Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Непротивление

ModernLib.Net / Современная проза / Бондарев Юрий Васильевич / Непротивление - Чтение (стр. 13)
Автор: Бондарев Юрий Васильевич
Жанр: Современная проза

 

 


– Чудинов, вы курите?

– Никак нет. – Чудинов шепотом засмеялся.

– В таком случае – это курю я.

– Виноват, вроде замечтался. Утки летели. Припозднились. Должно, неподалеку на озерца сели. Кричат… Эх, хорошо! Выводки подросли, а сейчас им раздолье. В осоке играют и шелоктят.

– Ясно. Играют и шелоктят… Кто вы – охотник или циркач?

– И то, и другое мое.

– Ясно. А курить будете, когда вернемся.

Так или иначе, несмотря на то, что Чудинов нарушил святое установление разведчиков – в поиске не курить, ему приятен был этот разговор о каких-то подросших утиных выводках, которые играют в осоке и шелоктят, как приятна была его игра на гитаре, «если скучно когда», его хрипловатый голос звучал задушевно, и веселила его удалая пляска после удачного поиска, когда позволено было водки больше фронтовой нормы.

«Если бы я отпустил его в ординарцы к полковнику Зайцеву, он был бы жив. Но и Чудинов не хотел сам уходить из разведки. Если бы…»

… Если бы сержант Козырев не был сволочью и трусом, то не было бы столько безуспешных поисков зимой сорок третьего года на правом берегу Днепра, под хутором Макаровой. Всякий раз он возвращался из разведки ни с чем – разведка неизвестно почему обнаруживалась немцами на нейтральной полосе, под огнем приходилось отлеживаться и безрезультатно отходить назад, к своим траншеям. Причина неуспеха открылась однажды разведчиком Шматовым из козыревской группы, который выполз вперед левее сержанта и вдруг заметил, как из-за сугроба, где лежал Козырев, взметнулась в сумеречное небо граната и разорвалась перед боевым охранением немцев. Шматов, обескураженный, подполз к сержанту, прошептал: «Зачем?» И в это время из боевого охранения немцев резанули автоматные очереди, заработал ручной пулемет, стала оживать первая траншея, то там, то здесь засверкала вспышками выстрелов, после чего Козырев подал команду: «Отходить!» Шматов доложил Александру о несуразном поведении Козырева, которое могло быть непроизвольным, чему он, командир взвода, не придал большого значения. Но подобные бессмысленные броски гранат на нейтралке повторились и в последующем поиске, причем отход на этот раз стоил жизни двум разведчикам. И тогда Александр понял, что означают эти бессмысленные броски гранат на нейтралке, где все решает звериная бесшумность. Разрывы ручных гранат в безмолвии ничейной земли подымали молниеносную тревогу у немцев, опасающихся тихих ночных атак. Они незамедлительно открывали огонь, при котором продолжать разведку было невозможно, и оставалось одно: возвращаться назад. Здесь риск был ничтожным по сравнению с тем риском, с той неизвестностью, что караулила на каждом шагу за немецкой передовой, в чужом тылу. А Козыреву он верил. Тот был из свердловских студентов, немного говорил по-немецки, облик имел интеллигентный, чистый, ежедневно брился до тонкой бледности кожи, оставляя под чутким, играющим ноздрями носом аккуратные русые усики, любил трофейное оружие, носил парабеллум, немецкий кортик, дамский «вальтер» в набедренном кармане, руки были подвижные, гибкие, водку пил маленькими глотками, смакуя.

Взбешенный неудачными разведками Козырева, явно сломленного страхом, неодолимой боязнью идти в тыл к немцам, что стало очевидным, Александр после возвращения и доклада сержанта («немцы открыли огонь») позвал его в отдельный окоп вблизи землянки взвода и тут долго смотрел ему в заросшие инеем, обмершие от предчувствия глаза. И Александр ощутил, как всё холодеет у сержанта в груди, сжимаясь в ледяной комок, и мелькнула гневно вспыхнувшая мысль: «Он понимает, что мне известно о его гнусности, и знает, что я расстреляю его за предательство…»

А побелевшее, как кость, лицо Козырева виделось словно сквозь завесу снежной пыли, отклонялось, отступало куда-то вглубь окопа, и конвульсивно прыгали его губы, потрескавшиеся до кровяных, подтеков. Внезапно Козырев ткнулся лбом в заледенелый бруствер, задохнулся, обтянутая полушубком спина его начала вздрагивать, и он застонал, умоляя:

– Не убивай меня… Я искуплю… Виноват я, под суд отдай… Искуплю я, искуплю…

Неизвестно, что стало с ним в штрафной роте, и судьба его не интересовала Александра, он мог простить своим разведчикам многое, кроме самого ненавистного ему – обмана и предательства.

Не хватило духа расстрелять его. И хорошо, что не обмарал рук. «Что владело мной? Жалость? Противоестественность убийства своего сержанта? Интересно: расстрелял бы он меня, если бы я оказался на его месте? Думаю, не колеблясь…»

И он вспомнил кольцо убитого немца, фатовски стягивающее мизинец Козырева. Это золотое кольцо увидел Александр после одной разведки, когда, усталые, довольные, сидели за врытым в землю столом в садике прифронтовой деревни и уминали американскую тушенку.

– Что у тебя? – спросил Александр, указывая глазами на манерно оттопыренный мизинец Козырева. – Покажи-ка! Откуда у тебя трофейная хреновина? У «языка» снял? Не забыл, мальчик, что полагается за подобные штучки?

– Оставь, лейтенант! Возле убитого фрица в траве нашел. Не имею права добро поднять? – произнес оскорбленно Козырев и воткнул ложку в банку с консервами, поджал мизинец, скрывая кольцо. – Придираешься ко мне. За что, лейтенант?

– Положи руку на стол, – приказал Александр, и, как только Козырев в замешательстве сунул руку на стол, он при общем одобрительном молчании сдернул кольцо с его пальца и, не раздумывая, швырнул далеко за плетень, в траву, добавил: – Надеюсь, теперь в траве ты его не найдешь.

«Не знаю почему, но то кольцо „языка“ убеждает, что, будь Козырев на моем месте, расстрелял бы, глазом не моргнув. Случайность – он не на моем месте. А мог быть. Я не расстрелял его – случайность. Жизнь и смерть на войне – может, закономерность? Слово „закономерность“ любил употреблять отец. Белый поезд… и отца нет. Закономерность? Меня не убило на войне. Закономерность? Кто-то охранял меня? Но кто „кто-то“? Есть ли этот „кто-то“ или „что-то?“

«Откуда наплывают эти знакомые голоса?»

– Сапоги, что ль, завтра в разведку надеть? А они рваные.

– Другие у тебя есть?

– Хромовые. Но скрипят, гадюки, как на танцах. Демаскируют.

– Любитель ты сапог! Ну ровно второй Чудинов! Только ленив, ох, ленив, тебе хоть кол на голове теши – не почешешься. Об обуви раньше волноваться надо, а не хахакать!

– Чего кипишь? Это мне волноваться? Холостой, значит – жена в тылах гулять не уйдет, а в разведку и босиком можно. А что будет после смерти – посмотрим. Интересно даже… с ангелочками побеседовать.

– Жить надо. Умереть и дурак сумеет, ангелочек.

– Верно-то верно, а этой точки никто не минует. Начхать мне на костлявую левой ноздрей: сегодня, завтра… Все в одной земле лежать будем.

– Ты вот что, костлявая задница! Закон законом, порядок порядком, а ты мне голову не морочь, чертово копыто! Над смертью не шуткуй, она этого не любит! Давай, дуй к старшине, добывай обувь, пока не поздно!

«Когда я слышал этот разговор? Кто с кем говорил? И почему я это вспомнил? Ах, да, да, вологодский счетовод Дедюхин не боялся „костлявую“, был абсолютно лишен страха, а в Польше погиб от шальной мины на нейтралке и… ушел с „ангелочками беседовать“. А парень был незаурядный. А кто был второй? Да, да, сержант Буров – воплощение строгости и порядка. Ведь на отдыхе это он говорил: „Отпускаю тебя, Чудинов, в деревню к девкам, но ежели ты у меня набедокуришь, я тя долгий срок буду перед носом держать. Понятно?“ – „Понятно“. – „Йодистая ты душа, Чудинов, ты что – рванул, пьян? Разведку вспрыскивали?“ – „Да ни в одном глазу“. – „Видал – миндал, оказывается, – ни в одном глазу! Трезв, как монашенка! Да я вас всех разгуляю, чертей, с вашим шнапсом! То ты, то Дедюхин! Хвост не подымай! Оба оторви да брось! Подумать – занюханного ефрейтора приволокли! Ни в деревню, ни к девкам не отпускаю! И сам не иду! Сам себя наказываю!“

«И Дедюхин, и Чудинов погибли. И Бурова давно нет в живых. После Курской дуги. Разведчики вытащили его с нейтралки смертельно раненного разрывной пулей в живот.

Почему я вспоминаю одних убитых? Белый поезд умчал отца и многих, кого я знал. Повезло, не повезло? От судьбы не уйдешь? Так на роду написано? Все слышал за три года. Солдатское утешение. Когда мы не несли потери, мы чувствовали себя бессмертными. Смешно! А может быть, это высшая мудрость самосохранения? Но почему я дуцаю об этом?»

Матеря, у всех матеря… у всех глаза-то выплаканы.

«А чей это голос? Кто это сказал? О маме? Единственно, кого я люблю, – мама. Бедная моя! „Если человек на войне убедил себя, что его убьют, – пиши пропало“. Я вернулся, мама. Но, кажется, со мной произошла случайность. Нет, я не в госпитале. Что со мной? Но ведь война кончилась. Я в Москве. Ах вон оно что!..»

Глава вторая

Он очнулся от дергающей боли в руке, приоткрыл глаза и сразу не понял, почему перед ним в полумраке на потолке кругло светится зеленоватое пятно. Потом увидел перед диваном торшер в грушевидном колпаке, накрытом зеленой материей, затеняющей незнакомую комнату.

По-ночному наглухо были задернуты шторы, неясно темнела, мебель, письменный стол с бархатными креслами, резные шкафчики, конторка у стены, книжные полки. Там отсвечивали бронзовые и мраморные статуэтки меж книг, высокие вазы, висели устрашающего вида маски вперемежку с множеством фотографий, где можно было разобрать Эйфелеву башню, ряды стеклянных небоскребов, группы лиц на сцене театра, засыпанной цветами, на террасе, в шезлонгах, на берегу моря. Чужая эта комната, пряно-шерстяной запах восточного паласа, два по-музейному развешанных на нем старинных ружья – необычность комнаты, ее мебели точно в туманце нереальности продолжала бредовый сон, и, морща лоб, он стал мучительно напрягать память – где он сейчас, как он попал сюда.

И только ощупав забинтованную руку, жгущую болью, вдруг вспомнил все, что произошло ночью, как на машине мчались из Верхушкова в Москву, как возле кинотеатра «Ударник» перед мостом раздались милицейские свистки орудовца, должно быть, заприметившего преувеличение скорости, как Кирюшкин застучал в кабину, заорал Билибину: «Не останавливай! Поворачивай к Третьяковке и – переулками!» И здесь в плохо освещенных переулках машина попала правым колесом в какую-то яму, вероятно, начатых дорожных работ, и кузов так тряхнуло на скорости, что всех сорвало с мест, побросало к бортам, и Александра с силой ударило виском и рукой о железную опору, к которой крепился брезент. От раскаленной боли в раненой руке он задохнулся тошнотной спазмой и, почти теряя сознание, лег спиной на трясущийся пол кузова, успев подложить здоровую руку под замутненную голову. Он ощущал, как повязка набухала от крови и порывами подкатывала рвота. Потом внезапная тишина, поплыли чьи-то голоса из тьмы, появилась какая-то стена дома, открытое настежь парадное, лестница с перилами, по которой ему помогали подыматься, кажется, Кирюшкин и Твердохлебов, едва не несший его на руках, а он чувствовал тискающую горло дурноту, головокружение и не мог перебороть слабость в ногах, не было сил сказать, пошутить: «Да что вы, ребята, со мной как с младенцем? Пройдет, не в первый раз!» В последнюю минуту показалось, что он летит в черный колодец между лестниц, а наверху к перилам приблизилось измененное страхом лицо Нинель, а когда внизу он лежал, умирая, разбившись о каменный пол, его настиг ее вскрикнувший голос: «Саша! Саша!..»

– Саша…

«Это она… это ее голос… Или мне мерещится? Так где же я? Кирюшкин и Твердохлебов вели меня по лестнице в эту комнату? И почему я помню померкшее в ужасе лицо Нинель?»

– Саша, – снова позвал ее голос, и тогда он повернул голову на подушке и в углу комнаты справа от письменного стола, под незажженной настольной лампой увидел темную фигурку, глубоко ушедшую в кресло. Она полулежала, откинувшись спиной, казалось, в неимоверной усталости и оттуда, из полумрака смотрела на него, безжизненно вытянув руки на подлокотники.

– Где я? – шепотом спросил Александр, еще не веря, что в этой незнакомой комнате в кресле сидит Нинель, а он лежит на чужом диване, замерзая от знобящей боли.

Она встала, подошла к дивану, села на краешек постели, овеяв миндальным ветерком то ли одежды, то ли духов, взяла легкими пальцами его правую руку, прижала ее к подбородку, сказала:

– Саша, ты у меня… Слава Господу, ты жив, – и как-то странно поцеловала ему ладонь. – Я боялась, что ты уже не очнешься… Я сидела и смотрела на тебя, и мне было страшновато. Ты бредил и все время повторял слово «случайность»… Наверно, тебя мучила война.

Он высвободил свою горячую руку из льда ее пальцев, высвободил с неловкостью и даже раздражением от этого неестественного поцелуя в ладонь, оттого, что она слышала его бред и, конечно, непотребные солдатские выражения, оттого, что был раздет и лежал на чистой чужой простыне, под хорошим чужим одеялом, обессиленный, мучимый непроходящей болью в предплечье.

– Нинель, – выговорил он, глядя не в лицо ей, а на зеленое пятно торшера на потолке. – Нинель… Плохо помню… Куда я летел? В какую пустоту… И кто меня раздевал – ты?

Ее губы изогнулись в улыбке.

– Раздевал тебя Эльдар… и даже для дезинфекции обтер всего спиртом. И наложил хороший бинт. Он ведь на войне был санитаром. Я ему только помогала.

– Нинель, у тебя что-то новое в прическе, – сказал он, не зная зачем. – Ты постриглась. Нет длинных волос.

– Тебе не нравится? Отпустить опять волосы? Я могу…

– Как хочешь.

– Посмотри на меня, я так хочу, – попросила она. – У тебя серые глаза, и я люблю, когда ты смотришь… Но, по-моему, ты стесняешься. Какой ты еще, Саша… Офицер разведки, и вдруг такой… неразвращенный.

Она отодвинула одеяло и потерлась носом о его грудь; ее пахнущие сладким теплом волосы шелковисто мазнули его по шее, а он, прижимаясь губами к этим ласкающим волосам, чувствуя, что его неудержимо тянет к ней, проговорил:

– Как я оказался у тебя?..

– Все было странно и страшно. Я не трусиха, но все-таки… никогда такого не было.

– Как я попал к тебе?

– Часа в три ночи позвонил твой друг Кирюшкин и очень интеллигентно, просто по-рыцарски спросил, не приехал ли мой отец из командировки. А когда я ответила, что нет, сказал, что на вас ночью напала какая-то вооруженная банда, была драка со стрельбой, ты ранен, домой тебе нельзя, потому что больная мать сойдет с ума, а в болынице заинтересуются стрельбой и ранением, и все осложнится. И он сразу же попросил для тебя убежища на несколько дней. Он так прямо и сказал: «Я прошу для Александра убежища». Потом они привезли тебя. Я, конечно, чувствую, что произошло что-то необычное. Прости меня, но Кирюшкина и его ребят все называют бандой… состоящей из фронтовиков. Их боятся во всем Замоскворечье. Что за драка? Кто стрелял? Это невероятно!

– Что сказал Кирюшкин?

– Сказал, что они будут приходить каждый день, приносить продукты, найдут врача. И когда уходил, оставил на столе кучу денег. Для тебя. На всякий случай, как он сказал. – Она отклонилась, обеими руками отвела назад загородившие щеки волосы, устремив взгляд на зеленый кружок на потолке, куда, вспоминающе хмурясь, смотрел Александр. – Что тебя мучает, Саша? – спросила она с осторожностью немного погодя. – О чем ты думаешь?

– О банде Кирюшкина, как ты сказала.

– Поверь, Саша, замоскворецкие голубятники и продажа голубей…

Он сказал, не обращаясь к ней:

– Называй, как хочешь, но я тоже голубятник и, значит, вхожу в банду. Кирюшкин – настоящий парень.

– Я тебя не осуждаю, Саша.

Он через силу сказал:

– Нинель… Лучше ошибаться с Платоном, чем судить правильно с другими. На всю жизнь запомнил фразу моего отца.

– Зачем тебе старая цитата?

– Война не кончилась. А если уж… тогда так: лучше ошибаться с фронтовыми ребятами, чем судить правильно с тыловой сволочью. Значит, я в кабинете твоего отца? Кто он?

– Артист. Очень известный. Почему ты так смотришь? Какое сейчас это имеет значение?

– Да нет. Я в твоей квартире.

– Он на гастролях с театром в Красноярске. Я хотела, чтобы ты был в моей комнате, но Кирюшкин осмотрел квартиру и приказал своим ребятам, чтобы тебя положили здесь, подальше от входной двери. Он сказал мне, так будет подальше от посторонних глаз. Ответь, Саша, прямо – тебе что-то грозит после этой драки?

Со стиснутыми зубами Александр взглянул на Нинель наигранно открыто:

– Не надо об этом. И зачем тебе знать это дурацкое мужское дело? Оно не для тебя. А знаешь, у тебя такие сказочные нежные губы… Можно? – сказал он, стараясь удержать голос на шутливой ноте, и не без усилия приподнялся на локте, не целуя, а только косвенно прислоняясь к уголку ее рта, после чего упал затылком на подушку, приближая глаза Нинель взглядом.

– Как тебе помочь? – спросила она, наклоняясь к нему. – Я чувствую, что тебе больно. Тебе не по себе? Но понимаю… вида ты не хочешь показывать. И все-таки, как же быть с врачом? Где его нам раздобыть? Я видела твои раны. Это серьезно. Тебя знобит, да?

И, стараясь удержать подобие бодрости, он ответил ей несомневающимся тоном:

– Насчет врача я что-нибудь придумаю, как только придут ребята. Знаешь, Нинель, пришла идея. Неожиданная, правда, но полезная. Я не пил водку после Сталинграда. Даже отвык от ее запаха. У тебя есть что-нибудь крепкое? Ты, кажется, сказала – спирт?

– Да, есть и водка. Ты хочешь, Саша?

– Ну, может быть, стоит побороться с ознобом. Зато мы устроим маленькую пирушку в честь того, что у меня появился ангел-хранитель. Как ты смотришь на то, если мы гульнем немного? И я произнесу тост за то, что лучшего в мире ангела-хранителя мне не надо.

Нинель ответила, понимая, что нужно улыбнуться ему:

– А я буду молчать. Надо быть безгласным в добром деле.

Она вышла, а он, глотая стон, взглядом проводил ее до двери. Он сознавал, что она чувствует его фальшивое бодрячество и, ни словом не возражая ему, не хочет создавать обстановку беспокойства, хотя и было неясно ей, что произошло, как случилась эта драка и почему неприятный Кирюшкин привез его к ней, прося об убежище.

«Дорогая мама, – вертелось в его голове, все время повторяясь нескончаемой каруселью. – Дорогая мама, дорогая мама… Не мог зайти и предупредить… и даже позвонить. Знакомые фронтовые ребята, которых встретил на вокзале, предложили с ними поехать на несколько дней в Ташкент за продуктами… Как я могу так глупо обманывать ее? Чушь! Глупость! Идиотизм! Но что делать? Как успокоить ее? Если она узнает, что случилось со мной, она не выдержит. Дорогая мама, дорогая мама… у меня есть деньги, я приеду с продуктами, привезу фрукты… Неужели я могу так врать матери? Но ничего не могу придумать, не могу… Разумно ли позвонить отсюда, из квартиры Нинель, сказать, что я звоню с первой станции от Москвы… Что со мной все в порядке…»

Резкий телефонный звонок взорвал тишину, пронзительной иглой впился в раненое предплечье, и Александр дернулся даже от боли. «Неужели звук имеет болевое свойство? Безумие, безумие. Я подумал, разумно ли позвонить, если бы кто-то меня услышал. Кто это звонит? Безумие так, что ли, начинается?»

А телефон стоял на письменном столе и металлическими жалами звонков беспрерывно пропарывал полумрак комнаты, а Александр не вставал, отдавая себе отчет в том, что не сумеет без физических.усилий это сделать, что он в чужой квартире, что его ответ по телефону может стать рискованным.

– Нинель! – позвал он как спасение, и она вошла быстро, сняла трубку, и успокоительным лекарством потек ее голос.

– Да, Эльдар, думаю, сейчас не надо. Посмотрите на часы. Еще ночь. Лучше утром. Я сейчас спрошу. – Она зачем-то прикрыла ладонью трубку, поглядела на Александра. – Эльдар вместе с Романом хотят прийти сейчас. Поразительные ребята. Наверное, лучше утром.

– Да, – сказал Александр. – Они мне очень нужны.

– Мы ждем вас утром, – сказала она, не отводя темных смеющихся глаз от Александра. – Приходите, неисправимые, закупоренные мальчики.

– Почему ты называешь их закупоренными мальчиками? Что это значит? – спросил Александр, облегченно переводя дыхание после разговора Нинель по телефону: необъяснимо было, но он боялся другого звонка, связанного то ли с матерью, то ли с Кирюшкиным, то ли с тем проклятым Верхушковом.

– И ты, Саша, тоже закупоренный, – объявила Нинель шутя. – Я сейчас вернусь, и ты узнаешь, что это значит.

Все, что Нинель расставила на столике под торшером, – бутылка еще довоенной водки, две рюмки, бутерброды с колбасой, хрустальная сахарница, изящные ложечки, фарфоровые чашки для кофе – все выглядело не в меру роскошно, гостеприимно, напоминало Александру что-то довоенное, домашнее, праздничное. Но есть ему не только не хотелось, наоборот, вид еды был неприятен. Она же пододвинула кресло к дивану, присела, подперла пальцем подбородок, спросила:

– Угодила или нет?

Этот неспокойный телефонный звонок и прервавший его не совсем серьезный тон Нинель не давали повода ни для жалости, ни для сочувствующего воздыхания и оханья – правда, он не знал: способна ли она на это?

– У меня дурацкая роль, – сказал Александр, посмеиваясь. – Я, как кавалер, что называется, должен ухаживать за дамой, но кавалер после дуэли находится в не очень сильной позиции, поэтому просит снизойти. Всю вину беру на себя.

Он, превозмогая боль, отдающую в плечо, наполнил рюмки, проговорил с озорной беспечностью: «Я за красоту», – и чокнулся с Нинель, которая потянулась к нему улыбающимися губами, прошептала после того, как он поцеловал ее:

– Так хорошо. Я люблю ритуалы.

Они выпили, и он сразу же зажег папиросу, жадно затянулся, чувствуя головокружение и от забытого огонька водки, и от папиросы.

Она спросила, поддевая его:

– Это вы так пили на войне? И вытирались рукавом шинели? А все же тебе надо поесть, несмотря на фронтовые традиции.

– Пока не хочу. Так ответь, пожалуйста, мой ангел-хранитель, почему мы все закупоренные?

– Почему? Вы закупорены войной, каким-то сумасшедшим фронтовым братством, убийством людей, не обижайся, пожалуйста. И ненавистью ко всем тыловикам. Так это, Саша?

– Убийством?

– Разве война – это не убийство? Вы огрубели, очерствели, стали жестокими. Скажи, Саша, зачем ты носишь с собой пистолет? Ты привез его с фронта? Я обнаружила его в заднем кармане твоих брюк. Я подержала его в руках, и стало как-то жутко. Черный, пахнущий порохом, какой-то горькой гадостью… Ты тоже закупорен войной. Ну зачем тебе пистолет, зачем? Что? Болит? – перебила она себя, и необычно плотные восточные ресницы ее раздвинулись тревожно. – Рана?

Он молчал, слушая ее. Знобящий холодок стягивал лицо, и он на миг ощутил его болезненно застывшим.

– Налей мне еще, – сказал он пасмурно, ненавидя себя за это, а когда она посмотрела на него с кротким соучастием, добавил тоном иронического приказа: – Налей и себе, мудрый ангел-хранитель. Без тебя я не могу. Выпьем и помолчим немного. Просто помолчим. У тебя рука удивительно нежная…

И, пьянея от второй рюмки, он взял ее согревшиеся пальцы, откинулся на подушку, закрыв глаза с облегчением отпускающей боли, подумал одно и то же неотвязчивое, что проходило в его голове как обманчивое спасение, ложное оправдание перед матерью:

«Дорогая мама, я вернусь через неделю, не беспокойся, прошу тебя, со мной все будет в порядке, я ведь офицер, привык к передвижениям. Милая мама, ведь это для меня пустяки…»

«Какая легкомысленная глупость! Какие идиотские слова лезут в голову! – выругал он себя. – Если задета кость или крупные сосуды, рана будет заживать больше месяца. Это я хорошо знаю по госпиталю. Но как быть? Что придумать? „Милая мама, ведь это для меня пустяки!“ Вру матери, скрываюсь от милиции, лежу вот на этом диване, в чужой квартире, в кабинете отца Нинель… Что со мной произошло? Голуби, пожар, яблоневый сад, луна, фонарики в чердачном окне. Потом в Эльдара и в меня стреляли, и я стрелял. Случайность? Мог ли я не стрелять? Что ж. Я стрелял почти инстинктивно. Но что командовало мной? Неужели все, что я делаю, подчинено случайности? И жизнь моя? И Кирюшкин, и эта комната, и Нинель? Нет, это не бред, я ясно все понимаю…»

Он поразился тому, что вновь подумал о случайности жизни, и, тесно сжимая пальцы Нинель, проговорил с нетвердостью в голосе:

– Скажи… ты можешь поверить, что я способен убить человека после войны?

– Странный твой вопрос относится к разряду «милые глупости», – сказала она несерьезно.

– Почему?

– Потому, что ты многого не умеешь… даже целоваться. В тебе еще много чего-то такого, что я не пойму. Ты огрубевший интеллигентный парень, а дальше – загадка.

Он открыл глаза, неподвижно и долго глядел не на нее, а на зеленый кружок на потолке, она же наклонилась к нему, и черный блеск ее улыбающихся глаз коснулся его зрачков, и он утонул, поплыл в глубине, а губы ее были так осторожны скользкой ласковостью, так нежно отдавались ему, что он внезапно со страхом подумал, что это тоже случайность, как и вся прошлая ночь, настигшая его, что он готов покориться этой женщине во всем, потому что она загадка, которую он вряд ли разгадает, и он проговорил пересохшим голосом:

– Стоит ли разгадывать меня? Все просто.

– Нет, милый, – сказала она на одном дыхании. – Ты не такой уж простой парень. Пока ты – запертый ларчик. Ты даже когда целуешь меня, то думаешь о чем-то.

– Просто у тебя удивительные губы. Иногда становится не по себе. Кажется, что и губы, и вся ты – какой-то мираж. Увиделось и исчезло.

Она показалась тогда на вечере изломанной, капризной, чересчур приковывающей к себе внимание своей высокой фигурой, облитой, как лаком, черным платьем, безмятежной плавностью речи, чернотой ресниц, похожих на завесы, сидела на диване, закинув ногу на ногу, пила вино, держа сигарету на отлете, танцевала только два раза, с Эльдаром и Романом, как бы снисходительно уступая их остротам, и, мнилось, была равнодушна ко всей молодой компании («Чайльд Гарольд в юбке»), присутствуя здесь только из-за школьного знакомства с Людмилой.

– Случайность. – Он взял ее длинную кисть, медленно провел ею по губам. – Ты никогда не думала об этом? Чуть-чуть – и жизнь, чуть-чуть – и смерть. На войне я однажды подумал: почти всем оставшимся в живых подарена счастливая случайность. И мне в том числе. – Он поцеловал ее руку и положил ее себе на лоб. – А потом после войны: некая принцесса села на диван рядом…

– Нет, Саша, – сказала она, разглаживая пальцем его влажный лоб, который выражал сейчас то, что, видимо, мучило его и в бреду. – А ты никогда не думал, что, может быть, где-то там уже написан конспект нашей жизни и его нельзя поправить? Ластиком орфографические ошибки и запятые не сотрешь. И ничего не сдуешь с чужого конспекта. Как на экзамене.

– Где там? – Он проследил за бабочкоподобным взмахом ее ресниц, направленных к потолку, но глаза ее заискрились озорным задором, желая свести разговор в шутку. – Ты веришь? – спросил он серьезно. – Как Эльдар или Роман?..

– Ох, опять экзамены! Ведь я только недавно сдала историю искусств. Знаешь, что такое «религио» по-латински? Так вот, слушай, необразованный офицер разведки, и учись у образованнейшей студентки. «Религио» в переводе – добросовестность. Нет, я не религиозна, потому что не очень благочестива.

Он сказал изменившимся голосом:

– Полежи со мной. Я буду благочестивым.

– Не хочу.

– Что ты не хочешь?

– Не хочу, чтобы ты был благочестивым. У тебя болит рука, Саша, а мы можем случайно ее задеть, и я буду виноватой.

– Случайно задеть руку? Пустяки же. Случайность уже произошла. Полежи со мной сбоку, и мне будет хорошо.

– Я не хочу сбоку. Я хочу, как тогда. И буду обнимать тихонько-тихонько. Не будем гасить свет. Мне хочется смотреть на тебя.

Она раздевалась быстро, и, сдергивая платье через голову, слегка испортила свою новую прическу, и, подняв руки, показывая подмышки, стала поправлять волосы, глядя на него с бесстыдно-виноватой улыбкой, а он, с трудом подавляя стесненность, смотрел на нее, тоже улыбаясь от неловкости, и, ослепленный тонкими изгибами ее сильного тела, едва сказал с затуманенной головой:

– Ну, иди же ко мне.

– Ты хочешь, чтобы я была с тобой? – ответила она уклончиво-капризно и тут же подошла к нему, откинула одеяло, наклонилась близко, обдавая сладковато-пряным запахом. Справа налево провела прохладными грудями по его груди, отчего соски ее трогательно напряглись; он, замирая, почувствовал это, потом она осторожно легла, смеясь глазами ему в глаза.

– Мне хочется смотреть на тебя. Странно: когда все идет к концу, ты закрываешь глаза и стискиваешь зубы. Тогда я очень люблю тебя и тоже стискиваю зубы. А ты их целуешь. Это нежно, когда вместе.

– Ты так хочешь?

– Да. А ты как? Надо, чтобы было тебе удобно и не больно руке.

– Мне хорошо, когда я близко вижу твои глаза.

– Я ненавижу слово «отдаваться». Это из дурацких французских романов девятнадцатого века. Тошнит от этих фраз: «Она вскрикнула „ах!“ – и отдалась ему». Невыносимо смешно! Ты не торопись. Мы будем брать друг друга медленно-медленно, нежно-нежно. И я тебе не дам отдыхать. Пока мы не обессилеем, не уснем от усталости. Ты согласен на такую любовницу… или жену?

– Любовницу или жену? – повторил он с запинкой. – Ты знаешь, Нинель, я не думал об этом. А ты?

– Мне просто не страшно быть с тобой, милый ты, закупоренный парень. А в жены я не гожусь. Если из меня выйдет актриса, то это сплошное кривлянье и верчение хвостом у зеркала в гримерной перед тем, как выйти на сцену или съемочную площадку. Муж из тебя, мне кажется, тоже не получится. О чем мы говорим? Все равно сейчас я твоя любовница. И я хочу, чтобы ты слушался меня. Можно, я поцелую тебя первой? Ведь ты еще целуешься грубо. Как со своими фронтовыми Цирцеями.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22