Андрей Битов.
Вид неба Трои
***
Из книги "Человек в пейзаже".
OCR: Юрий Бесков
***
Как вспышка молнии
Как исчезающая капля росы,
Как призрак – Мысль о самом себе.
Принц Чиню
Я единственный человек в мире, который мог бы пролить некоторый свет на загадочную кончину Урбино Ваноски. Но, увы, это не в моих силах. Легенда на то и легенда, что – неколебима. Он так и умер, а вернее, воскрес в сознании читателей и критики – в полной безвестности, не ведая о своей славе, бедный, как церковная крыса (я бы не пошел на такое сравнение, если бы оно не было буквально: по легенде, последние годы своей жизни он служил сторожем в костеле и торговал свечами). Могила его утеряна -это красиво: прижизненная неизвестность питает лучи его запоздалой славы, а они раскаляют его несуществующий надгробный камень. Крупнейшая литературная премия навсегда осталась посмертной, основоположив фонд его имени, на средства которого мы, его исследователи, ежегодно собираемся где-нибудь в Адриатике, а потом издаем нами же самими читаемый том наших прений, ничего не оставляя в пользу потенциальных гениев из церковных сторожей.
Бум Ваноски, безвестного автора 30-40-х годов, пришедшийся на конец шестидесятых, есть целиком заслуга бессменного председателя Фонда В.
Ван-Боока, и я буду с позором изгнан коллегами из наших сплоченных рядов, если попытаюсь пошатнуть им воздвигнутый миф. Мне никто не поверит, меня убедительно опровергнут, обвинят в фальсификации… И где будет тогда мой ежегодный летний отдых?
Между тем Урбино Ваноски не был церковным сторожем – он был лифтером. И умер он (а может, и не умер еще…), зная о своей внезапной славе, и о своей гран-при – зная. Ибо это был я, кто нашел его перед смертью (а может, и не перед…), кто видел его последним, кто сообщил ему все эти радостные известия. И это мне он дал свое последнее интервью. Это было даже не интервью, а исповедь. Не всему в ней можно верить – я имею основания подозревать, что рассудок его уже не был вполне здрав. Но все равно это могло стать грандиозной сенсацией. Я был молод, мечтал о славе. Умный человек отсоветовал мне, впрочем угрожая потерей работы. Кто я был? Моя сенсация неизбежно разбилась бы о скалу с размахом возведенного мифа. Иногда мне кажется, что и сам бедный лифтер именно об нее и разбился. Его вполне могли и придушить…
Может, все-таки получше – в храме, торгуя свечами, ни о чем не помышляя?.. Легкая, светлая смерть…
– В этом еще нет ничего необычного, если в Гарден-парке к вам подсаживается незнакомый человек, толстый, лысый, потный, собственно, не подсаживается, а плюхается, будто – уф! наконец и успел!- успокаивается, подсыхает под апрельским солнышком и, отпыхтевшись, говорит: "Ну что ж, Урбино, много я не могу, но вашу фотографию могу вам показать…" Но если с вами случится такое, как случилось это со мной, не удивляйтесь и не раздумывайте, а сразу пошлите этого господина подальше. Кстати, послать подальше – это всегда лучшая философия, мудрость достоинства… Только понял я это значительно позднее. Только, и поняв, не стал я обладателем этой доблести по сей день…
Так протяжно вздохнул старый Урбино Ваноски, подняв на меня свои прекрасные глаза,- ни у кого не встречал я такой прямоты и безответности во взоре, слитых воедино. Впрочем, он тут же прекрасный свой взор отвел в смущении, как бы я не подумал, что философия эта и ко мне имеет отношение, хотя как раз ко мне-то она и имела…
Как корреспондент "Серсдэй ивнинг" и "Йестердэй ньюс" я брал у него интервью. Мы сидели в крохотной его каморке, но такой чистой и пустой, что как бы даже чересчур просторной. Всей мебели был один фанерный дырявый шкаф.
Это была бы настоящая тюремная камера, если бы не какая-то покорность обстановки: комната была узницей его взгляда, а не он – ее узником. Комната обрамляла лицо хозяина, а лицо было рамкой его глаз. Эта вписанность друг в друга была как бы обратной: лица во взгляд, комнаты в лицо.
Конура его находилась под самой крышей, и в скошенное оконце уже не были видны ни двор, ни крыши, а только клочок неба с вплывшим в раму облачком. Я сидел на единственном венском стуле, очень непрочно; Ваноски – на своей узкой откидной койке. Его очень бритое длинное лицо было таким чистым и даже младокожим, что почему-то подчеркивало его старость, придавало ей г л у б и н у. Ах, как пусто, как чисто, как подготовлено, чтобы покидать каждое мгновение в полном расчете с внешним миром! Ничего здесь не было, в этой комнате,- лишь я, с толстотою и неприличием своего здоровья и желания быть, ощущал не то кухонный жар своего тела, не то прохладу склепа: то ли я был здесь из другого пространства, то ли оно – было другим… Что-то сместилось в моем восприятии: я беспрестанно путал внешнюю и внутреннюю поверхность явлений и предметов – чувство из неуютных!- уже с неприязнью взглядывал на этого маньяка, написавшего, однако, "Последний случай писем" – книгу столь удивительную, что только я сам бы мог ее написать, если бы мог… С такой радостью схватился я за это безнадежное задание – отыскать могилу загадочного Ваноски! И вот на тебе, нашел! не могилу, а самого и живого! Но вот живого ли? Нашел – чтобы стынуть от соседства этого минус-человека, удивляться иронии провидения, посылающего способность, даже не способность – возможность, даже не возможность – случай возможности создания такой книги… такая сила – в мертвых чреслах неживого человека… наткнуться горячей, пульсирующей завистью на напрасность любой зависти и еще испытывать мучительное чувство неловкости оттого, что тормошишь добросовестно удалившегося от жизни человека, словно это твоя роль – доставить ему последнюю, еле живую, боль. Любое мое движение разрывало его ветхий пепельный кокон, похожий, по детской памяти, на опустевшее осиное гнездо! Теперь мне казалось, что с первого взгляда, как только я вошел к нему в лифт, старик признал во мне своего палача – столько тоски, в пределах воспитанности и приличия, но до краев заполнив площадочку этих пределов, выразил его первый взгляд. Не мог он вот так смотреть на каждого пассажира – значит, уже ждал… Но, в то же время, это было мне точно известно: меня-то он ждать не мог, потому хотя бы, что ничего уже не ждал от своих книг, никакого эффекта,- значит, он ожидал кого-то. Этим "кто-то" мог оказаться я, но не оказался – это я понял по тому, как быстро страх покинул его, когда я объяснил ему свою задачу. Но когда он его покинул, то было это, как мне показалось, не только облегчением, но в ту же секунду – разочарованием. Ему стало скучно, напрасно и досадно в той последней мере, о которой я мог бы лишь предполагать, но не иметь представления: не знал я о той пропасти отсутствия, в которую повергнут автор, воссоздающий близкие и понятные нам вещи…
Ваноски сказал, что до конца дежурства не может уделить мне внимания, и это я тут же взялся уладить. Он пробовал остановить меня, испуганно и робко,- я заявил, что это решительно не составит мне никакого беспокойства.
С самоуверенностью молодого болвана я предположил, что затерянному в нищете и безвестности гениальному старику будет приятен тот взрыв предупредительности и подобострастия, который последует от его хозяев непосредственно вслед за предъявлением моих мандатов могучих "Йестердэй ньюс". Действительно, все так и было, как я предполагал: хозяин засуетился – конечно, конечно! – и отпустил старика на весь день, без труда заменив его кем-то. Но той синей муки, что отразилась на лице старого Ваноски от всей этой суеты, от холуйски-любопытного взглядывания хозяина, от каннибальского облизывания перед бесплатностью чуда,- такой тоски во взгляде я не предполагал: так глядят из клетки на посетителей зоосада. Я разрушил весь энергетический баланс старика: это уже произошло, и было ему ясно.
Сценарий, в который он угодил, был заранее определен: сенсация новой звезды – из нищего небытия в великие художники – затмевала и художника и нищету: сенсация – и была содержанием. Так что бедный старик уже никак не мог бы стать самим собой ни в одном отношении, а должен был быть лишь тем Ваноски, легенда о котором уже рождена без него,- она же и должна быть развита, пока есть для нее время, по весьма простым и заранее определенным сюжетным законам. Шедевр, созданный в нищете, подразумевал нищету, создавшую шедевр,- и позитивизм торжествовал. Я спросил его, как он сумел написать такое, и он ответил: "Не знаю". Я спросил его, что он будет делать с двадцатью тысячами долларов, он сказал: "Не помню".
Собственно, я мог бы и уходить, потому что старик уже ничем не мог быть мне полезен. Ему ничего не было нужно, и, следовательно, подыграть мне, из соображений общей выгоды, он не мог, а ничто другое газету бы не интересовало. Истина могла интриговать лишь меня лично, но до нее было далеко и не было времени. И взгляду в этом вылизанном гробу остановиться было не на чем: лишь один предмет украшал комнату, впрочем достаточно странный, если отметить его вниманием,- застекленная, в тоненькой металлической рамочке фотография довольно большого формата. Но на фотографии, собственно, ничего не было отображено: она была, в основном, пустой, и лишь в одном углу помещалось что-то вроде облачка. Расположившись напротив окошка, над кроватью, над головой старика, она была как бы декорацией – вторым окошком, в которое я смотрел, в то время как старик, сидевший напротив, смотрел, выходит, в настоящее окно. Эта фотография еще могла бы мне послужить в качестве причуды гения: поместить над кроватью вид из собственного окошка, из которого, в свою очередь, ничего не видно, кроме небесного клочка! Под фотографией была медная табличка с кудряво-выгравированной надписью, как на дверной дощечке,- я еще подумал с ухмылкой: неужели у этой жалкой фотоработы есть тщеславный автор? Вторым предметом, который меня бы самого уж никак не заинтересовал, если б не поведение старика в его отношении, была некая кнопка наподобие звонка, расположенная тоже над кроватью, но несколько ниже "картины". Звонок этот был вмазан в стену, так что одна кнопка и торчала – круглая, гладкая, белая, довольно широкая для кнопки, со среднюю пуговицу. По-видимому, устройство было недавно установлено, потому что вокруг него просыхало, но еще не просохло, серое цементное пятно. Вот на эту кнопку изредка, будто с испугом, косился старик, но тут же и пытался этот свой испуг от меня скрыть, неумело придавая своему взгляду вид случайно брошенного. Кнопку я легко себе объяснил: что она установлена для вызова старика к лифту, а что он на нее косится, я тоже истолковал как затравленность несчастного и подчиненность.
– Хозяин вас сегодня уже не будет беспокоить,- сказал ему я как можно мягче, с тем чтобы он хоть с этой кнопкой не дергался,- и так я отчаивался вытянуть из него что-нибудь мне пригодное.
– Благодарю вас, это я понял,- сказал старик – все-таки поразителен был этот его вставленный в лицо взгляд!
И я подумал: до чего же социально предопределено восприятие! ведь я же прекрасно знал, кого искал, пока искал… и так забыл, когда нашел… В этой конуре я отводил ему меру разумения, определенную низшей линейкой социальной лестницы. Господи! Ведь если он написал т а к о е, то как же он все видел, и меня видел… все это время. Мне стало тут настолько неловко моей снисходительности и покровительства, что я в замешательстве вскочил со стула, а чтобы как-то оправдать эту резкость движений, сделал вид, что поднялся прочитать подпись фотографа под картинкой. И то, что я прочел, было впрямь причудливо: "ВИД НЕБА ТРОИ".
– Вы были в Трое?- глупо спросил я,
– Как же я мог там быть?- Старик слабо ухмыльнулся.- Меня тогда не было.
– Конечно, я имею в виду…- забормотал я, опять накнувшись на свою глупость.- Я говорю о том месте, которое, я читал, недавно отрыли, где была Троя… я современную Трою имел в виду…
– Нет, это небо именно той Трои, т о небо,- монотонно произнес старик.
Холодок прошел по моей спине. Как человек молодой я страшился встречи с безумием. Да что говорить! я ни одного мертвого за свою жизнь не видел, не считая жертв несчастных случаев – а это еще не мертвые, не т в о и мертвые.
И безумных… лишь юмористические тени в уличной толпе. Но слабоумие – не безумие. Здесь же – я испугался Ваноски, отвел взор и уставился на его шкаф.
У него в "Последнем случае писем" есть такое место. Ах, какое место! Не могу объяснить, почему именно оно так на меня каждый раз действовало, а я перечитал его уже много раз, заиграл, как пластинку с любимой мелодией, так… Там герой ждет письма, а его нет, и вот он, совсем уж раздерганный страхом и страстью, идет по пустоши на берегу моря; там стоит вдруг на дюне дырявый фанерный шкаф, видимо выкинутый прибоем, герой раздраженно и автоматически отворяет дверцу – там письмо. Он яростно вскрывает его, впивается, и в нем: "Дорогой Урбино!.."- а дальше не прочесть никак; словно бы и слова, и буквы, и ее почерк, и он прочитывает залпом, а опять – ничего не прочел, и он читает снова и снова – и не может прочесть. Он тут же спешит домой, садится и стремительно строчит ответ. И дальше – господи! как это там написано!..- клубятся слова, дымятся чернила, идет текст, который он страстно строчит, но в конце каждой строчки исчезает этот текст, страсть повисает, пропадает без обрыва за полями страницы, а вместо только что произнесенной фразы – на бумаге оказывается совсем другая, что-то про тетю Клару и ее попугая… И в бессилии рыдает бедный Урбино, смывая слезами тетю Клару, и когда, утешившись, поднимает свою прозрачную, проточную голову, то снова обретает силу и соответствие и пишет письмо уже спокойно и быстро, деловито, а на самом деле просто линеечки ведет – детское море… Тут к нему приходит сосед, и они начинают обсуждать одно их давнее дельце, очень толково сговариваются и едут в город Таунус. И так там написано, я каждый раз стремился схватить этот переход – и не схватывал: что и в книге больше не оказывалось этого места, сколько ни листай…
Вот и сейчас мне показалось, что я стою на краю его безумия, и так плавно, так неуловимо и непрерывно, закручивается оно, так головокружительно – воронка, куда утекает сознание, как в песок,- что и не заметишь, как окажешься на внутренней поверхности явлений, проскользив по умопомрачительной математической кривизне, и выглянешь наружу оттуда, откуда уже нет возврата…
– Да, да, понимаю, т о небо…- сказал я, как бы пятясь во взоре.
Старик ухмыльнулся:
– У меня есть вполне реальное основание верить, что это так. Вы молоды… И потом, разве не одно и то же небо накрывает и ту Трою и эту, и нас, и после нас… Вот вам хотя бы метафорически…
– Это истина!- Я радостно закивал, успокоившись возвращением Ваноски в допустимый нами логический ряд.
– Вот любопытно, почему вам отвлечение, образ, метафора своим удалением кажется приближением к истине, в то время как реальность, окружившая нас,бессмысленной, засоренной чем-то лишним, как бы недостаточно обобщенной и абстрактной и, в силу этого, не истинной… Все – наоборот! Вряд ли вам пора это понять… Я могу вас только предупредить – и, по-видимому, напрасно…
Вряд ли вам пригодится мой частный опыт, опыт вообще не годится… Да и вряд ли вам достанется такая открытая форма судьбы… Во всяком случае, мой вам совет: никогда не соглашайтесь ни на какие заманчивые предложения, вы человек простодушный и бескорыстный (на первое определение я вздрогнул и надулся обидеться, на второе, кажется, согласно и ослабев, кивнул),- поэтому вы все предложенное всегда примете как подарок, или как авантюру, или как судьбу, вы вцепитесь, как нежадный человек, которому не достается…
Отклоняйте любое предложение – это всегда дьявол. Поэтому-то это небо настоящей Трои…
Тут-то он и произнес эту фразу про лысого толстяка в Гарден-парке, и я его, уже в очередной раз, не понял. Тут-то он и сказал, что посылать подальше – лучшая философия, соответственно взглянув с тоскою, что вот опять и уже – не послал…
– Вам что-то от меня надо, потому что на самом деле я вам совершенно не нужен, а строго необходимо нечто заподозренное на моем месте. Все теперь – насильники реальности, практиканты прогресса… Считайте потому, что меня как бы и нет. Но поскольку вам что-то от меня, хотя и не меня, нужно, а я именно потому исключил вокруг себя жизнь, что считал всегда должным отвечать на нее, то и теперь считаю себя обязанным ответить, поскольку вы – жизнь, раз пришли ко мне… Но поскольку вам нет до меня дела, а есть дело лишь до того, что вам предполагаемо нужно, то и я вправе ответить вам тем, на что считаю себя способным. И это полное несоответствие, равное по весу, и есть – существо вопроса и ответа… Про эту картинку я вам расскажу, у меня есть повод приближать ее нынче,- он опять сделал вид, что не покосился на кнопку,- то есть я сам непрестанно думаю сейчас о ней, поэтому и расскажу вам про нее более или менее с легкостью. Нужно это вам или нет – ваше дело.
Вы пришли ко мне сами и с самим собою, поэтому ничего удивительного, что перед вами именно я, никакого отношения к вам не имеющий…
– Так это был дьявол?- спросил я, рассердившись на его поучения.
– Зачем с рогами?..- удивился Ваноски.- И глаза у него были голубые-голубые – совсем не угли. И лысина – словно специально, чтобы подчеркнуть отсутствие рогов… Толстый. Толстый не внушает подозрения – это народное чувство. О, лишь потом я оценил всю меру его благодушия! Он совсем не напрягался. Он совсем меня не обманывал – искушение и не имеет ничего общего с обманом: искушаемся мы вполне самостоятельно. Пожалуй, он и впрямь присел просто так – отдышаться, слишком было жарко.
Англичане, как известно, очень болтливы. Может, мы потому и распространили миф о нашей молчаливости и сдержанности, что стараемся скрыть этот порок. Я, во всяком случае, не преминул одернуть навязчивого незнакомца: мол, не имею чести, еtс.
Он был как-то действительно весь некстати: и мне, и в данный момент, даже как-то и внешне так выглядел – некстати. Я был молод, как вы; мною владели сильные представления о себе: чем неопределенней, тем сильнее.
Особенно, когда ни пенни в кармане. О любви, о славе… Я унесся в тот момент достаточно далеко. Тем неприятнее поймать себя на мысли… В этот момент некое неопределенно-прекрасное существо, почему-то в индийском сари, на берегу лазурного моря прижимало к груди мою розу… И я одернул его, с ледяным достоинством истого британца.
– То есть как это вы – не Урбино?..- обиженно сказал толстяк.
Тут только дошла до меня вся нелепость моей только что с таким достоинством произнесенной фразы, а именно, что никакой я не Урбино. А он уже раскрыл свой бесформенный обшарпанный портфельчик и запустил в него свою мясистую лапу вора. Так мне вдруг показалось, что он у себя в своем собственном портфеле ворует.
– Может, и это не вы?- И он выдернул, не глядя, как из грядки, одну фотографию и торжествующе сунул мне под нос.
Но это был действительно не я! То есть это кто угодно мог быть.
Пол-лица было закрыто неким аппаратом, отчасти напоминавшим фотографический, отчасти некое фантастическое оружие с дулом наподобие ружья,- во всяком случае, этот тип с фотографии как бы целился, и те пол-лица, что не были скрыты аппаратом, были прищурены и перекошены. И одет он был как бы не по-нашему причудливо. И я сказал, торжествуя над недавним своим смущением, что это уж никак не я.
– Не вы?- удивился толстяк, наконец взглянув на фотографию.- Ах, я старый дурак! – Огорчение его было столь неподдельным!- Простите меня ради…- Тут его стало корежить от досады, и будто он даже пытался сам себе дать пощечину этой фотографией.
– Прекратите вашу неприличную клоунаду!- холодно сказал я.
– Вы даже не представляете, какой непростительный я совершил промах и как мне за это попадет! – сокрушался он.- Сроду со мной такого не случалось!
Действительно, это не ваша… Это фотография одного вашего будущего знакомого… Но есть и ваша… Честное… Клянусь… Не иначе как бес попутал…- Он опять замахнулся сам на себя., но как-то уже ласково.- Не сердитесь, я сейчас… Уж теперь не ошибусь…
Он рылся и рылся в своем портфеле, извлекая толстые кипы фотографий разного формата и возраста, словно наворованные из многочисленных любительских и семейных альбомов,- недодержанные и передержанные, в подтекстах проявителя, с лохматыми пятнышками клея и оборванными углами.
– Куда же она задевалась…- Редкий набор неумелости проплывал перед моими глазами: то клиент без головы, зато в рыцарских доспехах, то одна рука со стаканом, то куст с одной размазанной ветвью, словно хотели снять птичку, а она улетела.- Вы очень наблюдательны,- сказал он, продолжая поиски,почему я, собственно, и подсел к вам… Редко кто сразу находил на этой фотографии птичку. Для этого надо родиться поэтом! А такое три-четыре раза за век… Вот, как вы, или… Впрочем, вы ведь не любитель озерной школы…
Между тем именно эта птичка вдохновила… Впрочем, ладно, это ни к чему… Я ведь что хочу вам сказать: это все абсолютно случайные отпечатки, они бессмысленны и ничего не значат… Вот, например, это – Шекспир… И это вовсе не момент написания монолога "Быть или не быть…", и не свидание со смуглой леди, и не встреча с Френсисом Бэконом… это он, усталый после спектакля…- На фотографии стоял фаянсовый таз с отбитым краешком, действительно как бы и устаревшей формы, но из него торчали две нормальные голые ноги, не то кривоватых, не то криво туда поставленных, один палец высунулся так, как, когда там, в тазу, ими шевелят, и струйка воды лилась из правого угла фотографии в таз – и все.- Нет, я не сумасшедший, не фотограф, не фантаст – не все, что вы сейчас по очереди заподозрили, куда ниже собственных возможностей фантазии. Все, что у меня в руках, это чистые исторические подлинники, хотите верьте, хотите нет… А вот это уже прекрасная ваша мысль: с чего бы исторический факт должен выглядеть точнее или привлекательнее, чем тот, что у меня в руках. История происходит всегда на наших глазах, тут я с вами не могу не согласиться…- Он и впрямь с легкостью угадывал все мои мысли, причем успевал ровно в тот момент, когда я либо собирался наконец его одернуть и поставить на место или попросту встать и уйти, таким образом прервав его невыносимую навязчивость. Этот поворот, который позднее вы назовете крупным планом, показался мне и впрямь занимательным с поэтической точки зрения – тут легко и головокружительно наклевывалась поэтическая строка: грязь под копытами войска Александра Македонского, волны, сомкнувшиеся над "Титаником", облака, проплывавшие над Гомером… Что знала эта грязь о победном копыте? что было воде до сокровищ испанской армады? что небу-о стихах?.. – "Вот щель в полу, откуда бьется свет…"- пробормотал он про себя, но в то же время со мною строку, только что вошедшую мне в голову.- Не плохо, не плохо… Видите, я вполне мог довериться именно вам. Возможно, что в наше время – только вам… Нет, это не лесть, и я не простой медиум и жулик. Честно говоря, что там такого особенного – в любой голове, чтобы считать чудом угадать это? потом, сами посудите, какая мне корысть? поморочить доверчивую голову из чистой любви к собственному искусству?..- это уже соображение, но я не так мелочен в своем тщеславии. Есть ведь и более спокойные, хотя и менее романтичные, объяснения, чем непременно Мефистофель или Калиостро. Сейчас у вас в моде фантастика, Герберт Уэллс, к примеру, "Машина времени"… Нет, это вы по молодости так строги: у него совсем неплохой слог; я бы даже сказал, приятен его именно английский привкус. Это теперь редкость. Такое детское удовольствие… Не Диккенс, конечно. Ну, так, знаете, извините, конечно, но и мы с вами не Диккенсы. Ну, почему же хамство, когда правда… Хотя не могу не согласиться, в правде всегда водился этот оттеночек. Потому что не всякий вправе, хотя, с другой стороны, не каждому и дано… Вот лучше взгляните, прелюбопытный отпечаток: ящичек с головой Марии Стюарт. За подлинность ручаюсь. Как ящичка, так и головы. Нет же, это не просто ящичек из-под головы. Голова в этот момент, когда было снято, там, внутри. Ладно, не сердитесь уж так. Ну, представьте хотя бы в духе бедной фантазии нелюбимого вами Уэллса, что такое возможно, что я именно изобретатель подобной машины… Так знаете ли вы, с какими трудностями столкнется он, пока достигнет чего-либо путного? Материалов никаких, средств никаких, с квартиры гонят, в первый полет не то что фотоаппарата приличного, хотя бы и школьного… бутерброда с собой не на что купить!.. Вот наконец-то! Только я вас предупреждаю… Нет, все-таки я вам лучше не буду показывать, это я зря, вы все равно не так все поймете…
И он попытался вырвать у меня фотографию из рук, но я уже рассердился не на шутку, я мог бы уже и прибить этого непристойного джентльмена.
– А вот этого не надо, этого не надо, молодой человек!А то я вам могу ведь и не показать. Но, так и быть, я не изменю своему обещанию, если вы изволите меня внезапно выслушать и запомнить, что я скажу. И обязательно вы должны мне поверить. Клянусь, не знаю даже чем, настолько вы мне во всем отказываете, клянусь, я вас не обманываю. У меня сейчас в руках ваша фотография. Из вашего будущего, не такого далекого. Когда? – я знаю, но этого вам не скажу, а то вы будете ждать, а я не хочу вам портить вашего будущего – оно у вас есть. Я знаю и год, и число. Что значит, когда? как же вы, юные, нетерпеливы! Ну, не через пять… Вам сейчас двадцать один без малого. Вы мечтаете о любви и о славе. О, я знаю, какого качества! Самого!
Вы вправе, больше скажу: у вас эти возможности и есть, и будут. Но и не через десять… Да нет же, я не об успехе, а об этой вот фотокарточке говорю. Так вот, она столь же случайна и бессмысленна, как и все те фотографии, что вы уже у меня видели. Она столь же подлинна, но абсолютно случайна. Можете считать меня поклонником поэзии, не удержавшимся запечатлеть вас уже тем, кем вы еще только будете… Ладно, держите…
Только зарубите себе: это случайный момент, а никакой не факт вашей биографии. Так, забавы вашей ради…
Но я уже не слышал его увещеваний. Я вперился в этот отпечаток, на этот раз даже куда более отчетливый, чем ноги Шекспира или птичка озерной школы.
На меня в упор смотрело отраженное в зеркальной витрине лицо незнакомого молодого человека – он был старше меня лет на десять, может, даже поменьше, просто выглядел куда мужественнее. Лицо было привлекательным, но искаженным таким страданием и потрясением, какое редко встретишь на лицах людей, еще реже увидишь запечатленным. Подобную маску можно было бы отыскать в мифических сюжетах, когда герой обращается в камень от столкновения с чудовищем; может, у самой Медузы было подобное лицо, когда она узрела собственное отражение. В общем, отражение это поражало, хотя заключено было в витрине обыкновенного магазина готового платья между двумя манекенами, мужским и женским, как бы шагнувшими навстречу друг другу, чуть ли не руки протянувшими,- но между ними было заключено нечто ужасное, что и увидел Тот, Кто Отразился. А Тот, Кто Отразился, увидел Ее. А Она никак не могла вызвать подобного ужаса. В ней ничего ужасного такого не было. Да и не ужасного тоже. Бывают же потрясены и красотой. Во всяком случае, так пишут в книгах.
Ничего подобного. Бледная моль, так я себе сразу сказал. Однако глаз не мог отвести. Что Он в Ней увидел? Может, так прозревают Судьбу? Может, Судьба так и выглядит? И наряд ее не привлекал внимания: какой-то для женщины безразличный к себе наряд – свободный, и только, и в руке хозяйственная сумка. Пепельные длинные волосы, всклокоченные, будто дыбом вставшие. Халда.
Халда и есть, так я себе сказал. Не мог отвести глаз. Глаза! Глаз я не мог отвести от ее глаз! Большой лоб, широкие белесые брови, глаза скорее все-таки серые, чем голубые (фотография-то черно-белая), но – большие, немаленькие таки глаза, прямоугольные какие-то, и расставлены волшебно – так далеко от переносицы, как и не бывает. Скулы тоже невозможно широкие, но этого как раз и не заметишь – так широко стоят глаза… Смотрят в разные стороны, как у рыбы. Рыба, сказал я себе. Моль, халда и рыба, так я себе сказал. Но никто никогда не был так строен под своей одеждой, как она…
Ах, нет, этого мне не пересказать. Я не помню, что я увидел сразу, а что разглядел потом, в какой последовательности это было… Это очень важно, в какой последовательности. Первое – это его потрясенное лицо. Потом недоумение перед ее лицом: в нем не было того, чем так уж потрястись. Потом ее отраженное лицо, еще более бледное, смытое, но и удивленное. Потом его отражение, словно бы искаженное еще большим ужасом уже от себя самого – от вида собственного потрясения. На какую-то долю секунды фотография ожила и повернулась. Словно кто-то еще вышел или вошел в магазин, и стеклянная дверь повернулась и качалась… но сначала он смотрел на нее, а она на витрину, а потом он – на витрину, а она – на него. Фотография запечатлелась во мне навсегда, она у меня и сейчас перед глазами. О, я изучил ее, как ничто другое за всю мою жизнь! Но только, может, их было последовательно три, как кадры киноленты. Или, на долю секунды, фотография стала стереоскопична настолько, что можно, казалось, было заглянуть и за спину сфотографированных…
"Не придавайте значения… Чистый случай… Абсолютно фрагмент… Не верьте ничему… Зря это я… Не думал, что вы…" Его лепет неприятно чесался в ухе и заставил меня наконец оторваться от этого – и впрямь не столь значительного – изображения, но безумца уже не было. Казалось, спина его мелькнула в конце аллеи, но, может, и это был уже не он… Я хотел побежать за ним, но почему-то так и остался сидеть; не знаю, как долго всматривался я в конец аллеи, загипнотизированный его испарением, только очнулся я оттого, что фотография выпала из рук моих на песок: значит, фотография была! Я нагнулся, машинально поднял… Это была не та фотография. Но эту я тоже мельком видел, пока он рылся в своем портфеле: облака… "Вид неба Трои"… Да, эта самая, что здесь у меня висит.
Не кажется ли вам сюжет "Илиады" несколько странным? натянутым, что ли?
Я понимаю, он уже не обсуждается. "Одиссея" как сюжет следующий – более для нас узнаваема. Тут уж ничего не остается, как плыть и плыть. Волны… А вот Елена… Последовавшие в веках поэтические реминисценции по ее поводу куда более реальны, чем она сама. Нет, не ее неописуемая, а вернее, так и не описанная, не написанная красота волновала и волнует поэтов – а сам факт ее существования, что она была.