Родион, подбежав к лысуну, поднял багорик. Зверь, проворно работая ластами, выгибая спину, сделал попытку увернуться от смерти. Но Родион опять забежал спереди и ударил его по мягкому, незащищенному темени. Лысун дернулся и затих.
В охотничьем азарте Родион подбегал то к самке, то к лысуну. Но вот перед ним оказался белек, белый как снег, тюлений детеныш. Подняв голову, он кричал истошно, словно ребенок, у которого отняли соску, и глядел круглыми черными глазами прямо в глаза парню. Тот поднял багорик, но не ударил, опустил руку…
— Родька! Чтоб тебя! Ты чего? — загремел голос Хвата.
— Торопитесь, братцы! — кричал Анисим. — Скоро отлив! Ветер сменится — пропадем!
Родион увидел, как Хват взмахнул багориком. Белек затих…
Мужики, перебив стадо, взялись за ножи. Родион, положив на лед багорик, повернул тюленью тушу вверх брюхом, приладил ее меж ног и полоснул острым, как бритва, клинком по всей длине туловища. Брызнула кровь на бахилы, в лицо… С тушен он по неопытности возился долго. Когда отделил шкуру, у других уже было обработано по пять-шесть туш.
Дорофей снисходительно посматривал, связывая шкуры в юрок «Юрок — связка тюленьих шкур».
— Второй раз тебя, Родька, окрестили, — сказал он. — Первый раз поп в купели, а нонче мы на льду тюленьей кровью помазали. Теперь уж ты самый настоящий зверобой!
К Родиону подошел Гришка Хват и, словно бы оправдываясь перед ним, заметил:
— Если замахнулся, так уж бей!..
Друг за другом зверобои двинулись в обратный путь, волоча за собой юрки и оставляя на снегу алый след — красную гриву. На ошкуренные тюленьи тушки накинулись теперь вороны…
5
С уходом мужиков на зверобойку в Унде стало малолюдно. Бабы да старики правили домашним хозяйством, дети весь короткий день проводили в школе.
Иероним Маркович Пастухов в эти дни большей частью сидел дома: вязал мережи, тюкал на сеновале топором, мастеря широкие охотничьи лыжи по заказу соседа-промысловика. Изредка он навещал своего приятеля Никифора Рындина.
Однажды морозной ночью, когда ухали бревна в срубах и с иссиня-черного неба глядело, не мигая, огромное око луны, Пастухов шел из гостей от Рындина. У них были именины внучонка, восьмилетнего Пашки. Жена Иеронима на гостьбу не пошла.
— Чего там? Винищем заливаться! Поди, ты на даровщинку-ту сам не свой. Я лучше посижу у Дарьи с прясницей. Помни: ежели поздно явишься — не пущу! Да напьешься, увязнешь в сугробе — помощи от меня не жди. Поди с богом, выпивоха несчастный. Сам-от хворой, еле ноги переставлят, а глотка-то луженая! Нет, чтобы, как люди, посидел дома, воздел на нос-от очки да Евангелье почитал, либо Житие святых, али пасьянсы расклал по-благородному. Или хоть бы катанки подшил! — Она возвысила голос до фальцета и швырнула мужу в ноги старые валенки.
Иероним выскочил на крыльцо как ошпаренный. Постоял, прислушиваясь, как в избе что-то бренчит и гремит, и радуясь, что вовремя успел шмыгнуть за дверь, пока супруга вконец не разбушевалась и не запустила в него чем-нибудь потверже валенка.
Пасьянсы! — думал он, ходко шагая по тропке к избе Рындиных. — И слово-то какое мудреное! И где она его выкопала-то! И что тако означает — не ведаю.
Термин пасьянс остался бытовать среди унденских баб в наследство от Меланьи Ряхиной, которая как-то от скуки позвала соседок и стала им преподавать уроки карточных гаданий.
Никифор принял приятеля преотменно. Усадил в красный угол и потчевал от души. Большое внимание к гостю проявили и зять Рындина, и молодуха, и даже именинник, который угостил его карамелькой. В разгар дружеской беседы Иероним спросил у Никифора:
— Скажи ты мне, пасьянсы что тако означат?
Никифор подумал и ответил с уверенностью:
— Эт-то ругательно слово.
Дедко Иероним стукнул по столу.
— На овчину переделаю!
— Кого, Ронюшка? — миролюбиво спросил Никифор. — Уж не меня ли? И за что тако?
— Свою старуху! — Иероним в великом возмущении замотал головой. — Каких еще ругательств не придумает, кикимора старая!
— Ладно, успокойся. Нервенный больно стал. На старух вниманье обращать — не жить! Ей-богу. Сразу ложись в домовину. Оне, пока молоды-то были, так все ластились, влезали в душу ужом, а как почуяли, что скоро пора на погост, так вовсе ума лишились. Едят мужиков поедом.
Стали петь песни, потом, разойдясь, плясали, потом целовались, а после опять сели за стол. Именинник Пашка уже давно спал, и вскоре зять Никифора с женой убрались в горенку. Старуха тоже забралась на печь, сказав: А к лешему! Вас не пересидишь! А Иероним и Никифор все клялись в дружбе вечной и неизменной.
Лишь около полуночи друзья распрощались, и дедко Иероним без особой охоты отправился домой, гадая, спит его супруга или нет и как закрыла дверь: на засов или на щеколду. Если на щеколду, то он бы зашел без шума и завалился спать. А если на засов, придется ломиться в дверь и принимать на себя пулеметный огонь.
Улица была пустынна. Покачиваясь, словно призрак, Иероним Маркович тихонько шагал по дороге, как слепой, тыча посошком. Остановится, потычет, бормоча: Сугроб? Сугроб. А туточки? Нет, твердо, — и сделает шаг вперед. Пропал бы, если бы не посошок!
Если отбросить в сторону домашние неурядицы, настроение у Иеронима Марковича было отличное. Этому немало способствовала неповторимая красота светлой морозной ночи, когда все привычное оборачивается какой-то другой, незнакомой стороной. Взять хоть те же избы — обыкновенные, большей частью старенькие, с потемневшими от времени и непогод срубами. В этот час они выглядели красавицами. Снег на крышах, словно пышное пуховое одеяло, голубой-голубой, блестит и сверкает яркими мелкими искрами. И вдали, за избами, везде, куда ни кинешь взгляд, голубеют снеговые просторы. А у самого окоема голубизна переходит в густую синеву. И в том краю неба, где темнее, длинные иглы, тонкие, светлые, широкой извилистой лентой нависают над землей, находясь в постоянном движении.
Иероним даже остановился, положив обе руки на посошок. Господи! Какая красота! — прошептал он и пошел было дальше. Но тут же снова стал как вкопанный и начал мелко-мелко креститься, бормоча первую пришедшую на ум молитву. Из ближней избы на крыльцо вышел кто-то в белом, словно привидение. Иероним замер ни жив ни мертв. Однако присмотрелся и убедился, что это женщина. Высокая, статная, в одной рубахе и… босиком. Женщина постояла у косяка, опершись о него рукой, шагнула в сугроб, наваленный у самых ступенек, склонилась, взяла горсть снега и стала тереть лицо и грудь.
Иероним точно завороженный смотрел на ее полные красивые руки, на темные волосы, веером распущенные по спине. Да что такое? Ведь живая! Ей-богу, живая, — подумал он и, крадучись, стал подходить ближе, но не заметил прясла от полузанесенной снегом изгороди. Наткнувшись на него, Иероним перевернулся через обындевелую жердь и полетел головой в сугроб, воткнувшись в него, словно кол в землю.
Вот те и пророчество старухи! Вот те и пасьянсы!.. Погибаю в сугробе, — мелькнуло у него в голове. Он изо всех сил барахтался, но усилия ни к чему не приводили: голова все больше уходила в сугроб, и Иероним уже начал задыхаться.
И тут кто-то с силой дернул его за ноги и мигом выволок из снега. Иероним глубоко вздохнул, потом стал подниматься. Выбравшись снова на дорогу, отыскал посошок и шапку. И только тогда, вспомнив о своем благодетеле, так неожиданно пришедшем ему на выручку, оглянулся кругом, отыскивая его. Но никого, кроме женщины, что стояла на крыльце, не увидел.
А та вдруг подняла руки, сжатые в кулаки, и пошла на него.
Иероним ойкнул и — откуда только взялась прыть — помчался бегом, не оглядываясь и бормоча: Свят.. свят… свят…
Он уже не помнил, как очутился возле избы, обеими руками забарабанил в дверь.
Запасаясь теплом на ночь, Фекла сильно натопила в зимовке лежанку и закрыла ее с жаром, не заметив головни.
Около полуночи она проснулась, ощутив тошноту. Сердце то замирало, то билось сильными и редкими толчками. Голова была тяжелой, в висках стучало. В избе было душно, припахивало чадом.
Угорела! — Фекла сошла с кровати. Руки и ноги дрожали, еле слушались. Пол ходил ходуном. Фекла почувствовала, что теряет сознание. С трудом, в чем была, она выбралась на улицу. Свежий воздух и снег помогли ей.
Тут ее и увидел дедко Иероним. Когда он кувырнулся в сугроб, уже отдышавшаяся Фекла пришла ему на помощь. А затем, рассердившись, пошла на него с кулаками.
6
Чтобы колхозу поскорее стать на ноги, окрепнуть, необходимо было выходить на промысел трески, сельди, камбалы в открытое море — на Мурман, в Кольский Залив, к берегам Канина Носа. А судов не было. Шхуна отплавала свое и не могла больше справляться с крутой штормовой волной. Бот нуждался в ремонте, небольшие суденышки — доры и карбаса — могли только жаться у берегов на ближнем лове. Недавно организованная моторно-рыболовная станция дала колхозу в аренду сейнер, но этого было мало. И Панькин решил отремонтировать ряхинский бот Семга да заложить на стапелях новый.
Мастеров-корабелов в Унде не занимать. Издавна здесь шили и карбасы, и промысловые зверобойные лодки, парусники — шняки и лодьи, а позднее и — боты. Мастерство переходило от дедов к сыновьям и внукам. Мачты — залюбуешься, корма — как ракушка хорошая! — говаривали рыбаки и зверобои, похваливая на диво сработанные суденышки унденских умельцев.
Живал когда-то в селе Новик Мальгин, знаменитый корабел. Деревенские богачи всегда, бывало, ему заказывали не только карбасы, зверобойные лодки и брамы «Брама — вспомогательная лодка-неводник при лове сельди с бота» для кошелькового лова, но и боты парусные. Новик считался по этой части мастером непревзойденным. Учиться к нему приходили плотники с Ручьев, Золотицы и даже с Прионежья. Сколько на своем веку сшил этот мастер судов — не счесть. Уже в глубокой старости он передал все секреты ремесла ближайшим помощникам. Среди них был и Николай Тимонин, который, когда Новик умер, продолжил его дело. Расторопный, смекалистый, из тех, кто на свои руки топора не уронит, он шил лодки и боты вплоть до революции. Потом заказов к нему поступать не стало, и его артель распалась.
Теперь Панькин вспомнил о нем.
— Корабельное дело не забыл, Николай? Колхозу очень нужны мастера: ряхинский бот спустить на воду, заложить новое судно. Колхоз большой, а плавать не на чем.
Тимонин погладил рукой обширную розовую плешь. На добродушном лице засветилась тихая улыбка: давно мечтал о топоре!
— Корабельное дело я не забыл, — с достоинством ответил он. — Собьем артель и что надо — сделаем!
В свою артель Тимонин взял Гришку Хвата да Евстропия Рюжина, и по прозвищу Немко. Рюжин — мужик средних лет, глухонемой, слыл великим трудолюбцем, все схватывая на лету. Он был мастером на все руки: чинил и перекладывал печи, столярничал, малярничал, врезал стекла в окна, мог при нужде шить сапоги, катать валенки, а более всего любил корабельное дело.
Стало потеплее и посветлее, и мастера пришли к боту, поставленному под берегом на подпоры-срубы. Тимонин облазил трюм, обстукал бока, тщательно осмотрев посудину до последнего шва.
Бот в сильный шторм попал на мель у Унскнх Рогов в Двинской губе, близ Пертоминска. Ударом о камни повредило шпангоуты. Команда, наложив пластырь и беспрестанно откачивая воду ручным насосом, с великим трудом добралась до дому.
В свое время Николай Тимонин сам шил этот бот, а когда Семга попала Уне на рога, он шел на ней кормщиком. Теперь ему же приходилось ее чинить.
— От себя, как от судьбы, не уйдешь! — сказал Тимонин, осмотрев судно. — Два шпангоута надо сменить, кницы у бимсов «Шпангоуты — поперечные крепления днища судна; бимсы — брусья, поддерживающие палубу; кницы — деревянные или железные детали для связи бимсов с бортом судна» тоже, внутреннюю и наружную обшивку шириной в три доски заменить. Да и киль внутри трещину дал по слою. Придется накладки ставить, болтами притягивать.
Он сбил на затылок шапку. Немко стоял рядом, бросая зоркие взгляды на мастера, на поврежденный бот и кивал, все понимая по движению губ Тимонина. Штаны у Немка заправлены в старые валенки с загнутыми голенищами. На ватнике во всю спину заплата. На голове кожаный черный колпачок ползальный: в них зверобои подкрадываются по льду к нерпам да тюленям. Если глянуть спереди на промышленника, подбирающегося ползком к залежкам, ни дать ни взять лезет тюлень: плечи белые от стрельной рубахи, а голова черная от колпачка, как тюленья морда. Лицо у Немка рябоватое. Немножко грустные глаза посажены глубоко над выдающимися вперед скулами.
Григорий Хват отчаянно дымил козьей ножкой и посматривал на судно с безнадежностью во взоре.
— Стоит ли овчинка выделки? Бот-то старый. Года два стоял на приколе. Вон, кажись, на корме вороны гнездо свили!
— Ничего, еще поплавает, хотя возни с ним будет и много. Дерево крепкое, просмоленное, — отозвался Тимонин и обратился к помощникам: — Ну, за работу, благословясь!
Те принялись осторожно снимать поврежденную обшивку.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Опять к поморской деревне подкралось лето. Июнь стоял прозрачный, солнечный, но прохладный: все время, не переставая, дули резкие ветры с полуночной стороны. Даже в заветерье, хоть и на солнышке, ватник не снимешь.
Жизнь в Унде текла по-прежнему, без особых происшествий. Рыбаки-семужники сидели в избушках на тонях грустные: семга в невода шла плохо. Сейнер бороздил море где-то у Мурмана. Оттуда время от времени приходили сообщения об уловах рыбы да рыбаки передавали приветы своим семьям.
Дорофей выйти в море на Семге не смог. Тимонин добросовестно починил ее, проконопатил пазы, осмолил заново корпус, однако двигатель на боте стоял старый, требовалось заменить кое-какие части, а их не было. Правление колхоза послало моториста Офоню Патокина в Архангельск, наказав ему без запасных частей не возвращаться.
Тресковый промысел уже был в разгаре, а в августе должен был начаться лов сельди. Но судно стояло на приколе.
Дорофей, подобрав команду, ходил темнее тучи, занимаясь делами вовсе не рыбацкими: разгружал с барж товары, прибывшие в рыбкооп, плотничал.
Колхозники рубили будку для электростанции, которую обещали привезти из Архангельска к осени. Электрический двигатель в селе ждали с великим нетерпением: никогда здесь не видели лампочки Ильича. И с пуском станции районная контора связи обещала также радиофицировать село.
Унда круглый год, исключая время белых ночей, жгла в лампах керосин, а радио заменяли звонкие голоса баб, каждое утро судачивших у родникового колодца. Именно здесь по извечной традиции рождались всякие слухи и множились деревенские новости: у кого родился ребенок, кто собирается жениться, к кому приехали из дальних мест гости, какая девка нашла себе жениха, а какая, по-видимому, не найдет, оттого, что некрасива да неповоротлива.
У Мальгиных захворала мать. Случилось это внезапно: пошла на поветь задать корм корове да овцам — в глазах потемнело, и она упала. Родион, когда она очнулась, уложил ее на кровать. Сбегал за фельдшерицей, и та велела Парасковье полежать с неделю, принимая лекарства, а после наказала никакой тяжелой работы не делать. Парасковья полежала два дня и встала, но ей опять сделалось плохо, и она не поднималась с постели почти до конца месяца.
Родион и Тишка по очереди дежурили возле больной. Сами и печь топили, и варево готовили, и скот кормили, и даже доили корову.
Парасковья поднялась в конце июня, с первым летним дождем. Услышав шум на улице, она посветлела лицом, сунула ноги в меховые туфли и тихонько подошла к окну.
— Слава богу, дождичек! К теплу, значит. А мне пора вставать.
Родион до этого никогда не видел мать хворой. Привык к тому, что она спозаранку топила печь, звенела ведрами. Бывало, целый день не присядет отдохнуть — все у нее дела. А если и сядет на лавку, так опять же с работой — за прялку.
Плохо будет, если мать сдаст, — думал он. — Беречь ее надо. В море нынче с Дорофеем не бывать. Как ее без присмотра оставишь? Погожу до осени, а там — на Канин пойду.
Струи воды хлестали в оконце, стекая на землю мутными потоками. Изредка поблескивала молния. Этот веселый шумный дождик принесен с юго-запада шелоником. Желанным гостем пришел этот ветер. Поморы назвали его в честь родины дедов и прадедов — Новгородчины, где течет река Шелонь. Ветер с отчего края, добрый, теплый, обычно к вечеру стихал и, по словам стариков, уваливался в постель к женке, никогда ей не изменяя…
Парасковья обвела взглядом избу: всюду чисто, посуда вымыта, пол выметен. Она одобрительно посмотрела на старшего сына. Тишки не было — пропадал с удочкой на реке.
2
Унда спала. Даже собаки не брехали. Поморские псы не обучены лаять попусту. Чужие люди здесь показывались очень редко, а своих всех собаки знали наперечет. Молчаливый и строгий характер рыбаков, казалось, передавался и собачьему племени…
С полуночи, не переставая, дул ветер — зябкий, бесприютный, словно бобыль-бродяга. Ночи летом в этих местах светлые: солнце, нырнув за горизонт, сразу начинает подниматься снова. Местные жители к этому привыкли. А иной заезжий человек в такую ночь мается, страдает бессонницей, глаза не могут привыкнуть к бело-розовому свечению.
Рублеными теремами стоят избы с коньками на крышах. Старая церквушка подпирает небо своими луковками, крытыми осиновым лемехом. В былые времена поморы, вернувшись с богатой добычей, не заходя домой, шли в нее благодарить Николу Угодника за удачу. Если смотреть белой ночью на село с реки, веет от него чем-то древним сказочным, былинным.
Вечером молодежь гуляла по улице с гармоникой, с песнями. Играл на гармошке Федька Кукшин — единственный мастер по этой части. Но теперь час поздний, и все давно разбрелись по избам. Только по задам, мимо амбарушки Мальгиных, где прежде покойный Елисей хранил сети, неторопливо шла Фекла Зюзина. Она долго сидела на берегу, раздумывая о своей одинокой жизни, наплакалась, жалеючи себя.
Амбарушкой Мальгины почти не пользовались. Там был свален в углу старый полуистлевший невод да стояли ушаты и бочонки, в которых солили рыбу впрок. Дверь на замок не запирали, только совали в скобу колышек. Теперь колышка не оказалось, дверь была прикрыта неплотно, и Фекле, когда она шла мимо, послышалось, что в амбарушке кто-то шебаршит.
Она тихонько приблизилась и услышала жаркий шепот:
— Родя… Родя… Ох!
— Голуба моя, Густенька!.. Любимая…
Голоса смолкли. Фекла сверкнула в молоке белой ночи черными глазами и отошла от двери.
А рано утром она с двумя ведрами пришла к роднику за водой. Здесь, на свежем воздухе, бабы прочищали с ночи горло. Бойкая речь слышалась далеко.
— В рыбкооп товаров навезли, — говорила высоким голосом жена Хвата Варвара. — Сказывают, полушалки есть шерстяные. Надо бы купить к осени.
Росту Варвара небольшого, но мягкая и сдобная, словно булка на дрожжах. Меж тугих щек — задорной пуговкой вздернутый нос.
— А ситцевы платки есть? — спросила длинная, словно жердь, тонконогая Авдотья Тимонина. — Мне бы к покосу надо ситцевый!
— Про ситцевы не знаю, — ответила Варвара, зачерпнув воды.
— Парасковья Мальгина с постели поднялась. Хворала долго! — Сменила тему разговора Авдотья. — Что такое с ней приключилось? Старшему-то сыну Родьке пора, верно, жениться. С Густей Киндяковой который год милуются! Будет Парасковье дельная помощница.
— Как не пора. Ежели мать больная да по хозяйству боле обряжаться некому, давно пора, — подтвердила Варвара, поднимая на плечо коромысло с ведрами.
Фекла, зачерпнув воды и бросив взгляд из-под темного платка на баб, будто невзначай обронила:
— Уж оженились… Каждую ночь в амбарушке на сетях полеживают! — Подхватила ведра и, не сказав больше ни слова, удалилась.
Варвара с коромыслом на широком мягком плече и Авдотья с ведрами в вытянутых руках многозначительно переглянулись.
— Вот ведь как ноне бывает! — покачала головой Варвара. — Ну и молодежь пошла! Ни стыда, ни совести!
— И не говори, Варварушка!
По Унде поползла ядовитая и грязная сплетня. Тем же утром она попала в уши отцу Густи, ходившему спозаранку на склад за гвоздями, чтобы строить электробудку.
Дорофей сидел за столом и завтракал, когда из горницы вышла дочь. Она молча поплескала из умывальника в лицо холодной водицей, заплела косу, и свежая со сна, с сияющими глазами, села к столу. Мать налила ей в блюдо ухи, поставила кринку простокваши.
Дорофей исподлобья кидал на дочь суровые взгляды и, недовольно покряхтывая, дул на варево: уха была горячая, с огня. Густя уловила перемену в настроении отца и подумала: С чего бы?
— Дожили! — в голосе Дорофея горечь и обида. — По деревне треплют: Киндякова дочь по ночам в мальгинской амбарушке мнет сети с хахалем! Скоро в подоле принесет, того и гляди! Позор!
— Что вы, батя, говорите-то несусветное! — возмутилась Густя.
Лицо ее запылало. На глаза навернулись слезы.
— Молва не по лесу ходит, по людям! — повысил голос отец.
Ефросинья замерла у печи с ухватом, округлив от изумления глаза и не в силах вымолвить ни слова.
— Да что вы, батя, родной дочери не верите? Али не были молоды, не гуляли по вечерам? — сказала Густя.
Есть она не могла. Деревянная ложка плавала в ухе, кусок хлеба выпал из руки на скатерть.
— В наше время было не так! — отрезал отец. — В наше время с вечерки домой провожать не разрешалось! А нынче…
Он не договорил, махнул рукой, вылез из-за стола и стал у окошка. Жена попыталась успокоить:
— Ты зря, Дорофеюшко, на Густю накинулся. Мало ли чего бабы скажут! Оне ведь как сороки…
— Молчать!
Густя убежала в горницу, легла ничком на постель, роняя слезы в подушку. Ефросинья всплеснула руками, поглядела ей вслед и стала вытаскивать из печи чугун. Ухват скользнул по донцу — чуть не опрокинула варево.
Дорофей взял из-под лавки топор, пошел на стройку, хлопнув дверью. Испуганный кот метнулся от порога под ноги хозяйке, которая нечаянно наступила ему на хвост…
Парасковья целый день сидела дома, штопала белье, на люди не выходила. Родион, узнав, что про него и Густю говорят по селу, возмущался, но помалкивал, чтобы не расстраивать мать. Но сплетня вползла в избу с приходом Тишки. Он попросил поесть, сел за стол и, плутовато посмотрев на Родиона, не без ехидства сообщил:
— Мам, сказывают, Родька Густю Киндякову ночью в амбарушке шшупал!
Родион пнул его под столом. Тишка уткнулся как ни в чем не бывало в тарелку со щами, преувеличенно старательно работая ложкой. Мать, побледнев, спросила:
— Это правда, Родион?
— Для того и девки, чтобы щупать, — попробовал Родион отшутиться.
— Господи! Как же можно так-то? Девичью честь беречь надобно. Ведь дело это серьезное. Что люди-то скажут? Меня на старости лет позоришь!
— Ничего у нас такого не было… И давайте, мама, прекратим этот разговор. Мало ли что насплетничают… А кто видел?
— Родя, Родя, — укоризненно сказала мать и заплакала, утирая глаза фартуком.
— Кажись, скоро Густька на живот пополнеет, — радостно продолжал Тишка. — Так бают по деревне!
Родион не удержался, дал брату изрядного тычка. Тишка кинул на стол ложку и, чуть не плача, закричал:
— Ты что дерешься? Я ведь уж не маленький, я могу и сдачи дать!
Родион шапку в охапку — и вон.
Выйдя из избы, он в сердцах стукнул кулаком о перила крыльца. Из сеней послышался тихий голос матери:
— Родион, я должна знать правду.
Родион резко обернулся:
— Поверь, мама, любовь у нас чистая. Правду говорю!
— Ладно, Родя, верю, — прошептала мать. — Тишке-ябеднику уши оборву. Иди в избу-то, не кипятись!
Вечером к Мальгиным явился Дорофей. Он был в подпитии, что с ним случалось весьма редко. Слегка стукнулся головой о низкую притолоку, поморщился. Кинул кепку на лавку и сел без приглашения. Глаза его сверкали. Парасковья стала неподвижно посреди избы, как бы прислушиваясь к чему-то.
— Надо поговорить с глазу на глаз, Парасковья Петровна! — хмуро сказал гость.
— Говори. Родька в горенке. Тишка на улице.
— Нехорошие слухи ходят, Парасковья. Вся деревня нам кости перемывает.
— Знаю.
— А знаешь, так чего молчишь? Я своей Августе сделал выволочку. А Родька в святых угодниках, верно, ходит?
— Святым не назову, а вины за ним не вижу. И напрасно ты дочку обидел. Напрасно!
— Напрасно, говоришь? — помолчав, сказал неуверенно Дорофей. Запал у него стал проходить. — А ежели не напрасно?
— Кому поверил? Первому встречному? — Парасковья надвинулась на Дорофея, величественная, суровая. — А я верю сыну. Вот так верю! Не таковский он, чтобы девку позорить!
— Ты в свидетелях не была…
Из горницы вышел Родион.
— Дядя Дорофей, — сказал он. — Объяснять я вам ничего не буду. Однако скажу честное слово: мы с Густей перед людьми и друг перед другом чисты.
Дорофей озадаченно помолчал.
— Н-ну ладно, — сказал он и вышел.
Дорофей направился к избе Феклы Зюзиной, узнав, что она пустила слушок.
Щуплый дедко Пастухов, идя по улице в галошах, надетых на шерстяные носки, спросил:
— Куды торопишься, Дорофеюшко? Больно шибко шагаешь!
Дорофей не ответил. Только кивнул. Вот и дом Зюзиной. Киндяков шагнул в темные сени, нашарил дверь, рванул ее на себя.
Какое произошло объяснение меж ним и Феклой, слышали только стены…
Вернувшись домой, Дорофей зашел в горницу. Густя сидела у окна и смотрела на улицу. На отца она даже не взглянула.
Дорофею захотелось приласкать дочь, но он не решился. Только сказал:
— Прости меня, старого дурака, Густенька. Прости, что поверил не тебе, а поганой сплетне…
3
Клуб теперь переместился в нижний этаж просторного ряхинского дома. В небольшом зале устраивались вечера, показывали кино. В боковушках — библиотека, комната для чтения, помещение для репетиций и спевок хора.
Сегодня кино нет. Старый фильм уж надоел, а новый еще не привезли из Мезени. Густя открыла библиотеку и стала выдавать книги.
В библиотеке было уютно и чисто. На окна Густя повесила собственноручно сделанные занавески из мадаполама с прошвами.
С полчаса у барьера толпились ребятишки — обменивали книги. Когда ушел последний посетитель, Густя раскрыла томик и стала читать, чтобы скоротать время. И тут кто-то облокотился о барьер. Густя подняла голову. Перед ней стоял молодой парень в морской фуражке с крабом.
— Не узнали? — спросил он, вызывающе улыбаясь.
— Нет, не узнала, — ответила Густя. — Вам что?
— Да я… вроде домой пришел.
Улыбка его была холодной, нарочитой.
— Это как понимать — домой?
— А так… — парень взял книгу, подержал ее в руке, как бы взвешивая, и небрежно положил на место. — Это дом моего отца.
— Этот дом? А-а-а! — протянула Густя. — Венька?
— Угадали. Ряхин Венедикт… Вавилович.
Густя внимательно посмотрела на парня. Разве узнаешь сразу! Она помнила Веньку подростком, хвастливым и трусоватым. А тут — почти мужик! Над губой темнеют усики.
— Каким ветром тебя занесло сюда? — спросила она.
— Ветер жизни носит мою лодью по океанам-морям белого света! — Венедикт огорошил Густю замысловатой фразой. — Да… И вот я пришел домой. А дома-то и нет. Папаша в местах отдаленных, а я, оставив мамашу в Архангельске, подался на Мурман. Как видите, не пропал. Плаваю старшим матросом на тральщике. И, между прочим, собираюсь подать заявление в комсомол. Как думаете, примут?
— Откуда мне знать? — пожала плечами Густя и подумала: К чему он тут комсомол, приплел? Каким был, таким и остался, хоть и фуражка с крабом!
Венедикт рассмеялся беззвучно, натянуто:
— А почему бы не принять? Сын за отца не в ответе. Папаша был собственник, эксплуататор, владелец судов и лавок. А у меня ничего нет. Я пролетарий. Я советский матрос. И матрос, скажу вам, не хвастаясь, хороший. Первой статьи. На судне меня уважают, на берегу пьяным под заборами не валяюсь. С девушками обходителен. Почему бы не принять?
В словах Ряхина Густя уловила плохо скрытую иронию. Он снял фуражку, положил ее на барьер.
— Как все изменилось! И вы тоже. Кто бы мог подумать, что из Густи Киндяковой получится этакая красавица! Удивительно. До чрезвычайности удивительно!
— Вы сюда надолго? В отпуск?
— В отпуск. Надолго ли — будет зависеть от обстоятельств. Понимаете?
— Не понимаю.
— Так я вам объясню. Вот если познакомлюсь с хорошей девахой, скажем, с такой, как вы, может, и останусь недельки на две. Закачу свадебку и потом увезу свою любовь в Мурманск. Посажу ее там в терем-теремок об одной комнате с электрическим пузырьком под потолком, с ковром на полу и кроватью с никелированными шарами. А сам пойду в море селедку ловить. Вернусь — куча денег. Гуляй вовсю!
— Веселая жизнь!
— Да, — самоуверенно ответил Венедикт.
Густя неожиданно расхохоталась, но тут же оборвала смех.
— На Мурмане вы набрались форсу!
— Вот так, дорогая Густенька, — пропустив ее слова мимо ушей, продолжал он. — Прибыл я сюда, можно сказать, бросил якорь в Унде по зову сердца. Родина есть родина. Хоть тут у меня никого и нет, однако родная земля зовет. И принял тут меня хороший человек, бывшая наша повариха-кухарка Фекла Осиповна Зюзина. Знаете такую?
— Как не знать, — сдержанно отозвалась Густя.
— У нее теперь и дрейфую. Очень любезно приняла… Долго вы намереваетесь, Густенька, сидеть сегодня за этим барьером в данном очаге культуры, в бывшей ряхинской спальне?
— А почему вы об этом спрашиваете?