ГЛАВА ПЕРВАЯ
Он вертелся кружился на льду, не знает, куда идти.
Товарищи ночь подождали, он не вернулся…
Поморские были1
Елисей, выпалив все патроны, в отчаянии опустился на лед возле убитой им утельги «Утельга — самка тюленя» и, положив бесполезный теперь уже ремингтон рядом, закрыл лицо руками. Несколько минут он сидел так, раскачиваясь и тихонько охая. Потом поднялся. Прерывисто вздыхая, до боли напрягая зрение, стал всматриваться в бескрайнюю снежную сумеречную муть. Ветер свирепо рвал на нем одежду, леденил лицо, шею, перехватывал дыхание. Колкий снег сек щеки.
Сколько ни смотрел Елисей вдаль, ничего не увидел. Молочно-серый сумрак кругом, грохот ломающихся, стиснутых непогодой льдов и тоскливый, берущий за душу вой ветра. Под ногами — льдина, вздрагивающая от ударов о соседние, зыбкая, словно палуба парусника в шторм. У ног — утельга. Ее уже стало заносить снегом. Елисей снял рукавицу, притронулся к боку утельги и вздрогнул. Холод тюленьей туши неприятно поразил его, хотя в этом не было ничего необычного: прошло время — остыл мертвый зверь.
Елисей подобрал винтовку, подумал: Конец. Пропал… В ушах все еще звенел голос юровщика «Юровщик — старший зверобойной артели на прибрежном тюленьем промысле в Белом море» Анисима: К лодка-а-а-ам! К лодка-а-а-ам! Скорее, братцы!
Не послушался Елисей, в охотничьем азарте притаился за ропаком, целясь в зверя. Не успел освежевать его — ударил снежный заряд. И льдина обломилась. Кинулся Елисей к товарищам, но поздно: перед ним чернела злая вода. Вплавь? Не выбраться на лед. Лодка? Осталась там, вдалеке… Неужели не помогут? — растерянно метался на обломке льдины Елисей.
Но и сам знал — помочь при такой заварухе нелегко. Разводье ширилось, отливным течением и ветром его относило неведомо куда. Время позднее, свет таял, как снег в горячей ладони…
Елисей стал палить в воздух из винтовки, давая знак товарищам. Услышал ответную пальбу вдалеке. Он стрелял и стрелял, пока не кончились патроны. Ему отвечали еле слышно и почему-то с подветренной стороны.
Потом там вспыхнул сигнальный огонь, совсем не в том направлении, где ожидал его увидеть Елисей. Огонь блеснул и скрылся. И все заволокло снежной мутью.
У Елисея не было ни дров, ни спичек, ни хлеба… Велик ли обломок? Чтобы проверить, он сделал несколько шагов в одну сторону, в другую, третью. По краям то полая, черная, как смола, вода, то мелкое ледяное крошево. Он понял: остался на маленьком пятачке среди беснующегося моря. Делать нечего. Если до утра обломок уцелеет, с рассветом можно будет перебраться на льдину побольше. А теперь уже никуда ни шагу не сделаешь: совсем стемнело.
Елисей сунул за пазуху рукавицы, приложил ладони рупором ко рту и стал кричать, поворачиваясь во все стороны. Может быть, зверобои все же недалеко, ищут его, помня святое правило: Сам погибай, а товарища выручай!
Кричал Елисей долго, пока не охрип. Потом привалился боком с подветренной стороны к убитой тюленихе и свернулся, подобрав ноги. Конечно, спать он не мог — какой тут сон! Полежав, вскакивал, разогревался, приседая и размахивая руками, потом опять садился или ложился. И так до утра.
Утром он почувствовал голод. Голод и безвыходность своего положения: с одного края льдины — разводье чуть ли не в полверсты, с другого — ледяное крошево, а вдалеке — торосы.
А небо темнело и хмурилось, и по-прежнему свистел ветер и сыпал снег.
Елисей вынул нож и вырезал из туши кусок сала. Попробовал есть. Холодное, вязкое, пахнущее рыбой сало не шло в горло. Пожевав, он положил кусок на снег. Взгляд его упал на сосцы тюленихи. Он несколько раз смотрел на них и отворачивался…
На вторые сутки голод стал невыносимым. Елисей опять принялся за сало, преодолевая отвращение. Поев, лег на снег и, помяв холодные сосцы рукой, нажал на них. Из сосков потекло тоненькой струйкой молоко. Закрыв глаза, он стал ловить струйку ртом…
Если льдину не разломает, мяса и сала тюленихи хватит надолго. Есть их поморам в уносе «попасть в унос — быть унесенным на льдине в открытый океан» не в диковинку. Сколько зверобоев тем и спасалось.
Тревожило другое: далеко ли берег? И можно ли, переходя от льдины к льдине, добраться до него? Бывали случаи, когда зверобои выбирались изо льдов через две-три недели, хотя их уже считали погибшими.
С наступлением прилива льды сжались. Елисей увидел на месте разводья большую крепкую льдину и стал выжидать, не сомкнется ли с нею та, на которой он бедовал. Если сомкнется, можно будет перетащить утельгу и перейти самому. Он перехватил веревочной петлей тушу и подтащил ее почти к самой кромке.
Но льды будто заколдовало: узкая, в три-четыре шага полоска воды меж ними не уменьшалась. Елисей попробовал прикладом винтовки толкнуть обломок к льдине, до опора была плохая, да и обломок крепко зажало. А потом начался отлив, и льдина оказалась посреди разводья, словно утлая лодчонка посреди озера.
Лишь на четвертые сутки к ночи непогода чуть поутихла. В черной пугающей глубине неба проступили накрапом очертания Ковша. Холодно и недоступно блестела над Елисеем Большая Медведица. Он глядел на нее, пока не закружилась голова, потом с тоской прислушался к шуму ветра и совсем пал духом. Ветер дул с зимнебережной стороны, с материка. Льдину уносило на север.
Наступил пятый день, но и он ничего не изменил. Вконец выбившись из сил, Елисей стоял, опираясь на винтовку, чтобы не упасть, и смотрел, смотрел вокруг. Ни земли у горизонта, ни солнца, ни голубинки в сером мутном небе. Ни паруса, ни пароходного дымка. В эту пору корабли в море не ходят.
Один во всем морюшке Белом…
А льдина таяла на глазах, раскачивалась, крошилась. Стоять уже стало страшно. Елисей лег на лед. Посмотрел — тюлениху смыло волной. Убил я утельгу, и она меня с собой возьмет, — шептали губы Елисея. — Прощай, дорогая женушка Парасковья! Прощайте, детушки Тихон да Родион! Прощайте все…
Еще несколько ударов лохматых, тяжелых зимних волн, и льдина опустела…
Кого море любит, того и наказует…
Юровщик Анисим, поняв, что Мальгин попал в беду, тотчас послал во льды на спасение товарища две лодки, подвергая немалому риску всю артель. Долго петляли лодки в разводьях, тащили их мужики волоком по льдинам, опять спускали на воду и все кричали, стреляли, жгли факелы.
Но все понапрасну; слышали лишь хлопки далеких выстрелов. Вскоре лодки сбились с нужного направления, искали совсем не там, где было надо. Шторм усилился, льды грохотали, грозили гибелью лодкам. А в них — двенадцать человек.
Старший поисковой партии Григорий Хват был человеком молодым, горячим и отчаянным, однако и он, поразмыслив, решил не рисковать жизнью двенадцати.
Всю ночь зверобои угрюмо пробивались назад — на сигнальный костер, который чуть-чуть мельтешил вдалеке, как крошечное пламя свечи.
2
Родька с Тишкой блаженствовали на теплой печи до тех пор, пока мать не растолкала их:
— Сколько спать еще будете? Завтрак на столе!
Родька, высунув голову из-под овчинного одеяла, долго щурился на низенькое, затянутое изморозью оконце. Февральское раннее солнышко вызолотило ледяные узоры на стекле. Мать гремела сковородой у печи, пекла овсяные блины. Широкая железная сковорода звенела тоненько, певуче. Родька потянул носом, прищурился: вкусно. Толкнул локтем младшего брата Тишку:
— Мать блины печет. Слезай.
Сошли с печи на холодный, устланный домоткаными половиками пол, обули валенки, поплескались у медного, подвешенного на цепочке умывальника — и за стол. Родька, свернув горячий блин трубочкой, аппетитно уплетал его.
Тишка, наморщив лоб по-взрослому, сказал озабоченно:
— Сегодня со зверобойки должны прийти. Дедко Иероним вечор сказывал: к обеду ждут мужиков. Батя придет, белька принесет.
Мать убрала сковороду, дала детям каши, налила молока. Принялась раскатывать на столе пшеничное тесто. Круглое, еще молодое кареглазое лицо ее светилось в улыбке.
Тишка обрадовался:
— С батиным приходом и белых пирогов поедим. Во! — он оттопырил большой палец, глянул на брата.
Родька пил молоко, не сводя с матери серьезных с грустинкой глаз. Он живо представил себе, как в избу войдет отец — обросший бородой, похудевший, с сухим обветренным лицом, в овчинном совике «Совик — верхняя одежда из овчины или оленьей шкуры с двойным — наружу и вовнутрь — мехом, надеваемая через голову» и огромных бахилах с голенищами, обрызганными тюленьей кровью. Войдет и, сняв шапку, грузно опустится на колени перед образом Николы морского, чей лик темнеет в красном углу. Будет шептать благодарную молитву, стукаться лбом о пол. Потом скинет совик, поцелует мать, обнимет сыновей. Вытащит из мешка сырую желтовато-белую шкуру белька — тюленьего детеныша и скажет: Это вам, ребята. Только выделать надо. А сам — в баню.
Наевшись, Родька и Тишка оделись, вышли во двор, взяли чунки — санки без бортов, поставили на них деревянный ушат и поехали к колодцу за водой.
Анисим Родионов, навалясь грудью на лямку из толстой сыромятной кожи, шел с первой лодкой — пятериком. Его товарищи — трое с одного борта, двое с другого — тащились понуро, часто оскользаясь на снегу. Устали смертельно, едва переставляли ноги. Всю дорогу хотелось пить. На остановках по очереди прикладывались к пузатому чайнику с водой. Лодка шуршала днищем и полозьями, приделанными по обе стороны киля, по насту. В ней, под куском брезента от старого паруса — буйном уложены сырые, тяжелые тюленьи шкуры. Добыча богатая, но сушит сердце зверобоев тоска: потеряли товарища. Анисим всю дорогу от самого Моржовца «Моржовец — остров в Мезенской губе Белого моря» до деревни мучительно подбирал слова, которые придется говорить вдове Парасковье Мальгиной. Да что слова! Разве помогут они, утешат в том огромном черном горе, что волокут мужики лямками по льду вместе с добычей Парасковье Петровне!
Анисим думал: Все ли я сделал, чтобы спасти Елисея? Не допустил ли промашки? Ему казалось, что он, как юровщик, не был настойчив в поиске. Может, следовало бы утром отправить снова людей? Но погода! Злая, штормовая погода: кругом разводья, волна чуть ли не торчком ставила льдины. Хрустнет, словно яичная скорлупа, любая лодка. Отправлять зверобоев на поиски — значит посылать их на верную смерть. Еще несколько мужиков не вернулись бы домой… Ты сделал все, что мог, — говорил Анисим себе. Но тут же внутренний голос возражал: А все ли? И опять сомнения, и снова невеселые думы.
Тоскливо на душе было и у Григория Хвата. Но он-то, побывавший в ту ночь в передряге, отлично знал: поиски бесполезны. Чтобы успокоить юровщика, Хват говорил ему:
— Такая круговерть! Никак нельзя было оставаться во льдах. Поверь, Анисим, уж я ли не любил друга Елисея… Но не мог я вести людей смерти прямо в пасть.
Эх, Елисей, Елисей! И надо же было тебе сунуться за те ропаки! Зачем ослушался команды? Все вернулись к лодкам, добычу даже покидали, а ты пошел еще стрелять. Кого же винить в твоей гибели? Забыл ты поморское правило: В беде держись товарищей — легче будет!
Впереди из-за сугробов вынырнула деревянная колоколенка, и справа и слева от нее — избяные крыши, заваленные снегом так, что толстые его пласты над стрехами завернулись завитками. Колкий ветер гнал по сугробам поземку, низкое яркое солнце слепило глаза, но не грело.
Иди, помор, гони дорогу. Дом близко! Анисим поглядел себе под ноги, выбирая путь, а когда поднял глаза, то увидел, как из деревни навстречу бежит толпа. Мужики, бабы, старики, детишки торопятся, размахивают руками, кричат.
Встретились. Женки целуют мужей, вернувшихся с промысла, впрягаются вместо них в лямки и со свежими силами тащат лодки к берегу.
Анисим неохотно передал лямку жене. Идя пообочь лодки, глазами искал Парасковью. Вот и она с Родькой и Тишкой. Стоят удивленные, в глазах немой вопрос.
Надо держать ответ. Анисим подошел к Парасковье, снял шапку. Парасковья отшатнулась от него, будто кто ее ударил в плечо. Карие большие глаза ее впились в лицо юровщика. Над снегами раздался высокий, тоскливый, леденящий душу крик:
— Где Елисей?..
Анисим шумно вздохнул, стиснул зубы, молча опустил голову, не смея глянуть в лицо вдове. Собрался наконец с силами.
— В унос попал Елисей…
— В уно-о-ос? — высоким голосом переспросила Парасковья. — Как же так?
— А так… — Анпсим стал рассказывать, как было дело.
Тишка, ухватившись за рукав матери, плакал. Родька сначала крепился, но вскоре и у него по щекам потекли слезы. Парасковья выслушала юровщика и вдруг, словно у нее подломились ноги, опустилась на колени, сорвала с головы платок, обеими руками вцепилась в волосы, которые тотчас подхватил, растрепал ветер. Повалилась лицом в снег, заревела жутко:
— Елисе-е-е-юшко-о-о!
Анисим поддержал ее под руку. Родька, смахнув рукавом слезы, взял мать под другую руку. Тело ее обмякло, она не поднималась.
Так и стояли около нее Анисим и сыновья Елисея, пока Парасковья немного не пришла в себя.
Потом отвели ее домой, бережно поддерживая под руки. Тишка плелся позади, шатаясь из стороны в сторону, не видя дороги из-за слез. Родион повторял, успокаивая мать:
— Мам, может, еще вернется батя! Бывало, что приходили мужики из уноса. Вернется…
— Нет, — сурово говорила Парасковья. — Сердцем чую — нет. Пропал Елисеюшко… — и в отчаянии мотала головой, словно пьяная…
Анисим молчал. Бугрились на сухих щеках под обветренной кожей, перекатывались желваки. Поглядывал юровщик на слепое солнце горестными виноватыми глазами…
Так в Унде стало одной вдовой больше.
Справили поминки. Зверобои принесли в дом Мальгиных муки, сахару, рыбы, ситца — долю Елисея в оплате добычи из ряхинской лавки. От себя мужики еще дали, сложившись, мешок крупчатки.
3
Дом Вавилы Ряхина — двухэтажные, рубленные из кондовой сосны обширные хоромы с поветью, с двором для скотины, чуланами, кладовками, — все под одной крышей. Окна изукрашены резными наличниками с подзорами под карнизами. Семья невелика — сам Вавила, жена Меланья да пятнадцатилетний сын Венедикт. И прислуги немного: экономный прижимистый хозяин не терпел лишних ртов. Стряпухе Дарье, бабе рыхлой, объемистой телом, стукнуло уже шестьдесят. Горничной Фекле, пригожей и рослой девице-сироте, взятой Ряхиным в услужение, — двадцать годков.
Однако на Ряхина работала чуть ли не вся Унда. На его парусниках — шхуне и боте плавали в командах унденские рыбаки. Шкиперы и артельные старосты получали жалованье. Остальные трудились из доли в добыче покрученниками. Оплата их труда зависела от удачи в зверобойном да рыболовном промыслах.
На окраине села, в месте голом, продуваемом всеми ветрами, в длинном приземистом строении, похожем на сарай, размещались полукустарный завод для обработки и посола звериных шкур и салотопня. Рядом — сетевязальная мастерская.
Все движимое и недвижимое имущество Вавила нажил с годами. Начинал, как и многие оборотистые да прижимистые люди на Руси, с малого. Сшил несколько карбасов для прибрежного лова камбалы, наваги да крутобокого окуня-пинагора. Потом завел ставные невода на семгу и нанял рыбаков сидеть на тонях. Красную рыбу сбывал мезенским и архангельским купцам.
Копил деньги, отказывая себе во всем, кроме самой простой пищи да необходимой одежды и обуви. Стал строить бот. Построив, ходил под парусами в Архангельск да на Мурман, ловил треску ярусами «Ярус — снасть для лова трески с наживкой мелкой рыбой — мойвой», понемногу расширяя промысел.
Перед империалистической войной заложил Вавила первый венец нынешнего просторного дома. Постройка съела почти все сбережения. Но подвернулся случай: на ярмарке в Архангельске в троицын день зоркий глаз помора приметил в толпе городских мещанок дочку банковского чиновника Меланью. Познакомиться с ней ловкому, видному собой купцу не составило особого труда.
Имя Меланья в переводе с греческого означало смуглянка. Однако облюбованная Ряхиным Меланья, вопреки святцам, была белокура, белокожа, немного мечтательна, в меру сентиментальна, порядком избалована и потому вспыльчива и заносчива. О себе Меланья была высокого мнения. Постепенно и незаметно для себя она превратилась в одну из тех засидевшихся невест, которые, достигнув критического для замужества возраста, выходят за первого встречного, лишь бы человек был трезвый, положительный и хозяйственный.
Приглянулись Вавиле светлый, завитый нагретыми щипцами локон над розовым ушком, голубые глаза с озорным прищуром, неторопливая походка Меланьи. Слово за слово, то в театр, то в купеческое собрание ходили вместе. Целый месяц волочился Ряхин за девицей, хоть и сосал сердце червь беспокойства за домашние промысловые дела.
Улестил, уломал с помощью толковой свахи-соломбалки вальяжную архангельскую мещаночку, получил шесть тысяч приданого. Свадьбу праздновал дважды: в Архангельске, в доме отца Меланьи, в Немецкой слободе, и в Унде — для односельчан. Жена в Унду поехала с великой неохотой и слезами — привыкла к городской жизни. Обещал ей: Выйду в большие купцы — переедем в город.
Пустил женины деньги в оборот, завел в селе бакалейною и мануфактурную торговлю, исхлопотал с помощью тестя кредит и приобрел у разорившегося судовладельца почти новую, отличную шхуну.
Со шхуной и выбрался Вавила в большое плавание. Нагрузит дома судно тюленьим жиром да шкурами — и в Архангельск. Там продаст товар, купит хлеб — и в Норвегию. У норвежцев на хлеб выменяет треску, и пока шхуна идет обратным путем в порт на Двине, команда обработает рыбу. В Архангельске продаст треску — прибыль в банк. Имел Вавила доход от каждой торговой сделки. Уже подумывал о покупке рыболовного сейнера, мечтая ворочать большими делами. Но революция все изменила в его жизни.
4
Вавила Ряхин, широко распахнув дверь, тяжело шагнул через высокий порог в избу Мальгиных. Был он мужчина рослый, грузный. Новые бахилы, подвязанные ремешками под коленями, поскрипывали, и половицы под ногами купца прогибались. Вавила снял шапку, огладил густую бороду сверху и снизу, положил на лавку принесенный с собой сверток. Поспешно — не от истовости, а по привычке перекрестил лоб, метнув исподлобья на Николу зоркий взгляд, и густо, басовито сказал:
— Здорово, хозяюшка! Здорово, детки!
Парасковья положила прялку, на которой пряла суровье из конопли, встала, поклонилась Ряхпну и показала рукой на стул. Тишка на окне что-то сооружал из деревянных кубиков-обрезков. Родька, выйдя из горенки, глянул на купца недружелюбно, вполголоса обронил здравствуйте. Подумал: На тебя работал отец, добывал тюленей. Из-за тебя и пропал…
Вавила сел, положил руки на стол. На пальце блеснуло массивное, широкое обручальное кольцо, купленное у архангельского ювелира.
— Соболезную тебе, Парасковьюшка, — заговорил Вавила мягко, сочувственно. — Рано потеряла муженька. Да, видно, судьба уж… Не щадит море нашего брата ундян. Сколь погибло — не счесть! Сколь крестов стоит на Канине, на Мурмане да на Кандалакшском берегу!
Он склонит голову на грудь, помолчал,
— Чем помочь тебе — не ведаю…
— Нам помощи не надо. Сами проживем, не маленькие, — вмешался в разговор Родька.
Ряхин исподлобья окинул взглядом щуплую худенькую фигуру паренька. Родька высок, но тощ, угловат по-юношески. Русые волосы, длинные, давно не стриженные, спадают на обе стороны головы и к вискам кудрявятся, как у отца.
— Оно так, конечно, проживете, — согласился Ряхин. — Однако я пришел к тебе, Парасковьюшка, по делу. Могу пристроить Родиона к себе в завод пока поработать строгалем — шкуры от сала освобождать. Работа не тяжелая, но требует сноровки. Платой не обижу. Вам деньжата будут не лишние, а у меня работников нынче нехватка. Дал бог зверобоям добычу славную… Дела всем хватит.
Мать вопросительно посмотрела на сына. Родион, подумав, согласился:
— Ладно! Поработаю строгалем.
— Молодец! — Ряхин взял с лавки сверток и подал его Парасковье. — Возьми, Парасковьюшка, в подарочек тебе и детям матерьишки. Тебе — на платье, ребятам — на штаны. Это не в счет будущего заработка. А весной, Родион, дам тебе другое дело. В море хошь?
Родион оживился, в глазах вспыхнул интерес: идти в море на паруснике — его давняя мечта.
— Как не хотеть…
— Ну так и пойдешь. Зуйком на шхуне. В Архангельск. Так-то.
— Спасибо, Вавила Дмитрич, за участие. На добром слове спасибо, — склонилась в поклоне Парасковья.
— Что ты! Не стоит благодарности! Господь велел помогать ближнему в бедах и горестях.
Вавила поднялся и, уже выходя из избы, обронил:
— Родион, завтра придешь на завод. Мастер тебя приставит к делу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
На заводе Ряхина студено, тесно и несмотря на холод душно. От залежавшихся шкур и тюленьего сала пахнет ворванью. Пятеро строгалей — две женщины и три мужика, надев фартуки из мешковины, широкими ножами-клепиками срезают сало с тюленьих шкур, раскинутых на плоских плахах.
Старшим тут — Иероним Маркович Пастухов, сухонький, проворный не по годам человек со светлыми, будто выцветшими глазами. Он немного прихрамывает: на зверобойке застудил ноги и теперь уже не ходит в море ни за рыбой, ни за тюленем. Кормится тем, что обрабатывает ряхинское сырье. А когда его нет, делает рюжи для ловли наваги.
Иероним взял Родьку за локоть и повел по узкому проходу между кипами сырья и строгалями к свободной плахе.
— Вот тебе, Родион Елисеевич, клепик, вот плаха, а вот и шкуры, — показывал он. — Надень-ко фартук. Так… Ишь, какой баской стал: ни дать ни взять — настоящий строгаль. Кой тебе годок?
— Шестнадцатый пошел с января.
— Училище-то кончил?
— Кончил. Четыре класса.
— Мало, — покачал головой старик, сожалея. — По нонешним временам мало. Ну, ладно. Слушай меня и смотри. Вот я беру шкуру, кладу ее так — жиром кверху. Расправляю… гляжу, не осталось ли мяса…
Старик объяснил все по порядку, вручил Родьке нож и, отступив на шаг, стал смотреть, как действует клепиком парень.
— Не торопись, делай чище!
Работа здесь была не постоянной: сходят мужики на лед, продадут добычу Ряхину — тогда строгалям дела хоть отбавляй. По сотне шкур, бывает, обрабатывают, вытапливают в больших чанах, вмазанных в печь жир, готовят шкуры к отправке в больших тюках или бочках. Кончится сырье — вешает на свое заведение Вавила замок, а строгали ищут себе другое занятие.
Хозяин наведывался на завод каждый день. Едва появлялась в цехе его массивная фигура, как все замирали, словно в церкви. Строгали, и без того малоразговорчивые, умолкали вовсе.
Вавила обходил помещение. Заметив непорядок, указывал мастеру. Придирчиво рассматривая у окна очищенные шкуры, спрашивал:
— Маркович, сколько с утра сделали?
Дедко Пастухов записей не вел, все держал в памяти.
— Леха — пятнадцать, Семен да Дементий — по восемнадцать. Бабы — по двадцати, а малой шешнадцату раскинул…
Малой — Родька.
— Так-так, — Вавила посматривал на ссутуленные спины строгалей. — Опять бабы вас обогнали? Вам, мужики, не стыдно ли?
— Без стыда лица не износишь, — отвечали ему. — У баб, видно, клепики острей.
— За что вам деньги плачу? — не слишком строго, однако недовольно ворчал хозяин. — Скоро везти товар в Архангельск. Поторапливаться надобно.
— А мы не стоим без дела.
Вавила молча поворачивался к двери и уходил, высоко неся голову.
Когда из светлого дверного проема темной несокрушимой глыбой надвигался хозяин, Родька невольно втягивал голову в плечи, и нож в его руках ходил проворней. Не то чтобы боялся хозяина, нет. Раньше Вавила относился к нему вроде бы на равных. Но как только Родька взял в руки клепик, надел фартук, сразу почувствовал зависимость от хозяина.
Дедко Иероним частенько подходил к Родьке. Подсаживался на чурбан, закуривал короткую трубку и, морщась, вытягивал больные ревматизмом ноги. Смотрел, как Родька орудует клепиком, подбадривал парня добрым словом.
В цехе стало теплее: начали топить жир в чанах. И духота стояла теперь невыносимая. Строгали настежь открывали дверь.
И на улице потеплело. Весна оттесняла холод к северу, в просторы океана. Родька с грустью смотрел в раскрытые двери — побегать бы с ребятами последние дни, покататься на лыжах, на санках. Но некогда: надо заработать денег. Осенью Тишка в школу пойдет, ему предстоит справить обувку, одежку. И Родька строгал и строгал шкуры, снимая пластами жестковатый тюлений жир тонкими, но крепкими руками, в которых огромный клепик казался тесаком.
— Скажи, дедушко, — спрашивал он мастера, — почему мужики сдают шкуры Ряхину? Разве не могут сами обработать да свезти в Архангельск. Денег получили бы куда больше!
— Так ведь у Ряхина-то суда! На чем мужики повезут товар? На карбасе по весне в море не сунешься.
— А сложились бы да купили бы артелью бот али шхуну. И плавали бы сами в Архангельск!
Иероним долго молчал, потом сказал:
— Не простое это дело. У Ряхина в Архангельске связи, каждый купец ему знаком. А мужики у него в долгу. Не то что судно купить — дай бог семью прокормить. Куда денешься? Я вот тоже здоровье потерял. Где по силам дело найду? У него, у Вавилы. Больше негде.
Родион скинул с плахи шкуру, развернул новую, старательно ее расправил и, примериваясь ножом, в сердцах сказал:
— Отец горбил на Вавилу — пропал. Теперь, выходит, мой черед?
Дедко Иероним как-то неловко закашлялся, встал с чурбана. На плечо Родьки легла тяжелая теплая рука.
— В гибели отца твоего я не виновен. Бог тому судья… А жизнь, брат, такая: кто-то на кого-то должен горбить. Иначе есть станет нечего, — зазвучал голос Вавилы. — Ну, а если, скажем, меня бы не было, кому бы сдавали товар? В Архангельск везти — судно надобно, команда, расходы… И всей деревней сложившись, судно-то не купить. Вот и выходит, если не я, так кто-то другой все равно должен кормить рыбаков. Такая, брат, коммерция. Да-а…
Родька густо покраснел. Он не заметил, как появился Вавила. Дедко стушевался и отошел к чанам. Ряхин наконец снял с плеча парня руку, грузно опустился на чурбан, где только что сидел мастер, бросил зоркий взгляд на Родьку.
— А у тебя ловко получается. Молодец! Люблю работящих, — похвалил он. — И вот что я тебе скажу, Родя. Мы с тобой оба мужики. Только я постарше да поопытней. Все, что имею, своим умом нажил. А смолоду так же начинал. Как ты сказал — горбил. Клепиком стругал, покрученником ходил… Хлебнул горя. На Мурмане зуйком зимогорил. Все было. Парусники завел не сразу. А новая власть нам торговать не запрещает. Без коммерческих людей и ей не устоять. Вот в губернской газете пишут про нэп. Новая экономическая политика, значит. И этот нэп не мешает мне иметь суда да везти сырье в Архангельск. Иначе там кожевенный завод станет. Государству один убыток будет.
В цех впорхнула Меланья в темно-синем платье с оборками в три яруса, в бархатной на лисьем меху жакетке. Легкая на ногу, невысокая. Лицо тонкое, белое, напомаженное. Для кого румянилась и напомаживалась — неведомо. Для мужа разве? Так он этого не любит: морщится, видя, как Меланья шпаклюет лицо перед зеркалом.
Перешагнув порог, она поднесла к лицу надушенный платочек.
— Вавила! — сказала тонким капризным голосом. — Иди, кушать собрано. И пакет из города привезли.
Вавила нарочно помедлил, сохраняя степенность и мужское достоинство.
— Сейчас разговор завершу и явлюсь.
— Являйся скорее! — жена, словно белка, быстро юркнула в открытую дверь. Отойдя на несколько шагов, расчихалась. — Ну и ароматы!.. — И засеменила по утоптанной тропинке к дому.
Вавила поднялся с чурбана, одобрительно потрепал Родьку по плечу:
— Как сгонит лед, шхуна в Архангельск пойдет. Поведет Дорофей Киндяков. Просись к нему зуйком. Скажи: я согласен. Понял?
— Понял, — кивнул паренек.
2
Дорофей Киндяков был старинным приятелем Елисея. Вместе хаживали они в молодости на канинские реки за навагой, на прибрежный зверобойный промысел. Вместе росли, учились в церковноприходской школе, потом молодцевали и женились на задушевных подружках, однофамилицах Панькиных: Елисей — на Парасковье, Дорофей — на Ефросинье.
На досуге Родион любил бывать в доме Киндяковых. Дорофей принимал парня ласково и дружески, говорил серьезно, как, бывало, с Елисеем, будто и не было меж ними разницы в годах. И жена его Ефросинья не отпускала Родьку без угощения — обедом ли, ужином ли накормит, чаем с баранками напоит.
Дорофею было уже под сорок. Высокий, широкоплечий, с рыжеватинкой в волосах и бороде, он слыл опытным мореходом и почти ежегодно плавал шкипером на ряхинских судах. Характером был крут и упрям. Иной раз перечил хозяину, но тот терпел, потому что в любом споре на поверку выходило: прав кормщик.
Словно великую драгоценность, хранил Киндяков у себя в доме поморскую лоцию — рукописную книгу в деревянном, обтянутом кожей переплете с медными застежками. В ней старинным полууставом деды и прадеды аккуратно и старательно описали во всех подробностях поморские пути-дороги: на Канин Нос, на Кольский полуостров, на остров Сосновец, на Новую Землю и Грумант (Шпицберген), в Архангельск и в Норвегию, на Мурман. В лоции указывались направления ветров, морских течений и движения льдов в Белом море, время ледостава и ледохода, а также населенные пункты и промысловые избы по берегам, давались ориентиры при заходах в бухты, гавани, устья рек.
Дорофей иногда разрешал Родьке полистать эту книгу. Паренек садился к окну, осторожно раскрывал лоцию и старался разобрать слова, написанные разными почерками.