...А может, я бы увидел и не поверил: как это? В освещенном окне? Быть не может. Показалось. И так спокойно ехал бы дальше. И забыл. А на следующий день там бы нашли. Лежит.
За окном значительно рассвело. Я смотрю и вижу, что давно уже проехал свою остановку. И теперь уж я совсем опоздал. Так опоздал, что лучше вообще на работу не идти. И вдруг мне становится легко-легко. Это так просто: не пойти, отказаться, не поехать. И почему-то это очень сложно, пока не сделаешь. И я снова чувствую себя маленьким... Я спрятал свой большой портфель в подвале. И езжу в трамвае до конца и обратно. Потом поспеваю на одиннадцатичасовой сеанс. Потом гуляю куда-то за Острова, смотрю. И возвращаюсь домой после шестого урока...
Я выхожу на далеком кольце. Тут чистый снег и серое мягкое небо. Тут стоит одинокий, последний дом. И есть пустырь. А в нем непонятная одинокая труба. И горизонт сливается с небом мягко и неощутимо, и не понять где: то ли достать рукой, то ли в бесконечности. Я иду по узкой, вытоптанной в снегу тропинке, все ровно и бело вокруг, сзади совсем уменьшился последний. дом, а впереди все вырастает и вырастает труба, она - огромна, и никак до нее не дойти. И мне кажется, вот так буду идти и идти без конца в ощущении покоя и счастья. Но скоро мне надоедает труба, и я возвращаюсь назад, так и не дойдя до нее, обратно в гущу домов, в город.
Я вхожу в кинотеатр за час до сеанса... Как знакомы мне все эти люди, которые пришли в кино на первый сеанс и за час до сеанса! И этот бледный длинный подросток, который все время куда-то запихивает свой портфель, и колченогий небритый человек с измятым лицом, и две старушки, так важно беседующие, и эта тихая пара, словно из заговора, и билетерша (к концу дня у нее будет другое лицо), и уборщица, и эти опилки, которые она медленно и лениво сметает, и буфетчица, расставляющая свою витрину, ее газированная вода, ее мороженое и вафли!
Как знакомо и как забыто все это... Пройти в туалет, там уже есть кто-то одни и курит, подойти к нему попросить прикурить, хотя у тебя в кармане есть спички. И этот миг, пока ты затягиваешься и еще не отошел от него, бормочешь спасибо, и вы еще смотрите друг на друга... И одна девушка, не то школьница, не то взрослая, которая ходит как-то особенно одиноко и независимо, и вы встречаетесь взглядами, и ты столько раз соберешься подойти и заговорить с ней и так и не подойдешь, не заговоришь. И только останется в тебе ощущение тайны и потери. И этот фильм, совершенно неважно о чем...
И вот я выхожу на улицу, щурясь от яркого света. Вышло солнце. И город уже совсем ожил. Много людей, все спешат, и у всех деловые лица. Все идут куда-то. И это означает, что все, что кончился покой. Мной овладевает ощущение неприкаянности, отщепенства и суеты. Я очень томлюсь, что я не как все, и люди, спешащие мимо, каждый, подчеркивает мне: ты не имеешь права, ты не имеешь нрава. Вдруг я понимаю, какой я был мудрый ребенок, что после кино шел куда-то на Острова, где по-прежнему мало людей, а те, кто есть, вырвались и живут, как я, краденой жизнью. Теперь я слишком много понимаю - не могу поступить мудро и не еду на Острова.
Я иду в поликлинику получать бюллетень. Я - уже не я. Мне надо оправдаться и всеми силами сохранить все, как было. Мне надо исправить то, что мне сказал руководитель, мне надо справиться с испытательным сроком и, наконец, остаться на работе и не огорчать родителей. Мне стыдно и плохо оттого, что я не такой, как все, что я такой слабый и безвольный и так хочу и не могу заставить себя быть хорошим, быть, как все, чтобы быть спокойным и быть правым.
Я поднимаюсь по больничной лестнице, мимо меня бесшумно, как во сне, проскальзывают сестры, совсем девочки, действительно - сестры... Их так изменили белый халат и белая шапочка. Они совсем не похожи. Тут тоже тишина и другой тихий мир. То ли эти люди действительно больны и что-то понимают через это?.. Я сижу в круглой комнате и меряю температуру. Рядом со мной женщина в красной кофте, с ребенком, который все лезет и лезет ей на колени, бесконечно повторяя одно и то же движение, и сползает, сползает и мешает женщине мерить температуру. Неотмытый парень, который кажется особенно тихим, потому что очень четко ощущение, что он вообще-то очень не такой, не тихий. Он держит пистолетом руку в грязном бинте и укачивает ее, как ребенка. Мальчишка, школьник, с наглым зеленоватым лицом, озираясь, время от времени нащелкивает но градуснику. Он видит, что я наблюдаю за ним, но меня он не боится и прячется он не от меня, и подмигивает мне, как союзнику. Проходят десять минут. Я подхожу к сестре и вручаю ей градусник. Температура у меня нормальная, сестра, пожилая, строгая, смотрит на меня укоризненно. И мне становится стыдно, и кажется: тут все больные люди, и это у них серьезно, а я один такой и только зря беспокою серьезных, занятых людей. И мне вдруг остро хочется заболеть и чтоб за мной ухаживали и жалели, и я бы был оправдан перед всеми, потому что болеть-то я имею право и тогда нечего с меня требовать. Мне хочется лежать в чистой прохладной постели, чтобы меня спрашивали, как я себя чувствую, чтобы я смотрел в окно, где стучится одна голая ветка и живут воробьи, и вел медленные разговоры с соседями. Да и потом меня надо, надо вылечить!
Тут почему-то слишком сильно дунул ветер, и с треском распахнулось окно. В теплый и тихий больничный воздух ворвался ком ледяного воздуха и сухой снежной пыли, взорвался где-то посередине, все оживились, заговорили. Носились белые бесшумные сестры. Ветер еще раз хлопнул расстегнутой рамой, и она свалила большую кадку с пальмой и табуретку, на которой стояла эта кадка. Хлопотали сестры. Я, человек с нормальной температурой и мужчина, подошел к окну и с силой захлопнул его. В пазы забился снег, и окно не закрылось. Я отгребал снег рукой, чувствовал, как коченеют мои пальцы и тает под ними снег, и наконец справился. Затем мы с сестрой подняли пальму и установили на табуретку. Я все еще чувствовал запах снега и мороза, и кожа лица еще сохраняла ощущение прохлады, и сладко ныли покрасневшие пальцы. Почему-то мне было удивительно приятно проделать все то, что я проделал, и я был рад тому, как благодарила меня сестра, и я вышел на лестницу и спустился в раздевалку.
Я прошел по больничному парку и вышел к Карповке. Вода была черной под мостом, а дальше белой, и в лед вмерзли отдельные бревна. На горбатом деревянном мосту был лед, и по нему беспомощно взбиралась лошадь. На широкой приземистой телеге с резиновыми толстыми колесами горой высились металлические сетки с бутылками, и бутылки звенели. У лошади была седая от мороза морда и огромными шарами вырывался пар. Красномордый и тем более толстый в своем тулупе возчик грозно понукал. Телега продвигалась еле-еле, у лошади во все стороны разъезжались ноги, и вот телега стала. Лошадь, упираясь всеми четырьмя ногами, медленно заскользила назад. Возчик закричал свирепым голосом, лошадь дернулась изо всех сил вперед и медленно, нестерпимо медленно повалилась на бок. Она лежала на боку, отгибая голову, и тихо ржала. Она была так виновата, лошадь, и столько было вины и обиды на ее лице, что было ясно: она плачет. Что-то большое, спирающее подобралось к моему горлу: лучше бы это я лежал сейчас на льду и пытался встать, и мне было бы больно и обидно, и лучше бы я всю жизнь возил эту телегу... Она лежала на боку, и судорожно, рывками вздымался ее другой мохнатый бок, и от него шел пар. Возчик кричал и изо всех сил лупил ее по мокрому боку. Я ненавидел его, и тут же возникшая мысль, что, наверно, он ее тоже любит, он ее знает, кормит и заботится о ной, была мне противоестественна и противна. И тут какой-то молодой парень, весело скаля зубы, подбежал с другой стороны, чем возчик, и, что-то весело и бодро говоря лошади, стал помогать ей встать. Тогда подбежал и я и другие люди, и все мы, объединенные чем-то большим и радостным для нас, поставили лошадь на ноги, и изо всех сил, скользя и падая и вовсе не замечая этого, тянули телегу вверх по мосту, и кричали что-то громкое и веселое, и вот лошадь с середины горбатого мостика вдруг отделилась от наших усилий и пошла сама. Разошлись люди, ушел куда-то, скаля зубы, первый парень, и я остался снова один, и что-то большое, что я чувствовал только что, ускользало от меня.
Я шел и плохо думал о себе. Ведь вот не я догадался, что не стоять и жалеть, а просто помочь лошади надо. И так просто и хорошо справился со всем этот первый парень. А я, наверно, никогда не смогу так, как он... И я не любил его. Но благодарность чувствовал я ко всем людям, которые тоже вместе со мной поняли, что лошади можно помочь, которые забыли в этот момент обо всем. И так хорошо, что они способны забывать "обо всем"! И не может быть, думал я, чтобы у них сейчас было плохое настроение, чтоб они не посмотрели на заботы свои и суету свою легко после того, как помогли лошади, и, думал я, день сегодняшний они проживут хорошо. Может, это единственно истинное чувство свободы, когда человек сознает, что только что поступил по-человечески... И, думал я, за сколь малое мы уже благодарны людям. А ведь мы счастливы, если встречаем человека, не растерявшего своего человеческого. И как хорошо, думал я, когда перед лицом чего-то значительного и серьезного вдруг очень многие извлекают из себя человека...
Потом я снова видел лошадь, как она лежала на боку, и вздымала свой другой, парной, бок, и отгибала свою седую морду, и беспомощно перебирала ногами. И я понял, что лошадь - это какой-то вовсе замечательный человек, на которого хочется молиться и плакать, и что нет зрелища грустнее лошади.
Хорошо. Это все хорошо. Бюллетеня нет. А что делать дальше?
И такая вдруг подступила тоска - жить не хочется. Что-то во мне устроено неправильно. Не имею я нрава ходить среди люден и выдавать себя за такого же, как они. Хоть бы меня изолировали, что ли. В тюрьму посадили... Ведите!
...Вот я сижу в тюрьме и наконец понимаю что-то главное. Должно же существовать это "что-то"... И оно как ключ ко всему, ко всему... И вот у меня этот ключ.
И возможно, тогда я бы утратил суету и обрел силу видеть и понимать окружающее. Я бы понял цель и смысл. Я бы извлек из себя все и создал все, на что способен. А может, я даже и не понял бы, а просто каким-то чудом, каким-либо ранним утром бы, проснулся в равновесии и простоте.
Но я не сижу в тюрьме. Ни стен, ни решеток. Иду по серому, измятому снегу. Дома, улицы. Захочу - поверну налево, захочу - направо, захочу - прямо.
Гуляю словно бы на свободе... Что такое?
Я вижу пивную-автомат и захожу в нее. Раньше это была просто пивная, у нее были постоянные посетители, у нее был свой микрорайон и микромир, и все знали друг друга, тут был гвалт и дым и пили водку. Теперь тут стойки из серого противного мрамора и блестят никелем автоматы, и у нас не курят и распивать водочные изделия воспрещается. Но люди не могли расстаться с этим местом, они по-прежнему ходят сюда, и они сохранили все по-прежнему: дух пивной не ушел отсюда. Тут курят и тут пьют водку, тут живут своими кончеными жизнями. Тут гвалт и все знакомы. И по-видимому, даже пивное начальство понимает, что бороться с этим бесполезно. Красный автомат выплевывает мне милое "Волжское" вино, и будет выплевывать столько раз, сколько я этого захочу. Я хочу этого, не помню сколько раз.
Я выхожу, покачиваясь, на улицу. Уже темно, а мне снова мирно и тихо на душе. Я могу ни о чем не помнить. Я попадаю в сквер между какими-то двумя домами. Тут нет фонарей, только кое-какой свет доносится из окон, и на снегу получаются синие тени. Малыш, выстроив снежный городок, копошится в нем и возит свой грузовик. Я плюхаюсь на скамейку рядом с ним. И ведь точно, думаю я, он живет в этом своем снежном городе. Не играет, а живет. Я очень понимаю его. Мне самому безумно хочется ползать сейчас на четвереньках по скрипучему сухому снегу и жить в этом городе. Мне даже не хочется снова стать маленьким ребенком, мне хочется стать еще меньше. Совсем крохотным человечком, для которого этот снeжный город действительно город, а дома - огромные дома. Маленький, никому не видимый, я хожу по этим заснеженным улицам н карабкаюсь на огромные пики сугробов... Я сползаю со скамейки и подползаю на четвереньках к ребенку. Тот косится на меня недоверчиво.
- Не бойся, мальчик, - говорю я, - я тоже из этого города...
Он таращится и молчит.
- Мы будем жить в нем вместе, - говорю я, и нелепые пьяные слезы бегут у меня по щекам.
- Дяденька, ты пьяный, - говорит мальчик.
- Я не пьяный, - говорю я, - я не буду плакать. Мы будем жить в этом городе. Ты возьмешь меня в шоферы своего грузовика...
- За рулем нельзя быть пьяным, - серьезно говорит мальчик.
- Я не пьяный, я больше никогда не буду, - говорю я.
И вот я везу грузовик, наполненный снегом. Я ползу на четвереньках по узким улицам снежного города и толкаю впереди себя грузовик.
- Дяденька, ты разрушишь мой город... - говорит мальчик.
- Я не разрушу, - говорю я, - я самый маленький человек. По сравнению со мной ты - великан, а я такой маленький, что не могу разрушить нашего города.
Я привожу грузовик к большому снежному дому и разгружаю. Я ставлю грузовик в снежный гараж. Работа окончена, теперь я могу отдохнуть. Я долго иду но снежному городу и выбираю дом, в котором я буду жить. Я нахожу его наконец. Это прекрасный дом, его надо только немножко подправить. И сделать пристройку для нашей лошади. Я долго вожусь с домом, и вот он готов. Теперь можно позвать мальчика. Нам с ним будет очень просторно в этом доме.
- Мальчик, а мальчик, - зову я. - Где ты?
Я возвращаюсь домой. Мне плохо. Меня качает. И я уже все понимаю. Только мне безумно плохо. Мно хочется выпить ведро жидкого киселя, раздеться и лечь на белом, только что вымытом и выскобленном дощатом полу. И так лежать и чувствовать его свежий деревянный запах и отходить, отходить... Откуда в моей памяти этот пол?
Больше я ничего не помню. Рано утром я открываю глаза и вижу себя раздетым и в своей постели. Рядом мама с заботливым, грустным лицом. Мне стыдно, безумно стыдно и хочется исчезнуть, раствориться в чем-то, чтобы осталась только чистая несмятая постель. Мне опять хочется быть невидимкой.
- Ты не огорчайся, Витя, - говорит мама. - Все будет хорошо. Мама твоя всегда будет рядом с тобой...
Это хуже, чем убить, - сказать такое. Я чувствую, что сейчас начну ползать по полу и извиваться, как червяк. Я ненавижу себя...
Я съедаю свой завтрак через "не могу" и одеваюсь на работу. И все время я больше всего боюсь встретиться с мамой взглядом. Я знаю, какой он, этот взгляд, когда из него уже исчезает укоризна и упрек. Я боюсь его, потому что чувствую тогда отчаяние. Одетый, потупляясь, я подхожу к маме, целую ее в лоб.
- Ты прости меня, мама, - говорю я и поспешно, почти воровато, выбегаю из дому.
Я еду в автобусе, и на этот раз мне не удается стать ни летающим человеком, ни гипнотизером, ни сыщиком... Я только вспоминаю об этом. И странную вещь обнаруживаю я, вспоминая. Раньше когда-то, мне кажется, что безумно давно, я просто летал, просто был невидимкой, совершал подвиги и умирал от обиды. И даже не замечал, как делал это. А теперь, и, кажется, это началось очень давно, любая моя мечта, пустая и глупая, печально кончается в самой мечте. И нет в ней ни победы, ни торжества. Всегда в ней есть сомнение или разочарование и предполагаемый печальный исход. Это в мечте-то, в пустой и глупой... Это-то и есть опыт? Это-то, только возросшее до безобразия, и будет зрелость и мудрость? И я так же ловко постарею, незаметно отказываясь от того и от этого и приговаривая: как я был тогда наивен и глуп, как я ничего не знал н не понимал, - и при этом буду чувствовать успокоенность и удовлетворение. К черту, к черту...
И вот я снова на работе. И прежде всего я сталкиваюсь с руководителем.
- Ну как, Витя? - говорит он. - Что с вами случилось?
А я вдруг чувствую, что не в силах врать, и я молчу.
- Вы заболели?
- Нет, - говорю я.
- А что же? - удивляется руководитель.
- Я не смог, - говорю я и подло думаю о том, что пока еще говорю правду, что я действительно не смог, и такую фразу я могу произнести, оставаясь честным.
Руководитель извлекает из себя свой такт и не спрашивает меня дальше. Этого-то я и ждал, думаю я. Мне становится стыдно, и я гоню этот стыд.
- А исправления вы сделали? - спрашивает руководитель.
- Не успел еще, - говорю я и утешаю себя: "Я ведь действительно не успел?"...
- Как же это так, Витя? - говорит руководитель. - Пройдемте ко мне в кабинет.
Я плетусь к нему в кабинет. Руководитель плюхается в кресло, и оно раздается под ним. Я стою у стола и не смотрю на руководителя. Я вижу на аккуратном его столе американский скрепкосшиватель и не могу оторвать от него взгляда.
- Ну, рассказывайте, Витя, - говорит руководитель своим специальным ласковым тоном.
Я молчу. Руководитель снова извлекает из себя свой знаменитый такт и не спрашивает больше. Он начинает говорить сам.
- Что же это, Витя? Я знаю твоего отца, ты учился вместе с моим сыном... Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Ты же умный, способный парень, тебе много дано... Чем же объяснить твое отношение?
Я молчу. Я знаю, лучше мне не говорить. Наверно, он действительно относится ко мне неплохо. Наверно, ему хочется пойти мне навстречу и оставить меня, хотя я и не оправдал ничего. Наверно, он даст мне еще время, чтобы я показал себя. Лучше уж не давать ему честных слов. Это честнее. Лучше отмолчаться и подождать, пока он решит все сам и отпустит меня, похлопав по плечу...
Руководитель выдерживает, паузу и продолжает:
- Ведь ты же взрослый человек, Витя... Ты ведь хорошо помнишь ваш школьный выпуск... Кухарский, Потехин и Мясников - уже аспиранты. Москвин и Номоконов научные сотрудники крупных и перспективных институтов. Запорожченко - уже капитан... А ты ведь был далеко не менее способным, чем они?
Он еще выдерживает паузу и говорит уже более шутливым голосом:
- Испытательный срок кончился? Кончился. И вышло что? Вышел фук. Я могу, конечно, дать тебе еще возможность... Но я должен быть уверен...
Я стою. Я молчу. Это еще не ложь.
- Так вот, Витя...
Тихая возня поднимается во мне. Все в кабинете плавно сползает в сторону. И расплывается это все. Больше я ничего не слышу и не вижу.
А вижу я кактус на подоконнике. Каждую его иголочку. Сам зеленый, а иголочки рыжие. А за окном небо, почему-то синее. Снег сверкает. Снег и кактус. Красный трамвай с белой крышей изогнулся на повороте. Трамвай и кактус. И купол - такой голубой, что растворяется в небе. Церковь и кактус. Черно-белые деревья... Да ведь это тот самый сквер! Я всегда радуюсь ему после работы...
А в оконном стекле, повыше кактуса, - пузырь. Удивительно в этом пузырьке! И небо, и снег, и трамвай, и деревья, и купол - все помещается в нем. Маленькое, странно вытянутое и какое-то особенно яркое. Там снежный город. Кто-то живет в нем, вовсе крохотный... Интересно, каким он видит меня оттуда?
1961-1962