабежи, насилия, пропадают женщины, – вставил Максим. – Именно красивых кошек ловят в сети.
– Я не кошка, Мак.
– Тигрица! – вскричал Максим с трагической наигранностью. – Ягуарица! Твои острые коготки – для маникюра? Нет, нет! Я сам боюсь ее, когда она начинает фыркать на меня! – И он ударил в заплесневелый медный колокол, прикрепленный к стене, заорал надсадным голосом забулдыги: – Ур ра! Вперед! Спаси меня от критики сестры, Саша!
– Тише, можно оглохнуть! И перестань карабкаться по деревьям, – возмутилась Нинель. – Во-первых и во-вторых, мальчики, не изображайте шекспировских могильщиков, ушибленных болтовней. Я сейчас ухожу, Саша.
Тогда он подошел к ней и в присутствии ревнивого Максима прикоснулся губами к волосам, ее новой прическе, загораживающей щеку вороненым вензелем, потом поправил прическу губами и поцеловал в висок.
– С Эльдаром надо связаться сегодня. Он предупредит всех. В том числе и Яблочкова. Будь осторожна около своего дома. Там может торчать Летучая мышь. Ушастый мальчик. Лицо у него пляшет, когда он заискивает.
– Эт-то что за представитель мышиной фауны? – подал голос Максим. – Что за троглодитство? Шпион? Насекомое? Соглядатай?
– Что-то в этом роде.
Максим сказал:
– Завтра, сестренка, покажи мне этого летучего ушастика, и я его микрофоны превращу в лепешки. Тихо, дипломатично и мирно. В какой-нибудь подворотне. Больше вертеться не будет. Шапке не на чем будет держаться. А чтоб Александр не сомневался в слюнтяйстве интеллигенции, то посмотри на эту штучку.
Он взял с полочки довольно мощную на вид скобу, играючи подбросил ее, поймал на лету, сдавил в кулаке и швырнул ее, смятую, на полочку, подняв там серую пыль среди гипсовых статуэток.
– Очаровательный хвастун! – воскликнула Нинель и хлопнула в ладоши. – Сделай поклон, поклон зрителям! Геракл и Гектор одновременно!
– Художники и ваятели должны обладать кое-какой силенкой – месить глину, делать подрамники, рубить гранит, – увесисто заявил Максим и, подсмеиваясь над собой, выпятил грудь, растопырил, подергивая бицепсами, руки, как это делают штангисты, отходя от побежденного снаряда. – Замухрышек не люблю в искусстве.
– Браво, братишка, ты даже геройски напряг затылок, как настоящий борец! – расхохоталась Нинель. – Слушай, Мак, я тебя люблю. Ты всегда был моим защитником. Оставляю Александра под твою ответственность. Умоляю: будьте тихими и умными. Если что, автомат у «Авангарда», я приеду немедленно.
Они вышли в коридорчик ее проводить. Она задробила каблучками по лестнице вверх, на тесной площадке перед дверью, улыбаясь, пошевелила на прощание пальцами и, колыхнув юбкой, выпрямив спину, вышла независимой походкой через двор к воротам.
Глава восьмая
После завтрака Максим походил по мастерской, предварительно с громом свалил немытую посуду в раковину, сказал Александру: «Я часок поработаю, а ты посмотри вот этот рисунок, чтобы не скучно было, потом скажешь, так это или не очень», – затем, не взявши ни красок, ни кисти, не подходя к мольберту, распростерся на диване, заложил ногу за ногу, закурил и надолго замолк. Сначала Александру показалось, что «перекур с дремотой» после завтрака Максим называет работой, но вскоре убедился, что это не так. По-видимому, он обдумывал что-то свое, может быть, нарушенное приходом Александра, изредка перекашивал рыжеватые брови на мольберт, голый, сиротливо пустынный, гасил и вновь закуривал папиросу, и Александр, впервые попав в непривычную обстановку мастерской, подумал, что здесь, по всей вероятности, не унывая, жил вот этот прямодушный, забавный парень, брат Нинель, ничем не похожий на нее. В этой каморке, загроможденной реставрируемой мебелью, с непонятным плакатом «Запрещается запрещать!», на полках происходила какая-то своя жизнь гипсовых фигурок, в онемелых позах выглядывающих из-за керамических кувшинов, в окружении пестрых пятен этюдов лета, осени и зимы, по словам Максима, куцых «щенков» по мысли и чувству. Оттуда глядели черная ночь, над спящим городом мутно-розоватое зарево; далекие окраины Москвы, сугробы, освещенные фонарями; нахохлившийся воробей на карнизе, заливаемом бурными струями дождя, за карнизом – мокрые сучья бульвара; светлая метель на городской улице, пронизанная невидимым, уже весенним солнцем; почти засыпанная снегом фигурка безногого инвалида на тележке, привалившегося виском к облезлой стене пивной. И рядом с инвалидом прикрепленный кнопками листок ватмана, рисунок карандашом: юноша с классической мускулатурой сидит на земле, положив локти на поднятые колени, он глядит себе под ноги, красивые ступни которых насквозь проросли изогнутыми мощными корнями из-под земли, корни, изуродовав икры, атлетическую грудь, плечи, голову, уходят вверх, опутав античный торс, как чудовищными щупальцами удушая и вместе с тем держа юношу прикованным к земле. Рядом, у ног, лежал перевитый корнями автомат. Вокруг автомата рассыпаны стреляные гильзы, торчали впитавшиеся в землю головки снарядов, пробитая, проросшая корнями каска.
– Как тебе рисунок? Так или не так? – И Максим метко забросил окурок в ведро, стоявшее в углу комнаты.
– Ни хрена не понимаю. Почему корни? И при чем автомат, снаряды и гильзы?
– Не похож?
– На кого?
Глаза Максима поблуждали по рисунку.
– Ну, скажем, на тебя. Ничего общего?
– Один к одному, – сказал Александр, подозревая розыгрыш. – Если это война как сказка для маленьких детей и больших дураков, то так оно и есть. Если это кошмар, то маловато кошмарного.
– Нет, Александр, – проговорил Максим и даже щелкнул пальцами в знак возражения. – Не сказка и не кошмар. Это – ваше поколение. Понял? Ваше поколение… как я представляю молодых ребят, – возбужденно начал доказывать Максим, – поколение тех, кто воевал, тех, кто погиб, и тех, кто вернулся. Вы все там. Не возражаешь?
– Пожалуй.
– В каком смысле «пожалуй»? Уточняю: в смысле – ты ничего не забыл. Согласен?
– Да. А что значит «запрещается запрещать?» – спросил Александр. – Кому запрещается?
– Плакат для внутреннего пользования.
Максим рывком опустил ноги с дивана, достал из помятой пачки папиросу, размял ее в грубоватых пальцах, резко высек огонек из зажигалки.
– Запрещается думать, когда ты не хочешь думать. Это призыв к бунту против самого себя. Стоп, тихо! – Он задул зажигалку, хитро всматриваясь в угол, где среди подрамников стояло ведро с прислоненной к нему деревянной перекладиной. – Не запрещается только ловить мышей, – сказал он таинственно. – Грызут, пакостники, подрамники и холсты, как заведенные. Одно спасение – спаиваю их самогоном. Вон, посмотри туда, появились подпольные гении. Невероятного ума субчики.
Около ведра меж жестяных банок, разноцветных пузырьков и тюбиков зашевелились, зашуршали старой газетой два серых комочка, пробежали к жердочке, прислоненной к ведру, и тотчас первая мышь принялась подробно и недоверчиво обнюхивать ее, после чего бочком покатилась к жестянке из-под консервов, видневшейся у стены.
– Вспомнила, пьяница, – вздохнул разочарованно Максим. – К водяре побежала. И вторая – видишь? Тоже алкоголичка. В капкан, пакостницы, не пошли. Не очень себя оправдывает изобретение.
– Какое изобретение?
– А вон видишь – жердочка у ведра, – .объяснил Максим. – Жердочка натерта хлебом, чтоб запах был. На конце, над самым ведром – кусочек сала на гвоздике. Животное выходит на разведку для добычи харча. Чувствует запах, ползет по-пластунски по жердочке до сала, хвать зубками, а тут перевешивается другой конец жердочки, и хищница опрокидывается в ведро с водой. Принцип весов.
– Поймал?
– Пока нет. Но наблюдать любопытно. Ты посмотри, посмотри, куда алкоголички поперли. Ин вино веритас, – зашептал с охотничьим азартом Максим. – Вон, видишь, окружили жестянку. У них чего-то заколдобило. Чего-то испугались. Ушли, скотинищи. – Он потер ладонью о ладонь со звуком наждака. – О, понятно. Их облапошила соседка. Опередила.. И рванула вдрызг. Ты не знаешь, почему мыши не поют: «Шумел камыш»?
Он спрыгнул с дивана, присев на корточки у жестянки, взял заржавленный предмет с полочки и, ахнув, торжественно показал неподвижную мышь, прихваченную пинцетом за хвост, говоря при этом голосом экскурсовода:
– Мертвецки надралась и спала сном праведника. Вылакала весь самогон, ни капли не оставила одноплеменницам. Маленькая, но жадная. Это она изгрызла у меня холст, уверен.
Неся в пинцете спящую мышь, Максим прошел к узенькой двери в конце комнаты, и там за дверью зашумела вода, спускаемая в унитаз, после этого Максим вышел, пощелкивая зажимами уже пустого пинцета, победно взирая на смеющегося Александра.
– Смейся, паяц. Пришлось утопить в унитазе, иначе сожрут всю мастерскую. До последнего гвоздя.
– Это здорово, честное слово, – пьяные мыши и пинцет, – говорил Александр, смеясь от удовольствия. – В жизни не видел таких хитрых мышеловок. Великолепное изобретение, только самогона жалковато.
«Я смеюсь? – пронеслось в голове Александра. – А со мной случилось отвратительное…»
– Да ты что! – поразился Максим и швырнул пинцет на полочку. – Самогон – мелочь! А мыши – юмористы! Сам люблю похохотать, хлебом не корми! Смех – спасательный круг человечества. Охохонюшки мои!
И он хлопнул затвердевшими от мозолей руками по бедрам и зажурчал своим пульсирующим смешком, похожим на мелкие пулеметные очереди. Но смех его был настолько заразителен, что Александр расхохотался, уже не сдерживаясь, и это окончательно сблизило их доверительным расположением друг к другу. Александр окинул взглядом захламленную комнату, спросил то, что хотелось спросить раньше:
– Скажи, вот ты живешь здесь один, наверное, получаешь стипендию – а на жизнь хватает?
– До изжоги. В баню не хожу. Купаюсь в деньгах. Что за вопрос! Ха-ха и хи-хи. Я самостоятельный мужик. Во-первых, я леплю вот эти кувшины, вазочки и кружки. Потом: подбираю на свалках старую мебелишку и реставрирую. Иногда везет. И таким образом подторговываю на Тишинке. На рынке публика бестолковая, бедная и шалая – пейзажи не покупают. А жаль. Но керамикой и реставрацией жить можно. Не Крез и не Ротшильд, а с голоду дуба не дам. Что за вопрос? – воскликнул Максим и догадливо протянул: – Т-с-с, засек! Не понравился мой аристократический антураж? – Он пальцем заключил свою комнатку в кольцо и широко ухмыльнулся. – А ты знаешь – : мне пока этого хватает. Полная независимость. Свободен. Как собака. Как облака в небе. Как вольный осел без ослихи!
– Запрещается запрещать?
– Совершенно верно. Запрещается думать и делать не то, что ты хочешь. А что тебе не нравится у меня, Александр? Неудобно? Сыровато?
Александр поморщился, переждав уколовшую боль в предплечье.
– Я привык ко всему, Максим. Плащ-палатка, сырая солома в сарае, котелок под головой вместо подушки – для меня уют. Наоборот – у тебя мне нравится. Но вот что. Пока я побуду у тебя. Поэтому возьми. Сколько истратишь.
Он вынул туго распиравшую карман пачку денег, оставленную для него Кирюшкиным, положил ее на стол. Максим, подойдя к столу косолапой развалкой, пощупал двумя пальцами пачку купюр, оттопырил губу.
– Ого! Такие самоцветы? Ты что, сберкассу ограбил?
– Дали друзья на излечение.
Максим в задумчивости взлохматил свои пшеничные волосы.
– Таких денег я в жизни не имел. И иметь никогда не буду. Очень хочу – давай начистоту, – заговорил он с неподдельной прямотой. – Если ты друг моей сестры – это для меня все. Она избалованная, но предельно честная девчонка. Таких, как она, с фонарем Диогена не найдешь. Я ей верю, и она верит мне. Скажи начистоту, Александр, у тебя с Нинель далеко зашло?
– Что ты имеешь в виду?
– Скажи по-мужски.
– Наверно…
– Как понимать твое «наверно»? Если бы я какую-нибудь по-настоящему полюбил, то ответил бы твердо: люблю больше жизни.
– Понимай… как следует. Об этих вещах, Максим, не очень ловко говорить, – сказал Александр, заметив, что Максим огорченно свел брови. – Только о матери можно так сказать.
– Значит, Нинель ты не любишь.
– Это не так.
– В общем – о матери верно, – согласился Максим, с долгим упорством разглядывая пачку денег на столе. – Хорошо. Будем считать: сумма на излечение, – произнес он. – А насчет расходов на харчи – ты у меня в гостях. Насчет лекарств постараюсь завтра связаться со спекулянтами. Теперь скажи – что с рукой?
И все-таки можно ли было всецело верить брату Нинель, его круглому лицу с выгоревшими бровями, на которые спадал непричесанный косячок желтоватых волос, его искрящимся незатейливым доверием глазам, его коренастой фигуре, его рукам с не очень чистыми от красок и глины ногтями?
«Да что это со мной? Для чего я здесь? От кого я скрываюсь? От уголовника Лесика и его банды? От милиции, которая разыскивает убийцу? Плыву, как в сне сумасшедшего, что-то делаю, двигаюсь, что-то говорю… А есть только одно: вина перед матерью. Больше ни перед кем. И еще безумная тоска, и нет никакого страха. Ни перед кем. Ни перед чем. Стало быть, я теряю разум. Стало быть, случилось дикое безумие. Почему так замерзла спина и так кольнуло руку? Озноб опять?..»
– Ты спрашиваешь, что с рукой? – проговорил с ненатуральной беспечностью Александр. – Огнестрельная рана. Ничего страшного. Бывает и хуже.
– В драке?
– Что-то в этом роде.
– Хулиган какой-нибудь?
– Думаю, рангом повыше. Уголовник.
– Он стрелял в тебя?
– Да. Из охотничьего ружья.
– Ого, не все понял. Он носил с собой ружье? Интересно, каким образом? Или, может, обрез какой-нибудь?
– Пожалуй, обыкновенная двустволка, заряженная крупной дробью.
– Он выстрелил, а ты что?
– Что я? Я тоже выстрелил.
– У тебя было оружие?
– Было. Я выстрелил из пистолета.
– И что же? Конечно, не промахнулся.
– Откуда тебе это известно?
– Иначе Нинель не привезла бы тебя ко мне в такую рань. Да, значит, ты дорого ей стоишь. Ясно, что Нинель будет помогать тебе до последнего.
– Что ты называешь «до последнего»?
– Она отшивала всех хахалей из студенческой братии, с моей, конечно, помощью. Своего рода разборчивая, строптивая невеста. И знает себе цену. Ты первый, кого она признала. Понятно: у нее серьезно. Тебе повезло потому, что Нинель не столько ресницы Шахерезады, сколько неразгрызенный орешек. Ее-то я изучил с детства прекрасно… Александр, мне все ясно. Больше можешь ничего не рассказывать…
Максим глубоко задвинул руки в карманы измазанных гипсом потрепанных брюк и, нагнув голову, заходил по мастерской, задевая ботинками за ведра с песком, за прислоненные к ящикам подрамники.
– У меня ты можешь находиться сколько тебе потребуется, – проговорил он и вдруг по-шутовски изогнулся, наставил в окно внушительную фигу. – Вот, крокодилы! – И взволнованно зажурчал своим заразительным смешком, – Ни в чем не помешаешь. Располагайся как дома. Чем богат…
– Что ж, спасибо, – сказал Александр, не испытывая облегчения, а чувствуя, что какая-то неподчиненная ему сила уже не один день управляет им, как во сне, и он теперь почти не способен сопротивляться ей. Колючая зыбь озноба проходила по его спине, время от времени-шершавым огнем охватывало руку от пальцев до плеча, во рту было сухо.
Глава девятая
За окном горел солнечный день.
Во дворе на стройке рабочие в пропотевших майках, как сонные, носили кирпичи. Повсюду жаркий блеск августовского зноя, на низкой крыше гаража, на асфальте двора, на железной бочке под водосточной трубой – везде пекло и духота. Молоденький рабочий, оголенный до пояса, отошел от стройки в тень липы и, запрокинув голову, стая жадно пить из носика чайника, вода лилась на его голый живот, он вытирал ее локтем.
– Денек будет адский, – говорил Максим, двигаясь около верстака. – Пустыня Сахара поменялась местом с Москвой. Сейчас бы залезть по горло в воду, пить пиво и не вылезать до вечера!
Он сноровисто работал рубанком, отделывая доску для подрамника, кудрявые стружки сыпались под ноги, он с сочным хрустом ступал по ним, запах свежего дерева, сладкого скипидара распространялся в мастерской, напоминая Александру какой-то лесок на Украине, синеву меж деревьев, пахучую траву, где он лежал на спине, глядя на высокие дымки облаков. А может, в Германии это было, в мае сорок пятого? Или на даче под Москвой до войны?
«Не бред ли это начинается?»
Он полулежал на диване, не произнося ни слова, курил, а вкус папиросы был железисто-горьким, каждая затяжка отдавалась болью в виске, – о, как надо было бы с отвращением бросить папиросу, закрыть глаза, чтобы хоть на время забыть это душное беспокойство о матери, эту мучительную неопределенность своего положения, всасывающего его как вязкой тиной.
– Что ты сказал? – спросил он, неясно расслышав голос Максима, и швырнул папиросу в ведро с водой, переспросил:
– Ты, кажется, что-то… о немцах?
Максим помахал рубанком в направлении окна.
– Яговорю: пленных немцев на работу привезли. Вон, полюбуйся.
– Пленные немцы? Откуда они в Москве?
– А ты их в первый раз видишь?
Александр подошел к окну и прижмурился: подоконник, залитый солнцем, слепил глаза. Грузовик с откидным задним бортом, загруженный досками, стоял справа от стройки, два человека, это и были немцы в своей зеленой, выгоревшей до сероватого цвета форме, в порыжевших каскетках, в потертых сапогах, сгружали доски, клали их аккуратным штабелем на землю. Шофер, жилистый, с сержантскими усами мужичок, в поношенной гимнастерке без ремня, помогал им сверху, подавая доски, командовал сипловатым тенором:
– Шнель, шнель, ребятки! Доски носить – не шнапс пить!
Немцы благодушно принимали его подбадривающие команды, и один из них, сутулый, пожилой, отзывался, казалось, охотливо:
– Водка тринкен! Карашо! Данке! Спасибо! Карашо!
– Какие милые ребята, просто золото, друзья закадычные, – сказал Александр. – Когда берешь вот какого-нибудь такого «языка» – зверь, волк, зубами в горло бы вцепился. А когда притащишь его к нам в тыл, становится овечкой, и сплошное блеяние: «Гитлер капут», «карашо».
– Ну, наши тоже не все герои, – возразил Максим. – А сволочь генерал Власов сдался и служил немцам.
– И это верно, – проговорил Александр и с преодолением и вместе с желанием взглянуть вблизи на тех, кого не раз пришлось касаться собственными руками, чей запах помнил (запах пота, смешанного с химической сладковатостью солдатского одеколона), неожиданно добавил: – Интересно, что это за викинги? В общем-то, солдаты они были настоящие, воевать умели. Может, поговорим с ними? Интересно, как сейчас они? Правду не скажут, но все-таки…
– Ты говоришь по-немецки?
– Немного.
– А что – пошли, любопытно даже! – Максим всей грудью выдул остатки стружек из рубанка, поставил его на верстак, энергично выщелкнул из пачки папиросу. – Мне эта мысль в голову не приходила.
Солнце с беспощадностью предобеденного часа горячо припекало двор, над асфальтом змеисто дрожал стеклянный парок, и в этом пекле лишь напоминанием прохлады звенела о железо струя брандспойта в гараже, а когда проходили мимо его раскрытых дверей, дохнуло маслом, обдало тёплой водяной пылью. Они подошли к стройке, где пленные немцы выгружали из машины доски, ровно укладывая их одна к одной, под добродушные подбадривания шофера:
– Давай, немчишки, давай, шнель! У нас хлеб не даром, как и у вас! Кто не работает, тот не ест! Нихт кушает, ежели не работает! Гут?
– Я, я, клеп, – отвечал сутулый пожилой немец подобострастно-отзывчиво. – Арбайтен карашо! Гут!
Он, видимо, понимал незлобивые покрикивания шофера и, поддерживая добрые отношения, откликался на них, в то время как второй немец, смуглолицый, не отвечал ничего, работал, как немой, нелюдимо не замечая никого вокруг.
– Привет, – сказал Александр, сделав шоферу знак здоровой рукой, нечто вроде козыряния. – Устрой перекур пленным, земляк. Ты прав: на русской жаре план выполнять – не дрова рубить. А с твоего разрешения я угощу их папиросами… Идет?
Глупее фразы невозможно было придумать, но шофер смахнул пот со скуластенького лица, сообразительными глазами сверху вниз скользнул по фигуре Александра, на секунду оценивающе ощупал взглядом его ордена, забинтованную руку и спрыгнул на землю, стукнув в асфальт растоптанными «кирзачами», крепенький, должно быть, расторопный сержант из фронтовых шоферов, подвозивших боеприпасы на передовую.
– А почему не покурить? Возражениев нет! Курить – не дрова рубить! – одобрил он, похохатывая, и скомандовал немцам: – Хальт! Раухен! Гут!
По этой команде немцы моментально прекратили работу, с субординационной предупредительностью выпрямились подле досок, при виде Александра выказывая солдатскую выправку, вероятно, по орденам, по кителю угадав в нем офицера.
– Гутен таг, – кивнул Александр, спешно вспоминая немецкие слова, оставшиеся от школы и от примитивного общения на фронте с захваченными «языками». – Неймен зи плац. Битте, раухен. Битте, папиросен.